Читать книгу Смотреть на птиц - Владимир Варава - Страница 3

Повести
Апрель
Часть вторая

Оглавление

* * *

После смерти отца Дэну стало одновременно и легче и тяжелее. Он почувствовал, как свалилась мраморная статуя родителя с его плеч, принеся ощутимое физическое облегчение. Эта непривычная легкость рождала растерянность, но в любом случае новое чувство было скорее приятным. А тяжелее потому, что теперь нужно было самостоятельно принимать решения. Не то, чтобы отец при жизни все решал, но уйдя, он заставил переместиться на свое место, которое требовало каких-то действий. Только сейчас Дэн понял, что отец просто своим положением закрывал огромную темную бездну, о которой раньше было совсем неизвестно. Поэтому было уютно, хоть и мерзко. Мерзость никогда не отпускала; но она пряталась в кокон чего-то большого, которое теперь исчезло. Просто исчезло, оставив бедного Дэна один на один с этим непонятным существованием, цель которого явно лежала в неведомых никому краях. А теперь это все называлось жизнью, которая самим фактом вынуждает совершать вещи, в которых, как кажется, так мало смысла и радости.

Решать Дэн, естественно, ничего не хотел, не привык, не желал, ненавидел вообще, что-то решать. До последнего он грел себя иллюзией, что все как-то само устроится и образуется. И действительно, пока был жив отец, который особенно ничего не делал и не решал, все именно само собой и образовывалось. Смерть отца моментально обрушила всю ответственность на Дэна, на его избалованную и утонченную натуру, которая стремилась лишь к эстетическим переживаниям, всячески отвращаясь от того, что было связано с долгом и обязанностью. Он искренне не понимал, зачем нужно поддерживать заведомо ложный, лицемерный и, в общем-то, абсурдный порядок вещей. Никогда он не видел искренности ни в одной великой идее, понимая, что, в сущности, движет людьми. И это вызывало отвращение. Себе он мог простить фальшь, другим никогда.

Теперь нужно было многое решать, и прежде всего, нужно было что-то делать с Марией. Именно делать. Нужно с ней развязывать, и чем быстрее, тем лучше. Дэн хотел использовать смерть отца как благовидный предлог, чтобы расстаться с ней. Наверное, это было неблагородно и даже подло, но, в самом деле, сколько можно влачить эти бессмысленные отношения с человеком, который почти в два раза моложе тебя и с которым нет почти ничего общего? Уже нет, не осталось, улетучилось, испарилось, исчезло. И никакой любви не было, и не могло быть. Сейчас – то это понятно, но только непонятно, как назвать то, что было между ними все эти долгих два года.

Два года сумеречного существования в каком-то бесконечном плотском совокуплении, которое так и не могло превратиться во что-то более существенное. Дэн чувствовал себя свободным и счастливым почти две недели, которые он не виделся с Марией со дня смерти отца. Особенно ничего не нужно было выдумывать; он действительно был занят. И хотя Мария немного обижалась, но не проявляла своего привычного упорства и не настаивала на встречах. Дэн чуть было успокоился, поверив в свое желание так просто и безболезненно расстаться с девушкой, спустя, как говориться, на тормозах, всю ненужную тяжесть их отношений. И когда она не звонила ему несколько дней подряд, то он наивно поверил, что это конец.

Но все вернулось, и теперь уж точно надо было придумывать всяческие оправдания, связанные со смертью, чтобы как можно дальше откладывать встречу. Ничего не получалось. Дэн уступил очередному настойчивому призыву и поддался темному зову, иногда влекшему его к этой странной, черноглазой, совершенно дикой и необузданной девушке. Девушке, у которой, казалось, никогда не было человеческой души, где живут светлые и добрые понятия, но было лишь женское тело с его женскими желаниями. Женские желания. Возможно, что он надумал это, и в действительности нет никаких особых женских желаний. Но темное начало ее натуры заставляло идти навстречу тому совершенно беспутному эротическому хаосу, который мог жить лишь в глубине женского естества.

Дэн не оставлял надежды использовать этот единственный шанс, который подарил ему отец, умерев, чтобы расстаться с Марией. Один раз он захотел утащить (впрочем, всегда мало сопротивлявшуюся Марию) на кладбище, и там, перед могилой отца что-то сделать, или хотя бы сказать. Очевидно, это был жест, более того, это было полное безумие, но Дэн обожал безумие. Наверно, именно за возможность совершать такие вещи Мария и сблизилась с ним. Дэн действительно был способен на самое решительное безрассудство, которое умудрялся всегда обставлять прилично и даже пристойно.

Действовать и решать было ему противно, но вот безрассудное всегда его манило. Это была, конечно, игра, злая и кощунственная игра, с помощью которой он то ли мстил жизни, то ли насмехался над ней. Но в его порядке существования не было места тому, что можно было назвать серьезным отношением к жизни. Тридцать пять адовых лет Моисеевых скитаний – достаточный срок, чтобы ирония стала добродетелью. Так и надо: до конца добить эту жизнь, как впрочем, сделал отец (тут Дэн понял, что отец вовсе и не жил, а выносил, или точнее – добивал эту жизнь).

И добил же, в конце концов. Он оказался победителем, он прожил жизнь, так и не зажив, так и не отдавшись в лапы ее всегда лукаво-лицемерного прельщения. Отец всегда презирал всех этих, как он их называл, «приспособленцев», которые смогли хорошо устроиться в жизни, но большинство из которых уже давно утроилось на кладбище, многие гораздо раньше отца. Он же остался честным, и он был честным победителем: он не прожил жизнь, он ее уничтожил! Это было так же виртуозно, сколь и мучительно. Но свое мучение отец научился всегда оправдывать жизнью, как бы всегда мстя ей за то, что она зачем-то жестоко наказала его, навязав ненужную возможность жить.

