Читать книгу Лаковый «икарус» - Владимир Шапко - Страница 26

Часть первая
26. Трезвость, покой, воля

Оглавление

Сладко Серов просыпался и просыпался. В полусон выходил какой-то цыган. Вроде бы. И пропадал. Снова появлялся. Точно, цыган. В сапогах. Плисовый. Ходил по сцене. Прежде чем запеть, заглаживал ладонями цыганские свои волосы, загнутые крючками у плеч. Торопливо нащупывалась на стуле ручка. Рука – слепая – надергивала каракулей на бумагу. Гитары вокруг цыгана шелестели, как деревья. Утонул куда-то Серов. С глубоким вздохом выплыл. Целая роща гитар! Закатился в них цыган, раскинув ру… Ручка остановилась, выпала из пальцев. Пугающе всхрапнул. Ч-черт!

Женя в кухоньке тихонько гремела посудой. Торопилась. Услышал руку жены у себя на груди. Гладил ее. Рука была как лебедь. Лебедь – она. А ладошка – опять шершавая, большая. Не защищают ее, не берегут. Стесняясь, рука мягко высвободилась. Затрясла Серова решительней. Серов честно лупил глаза, обещал встать – железно! Щелкнул замок в прихожей. В тишине придвинулись сладкие посопкй Катьки и Маньки. Тайный ход будильника спотыкался, не узнавал самого себя на столе.

Ударил как всегда – неожиданно. Беснуясь. Серов скакнул, прихлопнул. Обратно на кровать опал. Сидел, осоловелый, развесив рот и руки. Катька и Манька даже не шевельнулись. В разных концах тахты, отвернувшись друг от дружки, лежали, как одуванчики, тйхонько творя и сохраняя для себя утренний красный свет… Будить – рука не поднималась. Укрыл каждую одеяльцем, подоткнул с боков. Побрел умываться.

Потом были долгие расталкивания, уговоры, обещания. Девчонки падали как плети. Брыкались, хныкали. Сажал на горшки. По одной тащил в ванную. Время летело. Ничего не успевал. Почему-то у Жени лучше всегда получалось…

Катька оделась сама. Умница, Катя, умница! Но когда одевал Маньку, вдруг начало опять вариться про цыгана. Ч-черт! Продолжение. Цыган уже кланялся. Под аплодисменты. Всё блестяще заглаживал, как обливал себя цыганской своей волной волос. С гитарами, ожидая, стояли. Повели его со сцены, как под большим конвоем. Это был какой-то концерт. По-видимому, сборный. Что-то вроде дружбы народов. Потому что следом вышли зурначи. В шароварах. Дореволюционные еще. Цветочки в картузах. Серов замер с Манькиными колготами… Бросив все, метнулся к столу. Карандаш поскакал: «Зурначи играли… Будто раздували змей…» Вернулся. Сел. «Ну пап, одева-ай…» – «Сейчас! сейчас!» Кинулся, «…зуди́нных змей!.. Будто раздували зудинных змей!»

На улице опять остановился. Искал по карманам записную книжку. Записывал: «…Два грузина пели с ними. Точно сойдя с картины Пиросмани. С округлыми глазами. С глазами, вместившими всю чистую свежую ночь…» Манька дергала. Катька говорила, дисциплинированно держа сестру за руку: «Не мешай ему! Он мимары пишет». Серов подхватывал девчонок, тащил за собой. Как тащат тачки. С руками вразброс. Конечно, опоздали.

На скамеечке опять перед Куроленко торопливо раздевал, сдергивал все лишнее с девчонок. Куроленко отчитывала. Лично. Выйдя из кабинета. Халат ее был безукоризнен. В колготах ребятишки ходили тихо. Как лягушата. Не квакали. Зарядка у них уже прошла. Еще чего-то теперь будет…

Шел к детсадовским железным воротам по каменным мокрым плитам. А концерт, а «дружба народов» в голове продолжались. «Запорожцы в широченных шароварах ударились в пляс. Выбежали дивчины – как белый майский яблоневый сад. При виде их тароварные сразу пошли отпрыгивать от пола. Высоко. Капустными вилками. И всё выше, выше!..»

Серов поспешно писал, остановившись у железных прутьев ограды. За окнами металась Куроленко: чего он там записывает, паразит, чего он там записывает?!


