Читать книгу Голоса исчезают – музыка остается - Владимир Мощенко - Страница 7

Глава 1. Джезказган. Степлаг. ЗЭК № СО-654
6

Оглавление

В стихах Грунина отчётливо заметна характерная для русской поэзии разудалая печаль, надрывно-весёлое отчаяние. Недаром несколько раз он цитировал в письмах золотые строки Блока, покорившие его. Например, такие:

В бесконечной дали коридоров

Не она ли там пляшет вдали?

Не меня ль этой музыкой споров

От неё в этот час отвели?


Ничего вы не скажете, люди,

Не поймёте, что тёмен мой храм.

Трепетанья, вздыхания груди

Воспалённым открыты глазам.

…………………………………..


Никого ей не надо из скромных,

Ей не ум и не глупость нужны,

И не любит наверное тёмных,

Прислонённых, как я, у стены…

………………………………….

Сердце бьётся, как птица томится —

То вдали закружилась она —

В лёгком танце, летящая птица,

Никому, ничему не верна…


Помню, каким печальным было письмо, завершившееся блоковским криком, летящим через десятилетия и века: «…И всем казалось, что радость будет, что в тихой заводи все корабли, что на чужбине усталые люди светлую жизнь себе обрели. И голос был сладок, и луч был тонок, и только высоко, у Царских Врат, Причастный Тайнам, – плакал ребёнок о том, что никто не придёт назад».

Я спросил Юрия Васильевича, почему он не делает попытки перебраться в Россию из Джезказгана, и сравнил его с певцом Вадимом Козиным, не покинувшим Магадан, хотя отсидки у того давным-давно закончились. Грунин пообещал вскорости ответить на этот вопрос подробно: дескать, соберусь с мыслями. Однако он не ответил. А прислал нечто под названием «Шиворот-навыворот». Обозвал себя старым графоманом и ёрничая похвастался: «В ящике моего стола лежат красные корочки членского билета Союза писателей СССР и голубые – Союза писателей Казахстана, одинаково ненужные сегодня, в 2000 году. А в шкафу стоят пять моих книжек, изданные в Алма-Ате, Астане и Томске, – не более нужных, чем красные и голубые корочки. – И уже серьёзно добавил: – У меня есть более нужные корочки: пенсионная книжка и удостоверение участника войны». И были у него берущие за душу строки: «Доживаю свой век в Казахстане я. На руинах Степлага, как в храме, стою».

Ещё в 1955 году он писал в «Обманной радости»:

Разгремись, му-зы-ка!

Отчекань счастье!

Я теперь – не зэ-ка!

Наше – вам, здрасьте!


Вы-пи-та доза та,

сброшена сбруя.

Ем и пью досыта.

И с княжной сплю я.


Но не ждёт к пирогам

мать моя сына.

Мне пять лет «по рогам»:

стало быть, ссыльный.


Мой кошмар, отвяжись,

отмени званье!

Не пущаете в жисть?

Ну и хрен с вами!


Пришлось мне с вопросом, заданным Грунину, обращаться к его дочери Юлии Юрьевне. Вот что она написала:

Трудную Вы мне задачку задали, дорогой Владимир Николаевич, попробую ответить.

Не всё знаю, мала я была, да и когда выросла, Ю. В. не любил разговоров о своей жизни.

Итак, моя версия: Отец вышел из лагеря в 1955 году, но у него была ещё ссылка на пять лет в Джезказгане (ныне Жезказган), так что он не мог сразу уехать в Россию. Грунину даже с родителями удалось повидаться только через год после освобождения, когда он ездил в Ульяновск в 1956 году (то ли ссылку через год отменили, то ли разрешили съездить в отпуск – точно не знаю). В Джезказгане у отца была работа, семья, комната в коммуналке; он постоянно был на учёте в КГБ. Стоило Грунину где-то опубликовать стихотворение, как в редакцию приходили рекомендации больше не печатать этого автора; это продолжалось десятилетиями. Более одного раза ни в одном журнале или газете невозможно было напечатать ни слова[9].

После коммуналки в 1964 году, перед моим рождением родители перебрались в отдельную двухкомнатную квартиру в сталинской двухэтажке по улице Гагарина в центре города; в этой самой квартире отец и умер. Сейчас там живёт мама (Грунина Анна Павловна).