Вот, наверное, чего хотел Дэн, во всем остальном, став полной противоположностью отцу. Эта противоположность всегда носила характер сознательного противостояния отцовской воле. Самое ненавистное для Дэна – это воля отца, да собственно воли-то никакой и не было. Так, одни прихоти необоснованного самовластья. Отец сразу невзлюбил Марию, бросив на нее свой убийственно-тяжелый взгляд, когда один раз столкнулся с ней утром в нашей прихожей. Та хотела незаметно ускользнуть, но замешкалась, выдав весь свой грех юной блудницы. Он ничего не сказал, тяжело пройдя мимо нас, проворчав что-то невнятное и неприятное. Видимо, это было приветствие, но оно воспринялось как обвинение, чуть ли не как приговор. Мария едва не умерла на месте. «Чудовище» – прочел Дэн в ее глазах. Ему, конечно, хотелось защитить, спасти бедную девушку от этой страшной скалы, навалившейся на такое хрупкое существо одним только жестом неприветливости. Никогда эти люди не могли бы стать родственниками, это ведь было понятно с первого взгляда.

Выбор Дэна поэтому был предрешен. Мария стала заложницей непостижимо-коварной схватки отца и сына, и вот теперь она здесь на этом кладбище со своим обольстителем и обманщиком одновременно. И с тем, кто уже там, кого уже, наверное, черви проели, с тем, который невзлюбив ее некогда, в чем-то предрешил ее судьбу стать пленницей, заложницей самого безответственного и бессовестного человека в мире, каким был Дэн.

Наверное, она понадеялась своим каким-то заветным чувством, (с ужасом прочел Дэн в ее глазах, даже не прочел, а как-то механически считал, безошибочно угадав этот взгляд), что здесь он сделает ей то самое предложение быть вместе, которое, несмотря на все ее неприкаянное существование, все же таилось в светлых родниках ее девичьей сущности. Ничего подобного Дэн не собирался делать. Он хотел провалиться в могилу к отцу в тот момент, когда обманутая и вмиг ставшая чужой Мария непонимающе смотрела на него.

И все-таки было приятно сжимать в объятьях эту стройную точеную фигурку, впиваться в ее бесстыдно раскрывающиеся губы, через которые с бесконечно затяжным поцелуем медленно и сладострастно вытекала вся ее душа. Дэн не просто ее целовал, он выпивал из нее душу, сущность, внутренности своей жертвы. Мария всегда ему безропотно и безоговорочно отдавалась, позволяя совершать самые невероятные эксперименты с ее девичьей плотью. Она и не подозревала, какая подлая засада ожидает ее здесь, на этом священном месте. Она-то думала…

* * *

… А он, как идиот и подлец, скорее подлец, чем идиот, в очередной раз передумал, струсил, не решился, оставив бедняжку и дальше прозябать в своих неокрепших иллюзиях. Хотя Марию вряд ли стоило жалеть; это существо было начисто лишено, что называется, женской гордости, и она едва понимала, что с ней вообще происходит. Временами это было почти что сомнамбулическое существование. Девушка была как-то удивительно невменяема по поводу своей участи, живя лишь тем, что происходило здесь и сейчас. Такое блаженное нечувствие прошлого и будущего. В Дэна она, конечно, вцепилась обеими руками, чтобы иметь это «здесь и сейчас» как можно больше и чаще, чтобы самой хоть немного чувствовать существование. Такой вот странный эротический паразитизм.

У Марии была печальная судьба, хотя именно судьбы-то у нее, наверное, и не было. Судьба – это что-то серьезное, основательное, а в свои семнадцать она могла лишь узнать отсутствие отцовской любви и бесконечные домогательства наглых любовников матери. Мать тоже была неустроена, передав дочери по наследству это сокровище – несчастную женскую долю. Без сомнения, кто-то в детстве совратил Марию, но она об этом никогда ничего не говорила. Дэн это понял, всегда стараясь обойти эту тему, видя, как загорается нехороший огонь в этих черных глазах, стоит лишь вскользь упомянуть про ее детство. Значит, был все-таки стыд, или что-то наподобие этого. А значит, и чувство прошлого было, по крайней мере, робко тлело в ее душе. Но что-то не позволяло этой особе, явно задержавшейся в своем детстве, раскрылиться, созреть, созреть, конечно, человеческой зрелостью.

Дэн понимал, что ее натура уже разрушена, разрушена основательно, и общение с ним никак не исцеляет ее, скорее вредит. Да и ему тоже. Он, будучи все же опытнее и взрослее, осознавал, что Марии нужен совершено иной человек, человек, который по крайне мере не позволял бы ей выкуривать по две-три пачки в день и заставлял ее хоть немного думать о жизни. Но Дэн, увы, не таков. Он всегда поддается яростному натиску беспечности и плюет на все важное и серьезное в жизни. В конце концов, это ее жизнь, пусть сама думает, что ей делать.

В тоже время он понимал, что Мария сразу бы погибла, попадись ей другой человек; он хоть как-то держал ее в рамках жизни, зная особенности ее мерцающей личности. Но что это за жизнь!? Жизнь как раз и не заводилась, не разгоралась, не расцветала. Жизнь ради всплесков эротического безумия – это не жизнь. Даже если в моменты таких безумий и казалось, что истина где-то рядом, что именно так и нужно делать всегда, и чем больше, тем лучше. Обжигала эта чертовка ядом своей неугомонной и ненасытимой плоти, обжигала так, что хотелось вновь и вновь повторять этот безумно порочный круг бесконечно сладострастных совокуплений. Магия женской власти все-таки бесконечна; она заставляет поверить, что женская плоть содержит в себе самые высокие откровения жизни и смерти.

Были, впрочем, и тихие вечера молчания и загадочных прогулок по далеким и заброшенным городским переулкам. Были и приятные, милые беседы, в которых можно было почувствовать душевное тепло, а не только бесконечную игру разнополых физиологий, к чему, как правило, и сводилось все их общение, в конечном счете. В такие минуты Дэн незаметно любовался красивым профилем Марии, в тайне завидуя тому художнику, который смог бы ее изобразить. Ведь кто-то ее изобразит, но только не он. А почему? Он сам не мог понять и дать вразумительный ответ. Почему бы не устроить нормальную жизнь? Когда простое человеческое брало власть, то было хорошо, но только это ни во что не разворачивалось, не превращалось в дальнейшую жизнь, как это бывает у обычных людей. В обычную жизнь со своим тихим и скромным счастьем, которому Дэн все же иногда завидовал. Но делал все, чтобы оно не состоялось, сознательно разрушая все устойчивое и определенное.