Нужно было к столу, писать, сегодня шло, все получалось, но, чувствуя накат, точно оберегая его в себе – тянул, не ехал домой. Кружил по центру. Побывал в кино на пустеньком, как оказалось, фильме. В книжном на Калининском, на втором этаже, долго просматривал книжку старейшины советской литературы. Из двадцатых годов еще добежал, в общем-то теоретик, о литературе знающий всё, смеющийся на фотографии, с вздутым черепом, как гаишник. Поражали всегда короткие его, цепкие, афористичные предложения. Часто в одну строчку. Хотя чистой прозы гаишник написал на удивление мало. Получалось, талантливой палочкой всю жизнь промахал, регулировал ею… Серов дальше смотрел по полкам, книжицу взяв себе, постукивая ею по стеклу витринного ящика.

И еще увидел одного читаемого. Может быть, самого главного, самого ценного здесь. Покажите, покажите, пожалуйста!

Поэт. Сгинувший в 30-е годы. Недавно снова начали печатать. С гордо откинутой головой и носом – как заноза…

Беру, беру! Расплатившись, очень довольный, двинулся из магазина.

Шел по весенней, звонкой улице. По Воровского. Наверх. Мимо забеленной церквушки. Солнце мокло под ногами. Везде текло, журчало, блёсткало. Забывшись, прошел мимо четырехэтажного красивого старинного здания за голыми мокрыми деревьями. И остановился, замер на полушаге, суеверно боясь обернуться, взглянуть. Что называется, чур! Чур меня, окаянного! Словно подвиг совершая, трудно пошел дальше, так и не обернувшись на издательство, все заклиная себя: только через полгода, только через полгода можно! Забыть, забыть на полгода о нем!..


В стекляшке, спрятавшейся в проулке, как всегда, обедали таксисты, а также африканцы-студенты, кормящиеся здесь от окрестных своих посольств. Голодно теснились они к раздаче, выглядывая друг из-за друга.

– Можно?., к вам?..

Негр держал две солянки в железных чашках – как пару пива.

Серов, прожевывая, кивнул, отодвинул стул. Негр сел, поставил солянки. Оглядывая стол, пальцами постукивал по краю столешницы. Пальцы походили на тощенькие фаллосы.

– Перец! – радостно вспомнил слово.

Из прибора Серов вытащил, подал ему перец. Негр замахал им над солянками. Проглотив ложки две-три, продолжая учиться, сказал, старательно, чисто:

– Хорошо!.. Солянка!.. – И посмотрел на Серова.

Серов подмигнул.

– Отличная солянка!.. Русская – а?..

– Русская солянка! – торжественно сказал негр. Кроме солянки, он, как видно, ничего не признавал.

Когда Серов надевал плащ, негр перестал есть. Пальцы положил на край стола. Серов подмигнул ему, кинул пять. Негр крепко пожал двумя руками.


Не застав Дылдова, сидел в алее напротив его дома. Тянул тяжело напоенный влагой мартовский ветер. Озябшие ветви деревьев болтались, вспугивая ворон. Как парус, трепало на луже цинковое солнце. Однако Серов с удовольствием писал совсем о другом. А именно: …Длинный рассыпающийся водопад неподалеку от деревни был как обнажающаяся у водоема белая женщина. Миклухо-Маклай улыбался, ходил среди патластых хижин. За ним тянулись, заглядывали в лицо туземцы, худые и великие, как муравьи. Возле одной хижины, расставив ножки, сладко задумался чумазый кабанок: Полинезия. Я родился и живу в Полинезии…

Серову капнуло на кепку. Серов сдернул кепку. Отскочил на середину аллеи, погрозил вверх кулаком: «Ия тебе, чертовка!» Ворону мотало с веткой, как моряка в обнимку с мачтой, и ворона смотрела вдаль.

Прилетел из-за дороги голос Дылдова. С ключом топтался он у замка, вытирал о голый камень крыльца ноги. Хозяйственная сумка была приставлена к двери. Еще раз махнул рукой и отвернулся. Серов заторопился в длинный обход, тоже Дылдову помахивая.

На столе стояла тяжелая бутылка портвейна. Та-ак. Дылдов горбился в углу. Доставал продукты. Прямо весь был занят этим делом. Хлеб выложил, маргарина пачку, пакетик яиц не знал куда поставить…

Серов сел рядом с бутылкой, как на посиделках рядом с девкой. С мгновенной бурей в голове. Забыв даже снять плащ и кепку.

– С похмелья… – Дылдов все выкладывал. Хотя вроде бы и выкладывать больше нечего было. – Надрался вчера…

Как мать, Серов отрешенно спросил: где? надрался?