В 1972 году Грунин попытался перебраться в Россию. Он поехал в родной Ульяновск, стал жить с родителями, устроился на работу архитектором. Грунин проработал в Ульяновске год и уже собирался нас туда перевозить, но ему вежливо предложили уволиться, намекнули, что так было рекомендовано свыше. Вернулся в Джезказган. Снова работал архитектором, потом ушёл в Казхудфонд художником-оформителем, участвовал в разных поэтических конкурсах и художественных выставках. Деревянные скульптуры Грунина побывали и за пределами Джезказгана, это были и республиканские выставки в Казахстане, и московские. Я не помню отца скучающим или бездельничающим, он всегда был чем-то занят. Наша домашняя библиотека до сих пор располагается на стеллажах, которые сделал отец, а раньше почти вся мебель в квартире была самодельная. Он всё время что-то рубил, пилил, строгал, рисовал, печатал на машинке, делал чеканки и макеты, что-то чертил…

В 1979 году родители разошлись, отец переехал в однокомнатную квартиру. Этот развод мы все пережили трудно. Года через полтора сестра Оля привезла свою маленькую дочь в Джезказган (их семья жила в Гагарине Смоленской области), мы пригласили отца в гости; с тех пор отношения снова потеплели, мы опять стали одной семьёй (по крайней мере, я так чувствовала), хотя родители продолжали жить отдельно, но постоянно общались, помогали друг другу.

Грунин по натуре был одиночкой и жаждал свободы. Друзей у него было немного. Лагерные друзья разъехались кто куда. Лучший друг Вадим Попов жил в Москве. Профессор архитектуры Генрих Людвиг, писатель Камил Икрамов – тоже в Москве. Были друзья и в Грузии, и в Прибалтике, и в Германии. А в Джезказгане отец больше всех уважал бывшего лагерника профессора-востоковеда Д. С. Смирнова, который умер ещё в семидесятые годы, но Грунин до самой смерти часто вспоминал его, он как будто не договорил с Дмитрием Сергеевичем и постоянно сокрушался, что такого человека больше нет. У мамы на стене и сейчас висят две картины Дм. Смирнова, подаренные отцу. У отца были приятели по литобъединению «Слиток», творческая интеллигенция Жезказгана, поэтесса Зинаида Чумакова (это благодаря ей удалось издать в Казахстане первые отцовские книжки), редактор Нина Барбутько – именно она взялась еженедельно печатать в газете «Подробности» отцовский роман «Живая собака» и допечатала его до конца, несмотря на возмущённые письма «доброжелателей» и звонки сверху с советом не печатать Грунина, – а ведь на дворе был уже двадцать первый век. Ещё был скульптор Леонард Ядринцев, художники, режиссёр местного театра, сотрудники университета, библиотекари, журналисты… А ещё были женщины, отец был страшно влюбчив, и женщины его тоже любили.

После 86 лет Грунин начал заметно сдавать, он несколько раз ломал то руку, то ногу, он совсем плохо видел. Мы убеждали отца, что им с мамой необходимо съезжаться, но Грунин до последнего продолжал заниматься литературой в своей однокомнатной хрущёвке; он привык к одиночеству и не хотел менять свои привычки. Осенью 2010 года отец пришёл к маме на обед, а обратно уходить уже не стал, он уже и сам понял, что нельзя жить одному. Так что последние три с лишним года отец снова жил в нашей старой квартире на Гагарина, одной из последних улиц, оставшихся не переименованными в казахские названия…

А вслед за этим посланием – ещё одно, коротенькое:


Владимир Николаевич, у меня ко вчерашнему есть добавление. Получила сегодня письмо от Ольги (я ей тоже отправила свои ответы на вопросы, она старше меня и лучше всё это помнит), вот что она пишет: «Юля, ты всё верно описала, только отец поехал в Ульяновск, кажется, в 1971 году. В Ульяновске наш отец работал в институте «Ульяновскгражданпроект», хорошо вписался в тамошний коллектив, печатался в многотиражке Ульяновского автозавода, участвовал в городском литобъединении, до тех пор пока редактору многотиражки не рекомендовали прекратить печатать Грунина, а директору института – уволить его. Ещё можно упомянуть, что оба дома на улице Гагарина, где мы жили (сначала коммуналка, а потом отдельная квартира в соседнем доме), строили заключённые, в том числе отец…»