* * *

Дэн в общем-то знал, как покорять женщин. Это, наверное, единственное, что он мог делать хорошо, хотя он не был здесь системным пройдохой. В его глазах как будто было написано: «женщины, я знаю, чего вы хотите, в чем ваше наслаждение!» И женщины считывали это послание, точно понимая и себя, и его. В этом был секрет его успеха. Сразу же в первый вечер их знакомства с Марей Дэн очаровал ее своей игрой на гитаре, пением и чтением стихов, которые та могла слушать бесконечно, закатывая свои черные глаза и прижимаясь к нему так нежно и преданно, как только способна домашняя кошка. В сущности, она и была кошкой, а не человеком. Такой временами милой и забавной кошечкой, с которой было сладко забавляться, пускаясь во все тяжкие плотских наслаждений. В желании любить Мария была неутомима, любить она могла также долго и страстно, как только, пожалуй, курить. «Мария, тебе надо читать книги», – иногда прорывалась у Дэна эта совершенно никчемная фраза сквозь дымовую завесу, в которой еще не успели улетучиться миллионы сладчайших оргазмов Марии. Это она любила больше всего в жизни, полагая, что жизнь – это есть одно сплошное сексуальное удовольствие.

Такие ситуации поначалу вдохновляли Дэна, давая пищу, как ему казалось, для его дальнейшего творчества. Вот она лежит полумертвая, убитая сладострастием, звучит какая-то запредельная кислотка, типа «Big Blood», клубы дыма, и беспечность, беспечность, беспечность… пока не приходит хозяйка квартиры, такая стерва, деликатно напомнить, что время вышло, и если, мы, мол, не хотим продлевать, то пора выметаться, поскольку идут новые.

Новые, новые, кто такие эти новые? Откуда они идут и зачем? Дэн никогда не мог этого понять, считая, что лишь он один в мире имеет право на наслаждение, на это преступное наслаждение, на такое наслаждение, которое доступно только ему и не позволено больше никому. Он всегда ревностно относился к чужой любви, видя в этом почему-то угрозу для себя. И когда один раз, из-за неаккуратности хозяйки, не сумевшей вовремя развести пары, они пересеклись с этими «новыми», то большего стыда и смущения, готового моментально перерасти в яростную агрессию, Дэн не испытывал никогда.

Но пока она не пришла, Дэн накачивает Марию все новыми и новыми порциями фантастического наслаждения, а она не кричит и не стонет, она смеется как дерзкая нагая богиня, чья нагота – ее сила, гогочет как безумная прямо в его лицо, искореженное от страсти и уже приближающейся старости и поэтому, стремящееся как можно больше выпить, выжрать из этой юной плоти, которая оказалась такой глупой, что позволила так подло и коварно себя использовать. Когда Мария засыпала, утомленная от запредельной работы своей еще не совсем взрослой плоти, то Дэн бережно укрывал ее и даже незаметно целовал в плечо или шею.

Но проходило время, и он все меньше и меньше чувствовал Марию, понимая, как бесконечно далеки они были друг для друга. Такая вот открывалась вдруг бездна отчуждения между теми, кто был еще миг назад одним целым. Но целого не было, причем не только с Марией, но и вообще ни с кем. Совершенно разные люди, объединенные лишь любовной страстью, которая, впрочем, не знает никакого избранничества. Слюбиться можно ведь с любым человеком при наличии минимального влечения. Дэн часто вспоминал поразившую его прочитанную у кого-то фразу: «предательская сущность полового акта». Конечно, поначалу он искал знаки некой избранности, которой хотел оправдать свои отношения с духовно неблизким существом. Но со временем все ушло, остались лишь сигареты, да бессмысленные ласки, в которых душа прожигалась с не меньшей скоростью, чем плоть. А плоть подвергалась все новым и новым испытаниям.

Хотя Дэн был намного старше Марии, в сущности они принадлежали к одному поколению. Поколению, которому нет названия, потому что у него нет назначения. Теперь никто никогда не скажет, зачем жить и куда идти. Возможно, это последнее поколение, и оно, чувствуя острее фальшь жизни, стремится как можно меньше заявлять свои права на обладание и, в общем-то, на существование.

* * *

Дэн никогда не забывал, что у него были жена и ребенок. Они обитали где-то в сумрачных пластах его то ли подсознания, то ли сверхсознания. Связи с ними не было никакой. Почти никакой. Жена давно решила уйти, проявив благоразумие, единственно возможное в такой ситуации. Этот эстет и музыкант в душе зарабатывал на жизнь чем придется. Музыка – это то, чем он соблазнял таких особ, как Мария. Жена тоже была когда-то такой особой, но родив ребенка, быстро опомнилась и протрезвела от этих сладкозвучных напевов. Сладострастной она не была, и у Дэна поэтому не оказалось ничего, чтобы он мог предложить своей жене. И он с миром отпустил ее в собственное, как оказалось деловое и успешное плавание.

Но из головы она не выходила никогда. Как-никак первая, или почти первая любовь, ну та, которая еще в юности, в школе, в студенчестве, может и в детском саду, но в той сладкой дымке несбыточных грез и надежд, которые всегда остаются, когда все уходит и умирает. Это единственная, по-настоящему сильная привязанность, сохранить которую ему не удалось. Он часто вспоминал эту милую светлую девушку без определенных черт, но вобравшую в себя всю женственность мира. Он впервые полюбил в ней женское как иное, как то, к чему всегда влекут самые заповедные чувства души.