Дылдов будто не расслышал. Повернулся к другу – с горькой усмешкой, прямо-таки весь в обиде:

– Вчера был у этих… у стойких вирусов… (Серов не понял: в Доме писателей, что ли?) Ну да, в доме, в Доме Стойких Вирусов. На Льва Толстого. (Серов дико захохотал.)…Так понимаешь – кишат! И в ресторане, и в конференц-зале – везде… Но невозможно ж заразиться! Сережа! Стерильны, абсолютно безопасны!

Серов как будто и не смеялся. Сидел точно проглотив аршин. Зашипело на сковороде. Дылдов отвернулся, начал набивать в сковороду яиц.

Так где? надрался? – был задан опять отрешенный вопрос.

– Ну «где-где»?.. Там и надрался. В Доме этом… Вирус один завел… Он хоть и тоже беспашпортный, но машет какой-то книжицей, ну и пропускают за своего… Вот и я с ним, дурак…

Пока хлопалась яичница, подсел к столу. Опять заполнил все обидой вперемешку с перегаром:

– Лезут в Союз, Сережа. В кучу. Трутся, чиркаются друг о дружку, а огня – нету. Так, дымки одни… – Помолчал, водя взглядом возле себя: – Этот. Вирус. Тоже. Ни одной книжки и в помине, а уже визитки где-то нашлепал. Золотом. Такой-то – писатель! Ходит, сует всем. Из-за него, гада, последний червонец там оставил. Утром сегодня бутылки пришлось сдавать.

Как лунатик, Серов колыхнул рукой. В сторону яичницы. Дылдов бросился, сдернул с плитки, пальцами хватаясь за ухо.

Через минуту на столе все было готово. Была произнесена молитва, заклинание: «Одну, только одну бутылку. Нам – хватит». Налито культурно. По полстакана. Чокнулись. Проглотили. Дылдов хорошо стал наваливаться на яичницу. Пепельное налимье лицо его пошло окалиной. Он проникновенно уже наговаривал другу, вяло жующему: «…Понимаешь, Сережа. Вообще мне кажется, в самом писательстве как занятии, жизненном занятии, есть какая-то ущербность, что ли. Этакий легонький налет ее. Ведь писатель сам не живет. В широком понимании. Нет, не живет. Он отирается возле жизни, понимаешь? Выдумывает ее себе. Он хотел бы так жить. Понимаешь? Любить, ненавидеть, страдать. Но он все время как бы возле чужих очагов. Не возле своего. Он хотел бы, повторяю, так жить, как выдуманные им персонажи, может быть, с такими же падениями, взлетами. Но ему не дано. Нет, не дано. Потому он и писатель. Выдумщик жизни. Неудачный ее персонаж. Но реальный, живой. Он как актер: проводник чужого, не своего… У бездарностей как раз всё на месте: они точно знают, чего хотят, они реальны. Но они бесталанны, Сережа, они не писатели. Однако в жизни своей, в своей реальности – они порой очень умны и даже одаренны. И поражаешься, что при таком уме, вот такой жизненной цепкости, хватке – так бездарно пишут. Просто поражаешься… А таланту тесно в своей жизни, у него ее просто нет, поэтому он и выдумывает ее…»

Он говорил те же слова, какие сам Серов не раз говорил Новоселову. Только расширенно, объясняя, разжевывая. И это было неприятно. Почему-то злило. Докуривая до самого мундштука, Серов давил окурки в пепельнице. Неужели все неудачники одинаковы? Думают даже, что ли, одинаково? Вот уж действительно Стойкие Вирусы. Их давят, прихлопывают – а они вот они! Сидят! Опять вылупились!

Словно услышав заказ, Дылдов и о неудачнике заговорил. Как таковом. Как о феномене. И говорил опять – как на глазах проникновенное делал открытие: «Сережа, ты знаешь, какова природа неудачника? Талантливого неудачника? (Серов, естественно, не знал. Где уж ему!) Он не может подать себя. Не может внушить даже мнимую значительность свою. Ни жене, ни родным, ни начальству на работе. Он не умеет быть в роли. В понте, так сказать…»

Дылдов заводился, Дылдов подстегивал себя своими словами: «…Он – есть. Понимаешь? Есть – и всё. Часто окружающие в подметки ему не годятся, но он не знает этого, не понимает. Жена, в лучшем случае, только терпит его: дурачок, недоумок. Иногда – открывает. Открывает после смерти его: смотри-ка, чего мог достичь!.. На работе он (отличный спец) получает самую низкую зарплату, какую только можно придумать. Живет, как правило, – лишь бы крыша над головой… Квартиру требовать? Что вы! Никогда не пойдет! А если и пойдет – то только попросит. И тут же обрадуется, когда откажут: вот же, ходил (это он жене), пока нет, но обещал и… Он не любит толкаться, не умеет, ему неудобно, стыдно, он всегда отходит в сторону. Он занят своими идеями, мыслями, своими новыми произведениями. Он не умеет проталкивать их, пробивать. В лучшем случае он их посылает. По почте. Потом ждет. Годами. Он верит, что талантливая вещь сама себе дорогу найдет.