В подарок Юлия и Ольга прислали мне изданную ими с помощью компьютера брошюру, куда вошли главы из поэмы Юрия Грунина «Фантасмагория бытия». На первых трёх страницах – небольшое предисловие, написанное самим поэтом-художником. Вот отрывок оттуда: «Театр начинается с вешалки, книжка начинается с обложки. В данном случае – с обложки работы автора. Название поэмы вписано в падающий чёрный крест. Падающий крест – это состояние души автора, пришедшего к атеизму. А само название поэмы есть часть жизни автора, испившего эту фантасмагорию бытия. Скупая чёрная графика подчёркивает контрастность содержания поэмы и жизни автора. Поэма автобиографична, этим оправдывается автопортрет на обложке. Бесконтурный мягкий овал головы символизирует хрупкость, эфемерность жизни автора, а гротескно подчёркнутые глубокие морщины – не только борозды возраста, но и следы поисков смысла жизни. В конечном счёте, падающий крест на обложке стремится обрушиться на голову его ниспровергателя». Тут же и взволнованная оценка Дмитрия Быкова: «Ваша новая поэма блистательна – грешно, впрочем, говорить в Ваш адрес какие-то комплименты, и не знаю, нуждаетесь ли Вы в них, когда пишете на таком пределе откровенности и на таком лирическом напряжении. Эта вещь чрезвычайно серьёзная».

Поэму продувает, без всякого сомнения, сквозняк гениальности. Жаль, безмерно жаль, что всё это до сих пор не издано достойным тиражом в книге хорошего, солидного издательства. Надеюсь, читатели не осудят меня за желание поместить здесь начальный отрывок из поэмы, способной тронуть души истинных ценителей поэзии. Итак…

В мире – август, в радости и в горе.

День восходом солнца осиян.

Предо мною Северное море,

надо мною неба океан.


Прошлое перечеркнуть крест-накрест,

зачеркнуть крестом всю цепь невзгод?

В мире – август, августейший август.

Век двадцатый. Сорок пятый год.


С Волгою и родиной в разлуке,

на чужом германском берегу

я лежу, крестом разбросив руки,

обрести покоя не могу.


После плена, после одичанья

ждём у моря мнимых перемен.

Нас освободили англичане,

крест поставив на немецкий плен.


Был я пленным, был я, не забыл я.

Никогда б не вспоминать о том…

Чайка над волной раскрыла крылья,

осеняя мир своим крестом.


Мне бы так вот, вскинув руки в небо,

вознестись крестом в родную даль.

А ещё – в стихах хотелось мне бы

вычеканить всю свою печаль.


Будущее пленных, покажись мне!

Что грядёт, кому какой исход?

Чайка – ввысь, крестом, живинкой жизни.

Ну а пленных – в лагерь иль в расход?


Знать бы наперёд, какие муки

умертвят надежд моих росток.

Я застыл, крестом раскинув руки.

Ноги к морю, к солнцу, на восток.


Жизнь в воспоминаньях пронесётся,

прошлого разверзнутся пласты.

Впереди меня – над морем солнце.

Позади меня стоят кресты.


Оглянусь – не с сожаленьем острым,

не с молитвой на пустых устах:

вместо тех, кто начал Drang nach Osten,

лишь кресты да каски на крестах.


…Вы меня поймите, не осмейте,

я юрок-вьюрок из дальних мест —

верещу о жизни, не о смерти,

лишь в себе самом несу свой крест.


Не погиб меж Сциллой и Харибдой,

столько повидав смертей одних!

Не поник меж Правдою и Кривдой, —

уцелел, чтобы страдать от них.


Ах, война и плен, мой ад кромешный.

В море – тишь. Но где же в мире тишь?..

Жизнь моя – крест четырёхконечный,

мне судьбой навязанный фетиш.


Просто крест – он мой близнец сиамский.

Прост как перст, упрям и прям, как пест.

Окровавленный дохристианский

крест – орудье казни, грозный крест.


Символ смерти – или символ веры?

Стала чья-то память коротка?

…Древний Рим, древнее нашей эры.

Рабства гнёт. Восстанье Спартака.