С женой Дэн пережил первые серьезные жизненные испытания – брак, роддом, ребенок, первая ссора с родителями, от которых захотелось навсегда оторваться, улетев в собственную клеть счастья. Не получилось: суровая рука отца, естественно же невзлюбившего девушку с самого первого взгляда, невзлюбившего по этой совершенно непонятной угрюмой инерции не любить никого; да истерика матери («только через мой труп») не позволили Дэну совершить правильный шаг, и уйти от этих духовно чуждых ему людей, которые лишь по несчастливой случайности оказались его родителями. С женой Дэн впервые понял, насколько родители ему чужие люди, и насколько жена (чужой человек) является родным, поистине родным и близким.

Часто, очень часто корил он себя за то, что не хватило тогда простой смелости (у других ведь хватило) оттолкнуть этих ненавистных «предков», уйти, оставив их жить (скорее доживать) свою собственную неинтересную и бескрылую жизнью. Никогда, никогда родители не понимали Дэна. Он был готов повторять это «никогда» вечно, вспоминая все ужасные картины этого непонимания («что ты слушаешь, что ты смотришь, что читаешь, что ты делаешь, зачем ты живешь?»…). Непонимание рождало отвращение; отвращение ко всему. Оно отравляло жизнь, отбивало вкус ко всем значительным и важным, как казалось ему, вещам.

Только жена поняла его. Она была первая, кто понял его. Именно поняла, поэтому и ушла. Жаль, конечно. Дэну иногда хотелось все вернуть, он даже предпринимал несколько безумных попыток воссоединения, приезжая к жене, которая была теперь с другим, на другом конце города, в другом мире под предлогом увидеть дочь. Но всегда, всегда один и тот же результат. «Снежная королева нашей любви», – думал Дэн. Где она? Она исчезла так же неожиданно, как и появилась, оставив после себя одинокие сады, где жили лишь райские птички и горькая тоска.

Только раз удалось разжалобить жену. Ее муж куда-то уехал и они, как тогда, в ранние годы, прячась и скрываясь, остались на ночь вдвоем, насладившись друг другом сполна. Это была на редкость блаженная ночь. Но на утро – никакого продолжения. Суровый отпор. Слишком суровый, чтобы появилась малейшая надежда что-то восстановить. Темные круги под усталыми глазами, укоризна, смутный налет раскаяния, нежелание говорить, и судорожное указание на дверь с просьбой никогда больше не приходить. Это жестокое «никогда» прозвучало смертным приговором не только будущему, но и прошлому. Честно признаться Дэн тоже не хотел никакого продолжения. Он был рад, что ему удалось еще раз, наверное, напоследок, сорвать это цветок. Теперь он мог жить этим воспоминанием долго, очень долго. Но он все равно возвращался, правда никогда больше не испытав счастья той случайной ночи, ее особенную и ни с чем не сравнимую сладость. Никогда же не было такого, когда они были женаты. Запретный плод сладок.

Один раз он встретился лицом к лицу с ее мужем. Тот его конечно не узнал. Да и как он мог его узнать, они виделись всего лишь раз. Дэн почувствовал вскипевшую ненависть, и чуть было не набросился на него. Интересно, смог бы он его убить? Он был уверен, что смог бы. Но что ж его тогда остановило? Обстановка благоприятная: поздний час, темный переулок. Никого. Подъезжает машина. Выходит. Один. Не спеша, враскачку направляется к подъезду. Уверенная и наглая походка выдает в нем проходимца и мерзавца, самого обычного мерзавца, которыми наводнена сегодня жизнь, которые знают, как жить, как пристроиться, бесконечно обманывая всех. Самые последние слова брани яростно кружились в голове Дэна. Такие верноподданные негодяи, которые со всем согласны и готовые в любую минуту по чьему-то приказу растоптать все чистое и светлое, что есть в мире. Откуда они берутся? Почему их так много? Зачем они наводнили землю своим ничтожным и бессмысленным существованием? Они даже не подозревают о том, что они никто. Они слишком ничтожны для этого. Подонок! Именно таких отец и ненавидел, он бы точно убил его здесь. (А убил ли кого-нибудь в своей жизни отец!?).

И вместо того, чтобы уничтожить своего обидчика, растоптать, разорвать на куски и принести мертвую голову к ногам своей, именно своей, законной любимой жены, которая наверняка бы оценила этот героический поступок, Дэн трусливо прошел мимо, понуро, очень понуро для такого момента, опустив свои плечи глубоко вниз. Почти что врос в эту проклятую землю, которую исходили, истоптали эти проклятые, такие счастливые чужие люди.

Жена приходила на похороны отца. В тот момент Дэн был озабочен Марией, мыслью о том, как от нее избавиться или наоборот, как бы поскорее влить ей новую порцию блаженства. Невольно, он сравнивал жену и Марию. Когда рассеивался туман ненужных и посторонних образов, Дэн отчетливо видел и понимал, что только две эти женщины, между которыми выстраивался длинный ряд бессмысленных увлечений и даже «романов», только эти две вечно мучили его, по-настоящему ранили, заставляя всерьез думать о жизни, о том, можно ли с женщиной обрести смысл и счастье? Только эти две, только они давали сладостную боль и муку жизни. Такие разные.

Дэна не переставали мучить вопросы: «Кто был ему ближе?», «Кого он любил, в конечном счете?», «Или любил обеих?» Ответить было невозможно. Именно эта невозможность и тяготила его постоянно, просто безумила, не давая малейшей возможности легко и свободно вздохнуть полной грудью и почувствовать счастье жизни. А может эта мука неопределенности и была его счастьем, единственным счастьем, на которое он мог рассчитывать? Ведь он никогда не мечтал о счастье в привычном смысле, вспоминая лишь застенчиво и даже стыдливо некоторые моменты, которые, только закончившись, могли быть зачислены в ранг счастливых.

Чувство непроходящей усталости охватывало Дэна, и он, поддавшись очарованию новой смертельной боли, вдруг коварно просыпавшейся где-то в его непонятном организме, уходил в блаженную алкогольную нирвану, дарящую бесконечную радость не быть собой и не принимать никаких решений.