Без его даже участия. Ну там, пересылку оплатить, самому отпечатать на машинке – подумаешь!.. Конечно, в глубине души он знает себе настоящую цену, знает, но он человек, который не звучит гордо, нет, не звучит…»

И опять хотелось сказать: да это ж мы с тобой, Алеша! Мы! Это же о нас! Но делался вид, делался обоими, что все это о ком-то другом, не о них, просто о ком-то, что все это – вообще: философствование, анализ. Просто анализ явления. Феномена. И Серов только задавливал окурки.

Бутылка была выпита. Та-ак. Что делать? Сопели, думали. Дылдов завозился, из-под стола вытащил вторую. Всё! Последняя. Нам – хорош. Серов лихо бросил: «Какой разговор!» – и ткнул в засохшую яичницу вилкой.

Когда была опустошена вторая (последняя), выпивающие слегка раскисли. Не до того, чтобы уж совсем. Хмель разлегся, стабилизировался. Сделался постоянным, привычным, родным. Сознание поднялось, взобралось повыше. Стало как бы само по себе. Подобно парку над перекипевшими кастрюлями. Требовался новый подогрев. Чтобы опять забурлило. Забулькало. Это оба остро понимали. Но – хорош. Норма, Сережа! Какой разговор? Железно, Алеша! Серов стал решительно одеваться. Дылдов тоже поднялся, чтобы проводить. Оба чувствовали силу воли. Крепкую. Мужскую. Сказали – выполнили. Две – и норма! И – ни грамма! Ну… бывай! Обнялись, ощущая друг в друге большую силу. И Серов вышел. Только с пустой сеткой. Купленные книжки – оставил. Забыл.

Вот можно же так выпивать! Серов, внимательный, очень трезвый, шел вдоль подмерзших луж. Закат ходил понизу. Под ногами вспыхивали люстры льда. Всё виделось четко, ясно. Норма. Большое дело. Выпили, закусили. И всё. В меру. По-мужски. Как и должно быть. Кто ж будет возражать? Никто! Как настоящему мужчине, и в гастроном можно зайти. Прихватить с собой… Продуктов, продуктов, в чем дело? Для дома, для семьи! Утром заказано было! Все законно!

В универсаме Серов взял в сетку молока. Девчонкам. Два пакетика. Колбасы двести граммов на ужин. Длинный батон. Заплатил за все. Перед выходом, засовывая деньги в карман брюк, старался не смотреть на стекольный алтарь с хозяйкой. Мужики там тоже засовывали под плащи. Только бутылки. Серов хмурился. Вышел. Второй раз, получается, – вышел. Но, спускаясь вдоль домов к Арбатской, начал ход замедлять. А у перекрестка остановился совсем. Тоскливо посматривал по сторонам. Курил. Уже начал мерзнуть. Пошел, наконец.

О забегаловку – как ударился. Но – мимо, мимо! К чертовой матери! Всё к чертовой матери!

Хватило воли еще на две «спотыкачки». На третьей – зашел. Ладно. Пусть. Стоял в затылок. К разливу. Недовольно хмурясь. Точно его затащили. Да, затащили. За шиворот. Волоком. Поправ всю честь, все достоинство. Сво-ло-чи!..

…Поздно вечером возле общежития ходил по хрустящему гололеду, как по большому ежу. В порванной сетке болтался один чудом зацепившийся пакетик молока. Слышались рассыпающиеся, словно с земли собираемые слова: Водопад раздевался… как женщина… В Полинезии… Да… И Миклуха… тоже раздевался… На берегу… водоема… Насупротив… Да…

А в центре города в это время от света мчащихся машин темная комната Дылдова свистела, будто сарай на семи ветрах. Сам хозяин с бутылкой в откинутой руке валялся на полу. Храп в запрокинутом лице тарахтел, как в шлеме. Разлитое вино принималось временами трепетать. Серебриться жабой. Будто отметав икру.

Лаковый «икарус»

Подняться наверх