А потом, от Капуи до Рима,

вдоль дороги, где в пыли кусты,

словно в страшном сне – необозримо

встали в строй кресты, кресты, кресты.


На крестах – с обвисшими телами

мёртвые распятые рабы…

Римские властители, тираны —

проклинаю чёрные их лбы!


Нелюди, садисты, изуверы —

Зрелища творили из смертей.

Крест есть смерть. Причём тут символ веры?

Крест был силой тех, кто всех лютей.


…В мире – август. Самолёт, злой символ,

четырёхконцовый чёрный крест,

дьявольскую смерть над Хиросимой

сбросит вниз, сжигая всё окрест…


Я ж, того не зная, в смерть не слягу,

крест живой, не разревусь в соплях…

…Нам – этап, всё ближе к Усольлагу,

к танкам, что ворвутся к нам в Степлаг.


Засифонит жисть такую клизму,

что – хоть стой, хоть падай, но держись.

В унисон комизму-коммунизму

стоном пробренчит жестянка-жисть.


…Юрий Васильевич, в чьей душе блуждала иголка боли и памяти (см. строки о симбирском детстве), всё время писал и писал книгу своей жизни, писал всегда, чем бы ни занимался. Он мечтал о большом романе. 29 октября 2000 года он поделился со мной своими планами и, как всегда, сомнениями. Сказал, что ничего не сочиняет, поскольку не умеет сочинять, да и не хочет. Всё у него – «фактография, без вымышленных событий и имён». Себя он величал живой собакой. Почему? Он пояснил: «А „живая собака лучше мёртвого льва“ – это парафраз апофегмы из Ветхого Завета: Книга Екклесиаста, глава 9, стих 4». Для названия сгодится! «В рукописи, – сообщал Ю. В., – в заготовках – вторая, срединная часть романа, самая трудная. И роман ли это – или трилогия? И успею ли? Вот такая история. Вот такая мистерия».

Всё успел Юрий Грунин – в той мере, какая была ему отпущена её величеством судьбой. И это стало у него жизнью в самобытном слове. «Спину земли» он завершил поминовением тех, с кем делил свои надежды и страдания в неволе. «О, сколь многих на спине земли мы почитаем живыми, а они мертвы. И сколь многих во чреве земли мы считаем мёртвыми, а они живы. Хотя бы в чьём-то сердце. В моём». Он ушёл к тем, кому посвятил Post Scriptum, – к Вадиму Попову, Генриху Людвигу, Дмитрию Смирнову, Ганне Рамской. Теперь мы причисляем его имя к этому списку – имя большого поэта. Это им сказано:

…А угодил я в царство мрака,

в загон, где был на всё запрет —

в ярь сюрреального ГУЛАГа:

ни то ни сё – на десять лет.


Ах, тили-тили, трали-вали,

чтоб от темна и до темна

батрачить на лесоповале:

ждёт лес родимая страна!


Но мы – из плена, не пугливы:

нам ад не внове на земле…

А вы

ноктюрн сыграть

могли бы

по грудь в сугробе на пиле?


Он сыграл!


И созданное им останется в истории многострадальной отечественной литературы, которая сумела наперекор всему выжить в ранней и поздней иммиграции, в немецких концлагерях и в родимом ГУЛАГе, в психушках и под безжалостным прессом цензуры. Он обращался к Родине: «Не знаю, каким заклинанием дойдёт до тебя эта весть – успею ли перед закланием сказать тебе: я ещё есть». Юрий Грунин есть – и сегодня, и завтра, и, дай Бог, пребудет всегда.

9

В 1971-м он так обращался к издателям: «Мои годы никак надо мной не висят, а крепчают, как градусы в горькой настойке. Было двадцать да тридцать – теперь пятьдесят. Я ещё покручусь, вероятно, полстолько. Вот поэтому я вас как раз и прошу: я пишу всей душой, болью каждого мига, и ещё, и ещё, и ещё напишу, – пропустите в печать мою первую книгу!» Не пропустили! Первой книги пришлось ждать ещё более 20 лет. В 1972 году сборник стихов был уже набран и должен был выйти в свет в Алма-Ате, но по причинам, далёким от поэзии, набор был рассыпан.

Голоса исчезают – музыка остается

Подняться наверх