* * *

Когда Дэн первый раз изменил Марии, то почувствовал свободу и понял, что всерьез захотел избавиться от нее, от этой бессмысленной пиявки, так глубоко, но так страстно и поэтому необыкновенно приятно, присосавшуюся к его телу, к телу в котором было так мало смысла, поскольку в нем всегда обнаруживалась какая-то смертельная болезнь, не позволявшая ему раскрыться и проявить весь свой дар в полную меру. Какой-то маститый психолог, к которому один раз все же, сам не понимая для чего, обратился Дэн, назвал это инфантильностью и страхом перед жизнью. Он зачем-то привел в пример Кафку с его редкостным и непреходящим чувством ужаса. Но все невпопад. Психолог, сделал заключение Дэн, наверное, последний человек, который сможет хоть что-то понять в его душе, да и вообще, в любой человеческой душе.

Смертельная болезнь, как правило, заканчивалась очередным нечеловеческим запоем, который был своеобразной «проверкой» (в действительности лишь оправданием), смертельная ли это болезнь на самом деле. Когда Дэн, например, обнаруживал «системную» боль в правом боку, которая могла не прекращаться несколько дней (или даже недель), то он решался на такой ход: если это действительно смертельная болезнь, то, выпив, можно будет проверить, насколько она серьезна и смертельна. Ведь организм, действительно, подорванный какой-нибудь неизвестной болезнью, должен будет по-особому отреагировать на алкоголь, например, ускорить смерть. Если же нет никакой болезни, тогда это станет ясно через три-четыре дня. Но всегда действовала одна и та же схема: только после двух-трех недель беспробудного пьянства становилось ясно, что смертельная болезнь, конечно, имеется, только у нее совсем другое название.

Потом по кругу: на смену боли в правом боку приходит странная боль в голове (длится полгода!), потом сердце, потом горло, потом спина, потом немеют кончики пальцев левой руки, потом мать не пришла из магазина вовремя. И наконец, отец, вечно запаздывавший отец.

Одним словом, поводов пить было много. А теперь Мария стала поводом. Этот человек, Дэн это очень хорошо и трезво понимал, был не способен поднять его на жизнь. Именно поднять, поскольку он все время, поддаваясь злобным действиям обстоятельств, был склонен к тому, чтобы падать, падать бесконечно. И требовалась тяжелая работа, чтобы поставить его окончательно на ноги. Зажечь, зажечь кратковременно, на миг, на день, на час Мария конечна, могла, но на жизнь – точно нет. И для ее же пользы Дэн хотел не просто избавиться от девушки, он, повинуясь каким-то благородным порывам, решил подыскать себе «замену». Вот только не находилось ничего подходящего ни в его, ни в ее окружении. Все вроде бы молодые, но уже какие-то искалеченные, прихлопнутые жизнью. У всех все тускло, однообразно, без света и смысла. Дэн вспомнил друзей отца – этих, на первый взгляд казавшихся жизнерадостных оптимистов. Но только на первый взгляд; они тоже были измучены и вконец изуродованы своим временем. И вся их бравада не более чем хорошо замаскированное отчаяние.

«А разве может быть иначе, – думал иногда Дэн, – разве может в этой жизни, испорченной раз и навсегда, быть по-настоящему что-то иначе?» Он это не просто смутно чувствовал, он это знал, знал самым достоверным знанием, на которое вообще способен человек. И поэтому часто хотел кричать: «Оставьте меня умирать одного в этой грязной пустыне жизни!» Потихоньку гибнуть и есть самое нормальное, самое честное и достойное. Да зачем же потихоньку? Надо громко, ярко, быстро. Нужно больше смертоносного наслаждения в этот процесс, чтобы тусклый подвал жизни озарялся чем-то хоть на короткое время.

Был еще, правда, «Конь бледный». Такой заветный, почти священный текст. Когда Дэн перечитывал эту книгу, то у него появлялась самая настоящая белая зависть к ее персонажам. Вот у кого была жизнь! Сейчас уже ничего подобного нет и не может быть. То был последний всплеск истинного благородства. А теперь лишь омерзение, когда он видел перед собой этих бесконечно бодрых, готовых на все, знавших как прибрать жизнь к рукам. «Откуда у них у всех такая уверенность? Или мне только кажется, и он такие же несчастные и потерянные люди, как и все, живущие на этой земле? Они ведь ущербны в каком-то финальном смысле». Дэн сомневался, и его сомнения носили не праздный характер; он действительно не мог ничего понять.

Кайф всерьез был единственной стоящей вещью в мире, которым так щедро одарила природа человека. Но конечно не всех; те, которые знают, зачем жить, лишены высшего измерения жизни. Кайф для других – покинутых и растерянных, даже растерзанных жизнью. Только они имеют право залечивать свои раны самым недозволенным и бесстыдным образом. Только они имеют право на изысканные страдания и наслаждения. Это единственная тонкая струйка свежей хрустальной влаги в душном подземелье жизни. И Мария давала эту влагу, этот божественный анестетик, такой редкий, но такой прекрасный, на фоне которого меркла вся дрянь, зовущаяся жизненной необходимостью. Но Дэн чувствовал, что так не может продолжаться слишком долго. Приедалось все, приедалось до омерзения. Как иногда ему была противна эта девка с ее вечно писклявым: «хочу писать»… Но сколько поэзии в ее губах! Сколько тонкой эротики в ее черных глазах, в которых никогда не было ничего разумного, доброго и вечного! Именно это и влекло, именно эта черная дыра более всего и манила вглубь своей непролазной мглы, на дне которой – ничего, кроме бесконечных божественных совокуплений. Сколько их было!?

Боже, да он любил ее что ли…?!

* * *

Все-таки наступил день разлуки. Навечно. Навсегда. Они больше никогда не увидятся. Это «навечно» так больно поразило Дэна, вдруг прозревшего в это страшное «никогда». Все, к чему ты мог относиться беспечно, когда это было рядом, вблизи, вдруг затвердевает в какой-то опустошающей все живое бесконечно-ледяной неприступности. В вечной разлуке происходит столкновение с Нечеловеческим.

Дэн не думал, что это так сильно повлияет на него. Его сознание словно раздвоилось и помутилось: ведь оборвалась последняя нить, связывавшая его с реальностью, с живой теплой реальностью человеческого присутствия. По большей части Мария была лишь телом. Но сквозь естественную гламурность его девичьих форм все же временами прогладывало что-то человеческое и настоящее. И это было не только приятно. Это было нужно. Для чего-то очень важного, чего Дэн не мог понять до конца. Он всегда останавливался в отношениях на какой-то грани, не позволяя им проскочить в житейское, обыденное.

Да, Мария была очень странной. Но это был, пускай маленький и неприметный, но все-таки комок живого человеческого тепла, который всегда был под рукой, всегда так легко и беззащитно доступен. Это было реально, ох как реально… А теперь ее нет. Она ушла в невозвратность.

Умерла? Что-то страшное и смутное давило сознание, принуждая к принятию одной, только одной безутешной определенности. Она умерла, это точно, ведь что-то значил тот телефонный звонок посреди ночи несколько дней назад. Это был не розыгрыш и не сон. Это бред, чудовищный бред! Бред, ворвавшийся черным ураганом в жизнь, все в ней опрокинув и спутав окончательно. Разве умирают в таком молодом возрасте? От чего? Может это он сам ее убил? А кто вообще умер? Может не она!?

Дэн не мог ничего понять, настолько спутано было его сознание в те дни жестокой смертельной схватки с алкоголем. Не только с алкоголем: надвинулся какой-то непонятный, ранее неведомый сумрак, погрузивший существование в глухую немоту. Про такие периоды говорят «черная полоса». Но это слишком слабо; это не черная полоса, эта бездна смертельного удушья, в котором только бесконечная агония умирания без конца, без надежды, без света.

Дэн вспомнил, что был какой-то ночной звонок. Он знал, что не нужно было отвечать. Кто же будет звонить так поздно с хорошей вестью? Ясно, что это должны были быть очень плохие, страшные вести. Всегда вот так ночью и сообщают о смерти. Вот он и не стал снимать поначалу трубку, когда раздался этот погребальный звон, донесшийся откуда-то извне. Он услышал вой сирены за окном, потом лай собаки. Он не знал, кто звонил и зачем. Но он точно знал, что правильно сделал, не сняв трубку в тот страшный миг. Он сидел и молча смотрел на то, как разрывается эта телефонная трубка, больше похожая на серый гроб. Он сидел и смотрел на него часами; может быть и годы пролетели незаметно, может быть пролетела и вся жизнь… Он одержал победу в схватке с непосильным врагом: несчастье захлебнулось в себе, умерло на другом конце провода, так и не посмев войти в его жизнь.

И все же, оно вошло. Вошло подло, незаметно, коварно. Оно оказалось сильнее, напористее, наглее, и в один миг, не удержавшись, Дэн схватил трубку. Кто-то четко проинструктировал, куда и зачем нужно ехать. Через несколько минут он уже следил за каждым ее вздохом, за каждым шевелением губ, за каждым трепетанием ресниц. Это были последние минуты жизни. Он знал, что она умирает, умирает у него на глазах. Он видел, как уходит жизнь оттуда, откуда она не должна была уходить. Одновременно было больно и непонятно; невозможность что-то изменить рождало бессилие, в котором меркло все доброе и разумное. Такое происходило впервые, и он не понимал, что делать, как правильно реагировать на это зрелище недоступной ему смерти. Он бы хотел сейчас войти в нее, проникнуть в ее мысли, прямо в сердце, что бы вместе прочувствовать этот страшно-блаженный миг. Но она была недоступна, может быть единственный раз в жизни по-настоящему недоступна. Но как страшна и прекрасная была эта недоступность!

Немой ужас убил в нем всякую способность к действию. Горе как-то странно подействовало на него. Теперь он был просто заворожен. Она была так прекрасна в своем умирании! В другой раз он бы подумал, что это кощунство. Но не сейчас! Сейчас он видел перед собой чудесную картину божественного умирания; это вечный закат дня, это радость тихого прибоя. Но никакой язык не в силах описать восторга и потрясения, которое испытывает душа, столкнувшись с блаженной красотой угасания. Он не знал, кто умирает сейчас перед ним: девушка, бабочка, птица, богиня, или сама жизнь. Это было не важно. Он видел что-то, он видел, как умирают, умирают по-настоящему, без прикрас. И это было самое важное, потому что важного-то ничего и не было в мире.

Дэн почувствовал холодные слезы на своих губах. «Что же нам всем делать теперь с этим мертвым твоим телом?»

Потом было страшно, больно, стыдно…

* * *

Как одиноко и страшно лает собака за окном в глубокой ночи. Ее лающий вой холодным эхом раздается по пустым кварталам города, как будто напоминая о надвигающейся беде. О всегда близкой беде. Улицы трагически пустынны, и только этот страшный лай единственный свидетель и немой спутник жизни. Словно чья-то смерть вышла из своих чертогов и властно бродит по безлюдным дорогам ночного города, в поиске очередной нечаянной жертвы.

Как потерянная тень бродил Дэн по темным переулкам всю ночь, бормоча, словно полоумный что-то себе под нос. Он не замечал ни одиноких прохожих, ни рекламных огней, ни редких машин, с огромной скоростью пролетавших в смертельной близости от него. Конечно, ее не спасли. Это было понятно сразу, с первого момента, как только он перешагнул порог этого холодного чужого заведения. Его сразу обдал запах медицинских препаратов, отдававших неистребимым запахом погребенья. И когда врач спросил, кто он ей, то стало все понятно. Он бы мог ударить, даже убить этого врача, который не смог ее спасти. Почему-то показалось, что во всем виноват врач, и на миг Дэн почувствовал, как в его сердце загустела жесткая струя ненависти и злобы. Он вышел из приемных покоев скорой, не сказав никому ни слова.

* * *

Как-то плохо стало без нее… А как ее звали? Ирина? Или Полина (нет, не может быть, чтобы Полина – слишком уж странное имя, хотя оно ей чем-то подошло бы). Не знать даже ее имени!? Это конечно невообразимо. Но почему, почему он так и не узнал ее имя?!? Ее настоящее имя, имя единственной возлюбленной? Дэн не мог сказать ничего определенного.

Да это было и не важно; ему было так хорошо с ней, тепло и уютно, что даже и в голову не пришло спросить ее об имени. Наверное, это легкомысленно и неправильно. Что ж с того? Теперь ему плохо без нее, и знай он ее имя, это вряд ли помогло бы ему. Почему он думает об ее имени, разве ее звали не Мария? Нет, не Мария. А тогда как?

Куда она вообще делась? Почему она исчезла так неожиданно? Она растворилась в сизой дымке весеннего вечера, оставив ему скучную и неинтересную жизнь, чей теперешний смысл заключался лишь в воспоминаниях о ней. Но ничего кроме боли эти воспоминания не приносили. Так нельзя было поступить! Это жестоко и бесчеловечно, в конце концов. Я так ее любил… Да, где же она?!

Как только Дэн осознал свое сиротливое положение, ему стало скучно и страшно. Но она же ему ничего, ровным счетом ничего не обещала. Она просто была, и ее незаметное бытие и было обещанием. И поэтому оно было таким легким и единственным. Едва бы он теперь вспомнил, как она вообще появилась в его жизни.

Но ведь были времена, когда ее не было, а он был! Но теперь он об этом совсем-совсем ничего не помнил; он помнил только ее, чье отсутствие стало уже мукой и проклятьем.

* * *

Дэн растерянно смотрит, как вечерние лучи заходящего солнца отражаются на стенке соседнего дома. Он с тревогой вглядывается в приближающийся сумрак, который уже не сможет скрасить никто. Лучи такие прекрасные и равнодушные. Он один. Ехать к жене? Невозможно, ненужно, бессмысленно. А жива ли жена, может она тоже умерла? Ведь хоронили кого-то недавно… и он видел лицо, очень похожее на нее… так случайно взглянул, страшно стало… но он все увидел, он все тогда понял. Или это был сон? Кто же умер в больнице? Редкие проблески реальных событий сразу же покрывались непроницаемой тьмой, в которой жили дикие образы невозможного. Но где же неизбежное? Неизбежное, этот бог истинного, теперь был где-то далеко, в недосягаемой для разума и чувств дали. Сумрак настолько плотно и густо вошел в сознание Дэна, что он действительно не мог понять, кто же умер на самом деле? И это было самое страшное и печальное. Он окончательно потерял себя.

* * *

Когда прошло первое оцепенение, и ушедшая жизненность вновь вернулась, Дэн почувствовал, что ему уже не важно, кто умер: жена или Мария. Возможно обе. Умерла она, та, ради которой все. Умерла, не родившись. Ее никогда и не было, а была лишь тоска по ней и всегда смертельное предчувствие ее внезапного ухода. Жена и Мария перемешались, став одним существом, одним нераздельным существом. Нераздельным и неслиянным. Это какое-то двуипостасное существо женского рода, богиня, женское божество, одновременно прекрасное и невыносимое в своей лучезарной неприступности. Ее никогда ведь не было, и не будет. Только больно дразнящая мечта, или призрачный сон, рожденный в недрах глубокой смертной муки по вечности.

Дэн понял это только теперь, только в эту самую минуту, в режиме on-line своей страшной и неприкаянной, такой непонятной ему самому, своей собственной неизвестной и неведомой никому жизни. Не стало той самой, которая стала ему уже самым близким и родным существом на свете.

Такова жизнь. Дэн зашел в подъезд, выпил одним махом бутылку огненной воды и повалился наземь как бывалочи, ничего не помня, и ничего не желая.

А жизнь проходила сама по себе, протекала и бурлила, брезгливо обходя это, почти что мертворожденное тело, так беспомощно развалившееся в чужом грязном подъезде.

* * *

Вернувшись с кладбища, на котором окончательно была похоронена мечта, Дэн заперся в комнате и написал то, чего уже она не могла прочитать никогда:

«Я на несколько мгновений забыл о ее существовании. Я, конечно, поразился, когда опомнился, как такое оказалось возможным – ведь я никогда ни разу ни на миг не выпускал ее из плотного кольца моего сознания. И вот, совершенно неожиданно для себя, я осознал, что несколько мгновений был в совершенном отрешении. Я бросил взгляд на книжную полку, на которой были нелепо разбросаны какие-то лишние и ненужные вещи, своим существованием как бы оскорбляющие и задевающие чинный книгострой, и моя мысль провалилась в далекие миры, не имеющие отношения к ее бытию.

Конечно, я несколько удивился тому, когда вдруг опомнился также внезапно, как и забылся, что мог быть вне зоны удержания ее в своем сознании вполне нормально и сносно. Я даже не заметил, как она выпала из моего внутреннего зрения, всегда цепко держащего ее в твердых руках обладания и не отпускавших ее ни на миг. Нельзя было помыслить ее вне меня. Я мог не видеть ее днями, часами, неделями и даже больше. Я никогда точно не знал, где она и что с ней. Порой я даже не знал, жива ли она или нет, мне как будто было это безразлично. Но моя мысль никогда не отпускала ее, даже на самое короткое мгновение. Об этом не могло быть и речи.

А тут несколько секунд, ставших вечностью, (ведь я точно не знал, сколько все это длилось – может миг, может минуту, может около получаса, главное, что я успел забыть ее за этот промежуток времени, причем забыть так, как будто ее никогда и не существовало вовсе). Это дало мне возможность уже после осознать, как плотно она проникла во все поры моего существа, как заполнила своей необъяснимой вездесущностью все мое бытие, включая его плоть и сознание. Я сознавал ее плотью своего сознания и чувствовал сознанием своей плоти. Все смешалось – и плоть, и сознание, и мысль, и чувство, и образ и идея – все, абсолютно и буквально все, до самой последней капли плоти стало ею. Ее образ неизменно был имплантирован в самые интимные уголки моей души, оказывая магическое воздействие на все мысли, чувства и поступки.

Нет, я, конечно, мог делать, что угодно. Я мог быть даже с другой женщиной, это не мешало тому, что ее образ не выходил из моего сознания ни на миг. Она могла быть с другим мужчиной, но это совершенно не способствовало тому, чтобы она покидала недра моего сознания в силу ревностных механизмов. С глаз долой – из сердца вон; это было точно не про меня. Я мог, и это уже был великий абсурд, быть с ней, имея вместе с тем ее образ в минуту нашей с ней близости. Да, она и ее образ были разные вещи. Каким великим горем для меня была бы потеря ее образа! Я не мог представить себе такого. Наши встречи никогда не были равны всему остальному временим без нее в плане интенсивности воздействия ее облика на мой ум. На мой духовный ум, поскольку все силы моего существа были задействованы в процессе ее вживления в меня. Она во мне, всегда во мне.

И вот, потеря ее образа не некоторое время. Что могло быть ужаснее, что могло быть невозможнее и нелепее. Почему же я не распался на молекулы своего одиночества, когда она незаметно для меня выпорхнула из моего сознания?

Это стало для меня сущей загадкой, заставившей, однако пересмотреть природу наших отношений. Вернее, природу моей привязанности к ней. Впервые я задумался о том, не была ли она для меня помехой? Это первое, что могло прийти на ум, стоило только эмансипироваться на совсем короткий промежуток. Но прежде мне вспомнились обстоятельства, при которых и произошло это слияние душ, вернее, прилипание ее образа к моей душе. Было страшно, была какая-то ночь наслаждений, раскрытий и отдачи. Было сладко и страшно одновременно, приятная боль радости от того, что она рядом, и что ее близость как бы прощает заранее всю нелепость и ненужность моего существования, которое отныне берется под покров ее обладания, и не просто обладания, а под покров наслаждения, которое дарило ее обладание – ее обладание мной и мое обладание ею. Дарило просто так, я это понял сразу, легко и непринужденно. И это одаривание ее сокровенным наслаждением и было высшим актом милосердия, в котором мне прощались и отпускались все грехи моего совершенно ничтожного бытия. Это была поистине королевская привилегия, незаслуженная благодать, о которой только могли мечтать толпы таких же совершенно ничтожных существ, наподобие меня.

Я испугался сначала, что это не повторится по причине ее нежелания, затем испугался, что не повторится, что она просто умрет. Возьмет и умрет, как умирают сотни, тысячи, вообще бесчисленное множество других людей при самых разных, нелепых обстоятельствах. Но когда я понял, что она не умрет лишь в том случае, если я буду крепко держать ее в объятьях свой мысли, вот тогда и произошло это вхождение ее в меня, вернее ее образа в план моей внутренней духовности, в которой отныне не было места никакому другому идолу или божеству, даже идеи или мысли, настолько прочно она удерживала в моем сознании свое царственное положение.

Жизнь, безусловно, изменилась, изменилась самым радикальным образом. Я теперь должен был пожертвовать лишь своим несвободным сознанием, в котором всегда была только она. Ее дьявольски – божественный образ, давая наслаждение, дававший мне бытие. Взамен лишь одно, она действительно никогда от меня не требовала, даже внимания особого не нужно было с моей стороны, взамен только одно – жизнь ее образа в глубине моего сознания.

Что могло быть проще и слаще! Что могло быть радостнее и приятнее! Что могло быть желаннее! Трудно себе представить. Я порой задумывался над тем, почему же мне так повезло, почему истина бытия открыла свои объятия перед моим входом. И я не постеснялся и вошел туда – в эту святую обитель света и счастья, в котором все было наполнено радостью обладания той, от которой зависела моя жизнь. А взамен ничего, кроме одного – заполнения моего существа памятью о ней, живой памятью ее бытия. Я думал поначалу, что так оно и должно быть. Но я видел, что у других этого нет, совершенно точно это видел и понимал, что я не ошибаюсь. Что-то было исключительное и уникальное в наших с ней отношениях, которые вот обернулись такой драмой моего сознания.

То, что это была драма, стало понятно позже, когда я освободился от нее, когда она ушла из моей головы, не оставив там ни следа, кроме обычной памяти, подверженной уничтожающему действию времени. Никакой ностальгии, никакой тоски и терзания. Но я был, конечно, благодарен ей за этот уникальный опыт, не только за подаренное безмерное наслаждение, которое, кстати, куда-то подевалось, не накопившись ни в каких затонах моего существа. Странно было представить, как возможно такое! Как было возможно такое со мной. Это не обычная одержимость, как могло показаться поверхностному взгляду, не улавливающему никакой глубины. А здесь как раз была глубина. Да еще какая!»

* * *

Дэн, конечно, понимал, что это была нелепая попытка снять боль потери средствами какой-то, скорее всего пошлой и неудачной эстетизации. Уйти в размышления, чтобы не чувствовать трагизма; так иногда удавалось. Только вот он не мог разобраться, к кому теперь обращены эти строчки – к Марии или к жене? И это было самое тяжелое, поскольку ставило под сомнение все его существование, навсегда потерянное в этой женской неопределенности.

А потом был сон, большой, страшный и как всегда непонятный. Они (кто точно нельзя было понять) брели по большому темному и незнакомому городу. Не день и не ночь, не жизнь и не смерть, все в огромном мутном желтом мареве. Его тягучесть ощущается как предчувствие ненастья. Она тянет его к пруду, к тому самому месту, когда первый раз здесь что-то произошло. Что именно? Не понятно, жизнь или смерть? Чья жизнь и чья смерть? На земле огромные красные лужи, в темных водах которых видны очертания его смертных мук. Она продолжает его тянуть куда-то, в самую кошмарную ночь человеческого существования.

Но, увы, это был не сон, поскольку снов вообще не бывает; сон – это часть реальности, странная, непонятная, нереальная, но реальность, которую тоже нужно принимать всерьез и с которой необходимо мириться, чтобы не сойти с ума. Никогда нельзя отмахиваться от страшных моментов жизни, ссылкой на сон. Есть жизнь, и что бы в ней ни происходило, надо принимать, если и не с благодарностью, то с пониманием и покорностью.

Смотреть на птиц

Подняться наверх