Читать книгу Тишайший (сборник) - Владислав Бахревский - Страница 7

Тишайший
Часть первая
Глава шестая

Оглавление

1

Семнадцатого декабря колесом ходит халдейское гульбище.

У халдеев бороды медом мазаны, на головах у них шапки из бересты да из всякого дерева, в руках – огонь. Потому и бороды в меду, чтоб не спалить ненароком. Целую неделю, до самого Рождества, ночь пугают. Только откупаться успевай! Не подаришь копеечку, сена у тебя воз – сено сожгут, борода густа – так и бороду.

Халдеи – слуги Навуходоносора. Когда-то угораздило покорителя народов соорудить золотого истукана, все люди царства истукану поклонились, кроме Седраха, Мисаха и Авденаго (иудейские их имена – Ананий, Азарий и Мисаил), были эти трое воспитанниками Навуходоносора, за их ученость и ум отдал он им в управление Вавилонию, а они отплатили за милость дерзостным непослушанием. Разгневался владыка, приказал разжечь печь всемеро более, нежели как обыкновенно разжигают. Связали строптивцев, бросили в огонь, а они не горят, оковы с них пали, гуляют они среди пламени, гимны поют, а с ними четвертый, пресветлый отрок – Сын Божий…

Патриарх Иосиф посчитал игрища богомерзкими, и приказано было отваживать охотников с огнем по ночи бегать. А народу от веселиночки отказаться не хочется.

Для халдейских проказ весь август со мхов шишечки люди собирают, посушат их, потолкут и – в бычий пузырь, на продажу. Пирамидку набьют зельем, поднесут огонь к отверстию – так и улетит злат цветочек в небо ночное, распустит там искры и пыхи веселого нестрашного огня.

Весь день буран из домишек душу вытрясал, снегу намело по самые трубы.

Алексей Михайлович коротал время с дураками, карлами да бахарями. Радость свою делил с Федей Ртищевым.

Карлы щебетали как птички, кувыркались в дальнем конце палаты, а возле царя и дружка его, опираясь на палочку, сидел на чурбаке беленький и как бы даже заплесневелый, с прозеленью, зажившийся старичок. Не будь у него палки, он, может быть, и не удержал бы своего иссохшего тельца, но вот в голове у него было ясно и молодо.

– Как родник в сгнившем срубе, – шепнул Алексей Михайлович Феде.

– Кто? – не понял Ртищев, но тотчас закивал, догадался: верно, старичок был как родник, что все выбивается и выбивается из-под земли и все звенит, все так же холоден и сладок, а сруб и замшел, и прогнил, сядет комар – дерево прахом развеется.

– Так ты, сказываешь, бывал в Царьграде? – пытал Алексей Михайлович старичка, и не впервой, – хотелось или уж уличить в брехне, или счастливо удостовериться в правде.

– Бывал, государь. В Царьграде многие бывали… Я еще бывал и в таких землях, в которых, может, никто, кроме меня, из православных людей и не был.

– А что ж Царьград-то, хорош?

– Да ведь как же не хорош. Ая-Софья у них – это все равно что целое государство под крышей.

– Неужто так велика?

– Велика, государь. Такой себя блошкой там чувствуешь, уж такой махонькой, будто тебя и вовсе нет, будто ты и на свет Божий родиться не успел.

– Так ведь в Ая-Софье мечеть! Басурманы осквернили великую церковь Божию. Ты-то как проник? Басурманился, что ли? – Царь поглядывал на Ртищева: здорово, мол, пугаю старикашку?

– Нет, государь! Басурманиться не басурманился, а, правду сказать, халат и чалму напяливал. Велика была охота хоть тайно, а побывать в величайшем доме Господа нашего.

– Так Господь за грехи отступился от этого дома.

– Что нам знать-то дано?.. Ты если о чудесных-то странах послушать хочешь, так и слушай, а о Царьграде тебе твои послы рассказать могут.

– Прости, прости меня, старче. С великой охотой мы с Федором тебя послушаем.

– Был я, государь, в такой стране, где на многие дни пути песок – как зыбь морская. И бывает среди того песка живая земля, ибо напоена водой. И бывал я, государь, в странах, где люди черны, как ночь. Страна у них дикая, лесная… Днем – помирать от жары, а ночью – от великого ужаса, ибо в лесу поднимается рев звериный, и клики всякие, и вопли, и змеиный шип… А есть, государь, острова на море. И море там, государь, синее, как небо. А небо синее, как море. И цветы цветут круглый год. И люди не ведают ни холода, ни голода…

– Что же там, земной рай?

– Нет, государь! Люди, говорю, ни холода там не понимают, ни голода, а все недовольны, все им чего-то нужно, чего-то мало. Лик у земли, государь, равный, а люди хоть ликом и не схожи, а собачутся по-нашенски.

– Ну ладно, ступай себе! – отпустил умного дедка Алексей Михайлович. – Вася, иди-ка ты к нам да позови с собой тех, кто про колдунов да про оборотней знает.

Юродивый Василий Босой, взятый во дворец, был одет, как прежде: в рубище, на шее пудовая цепь, бос, но умыт, чесан, рубище в печи прожарено. Коротконогий, тучный, лобастый, был он, видно, страшно силен и страшно упрям. Брови всегда насуплены, а глаза из-под бровей – детские. Радости в них – на всю Москву хватит.

– Ты, батюшка, трусоват, – сказал Васька, садясь рядом с царем на его скамеечку. – Подвинься, чего расселся?

– Отчего же ты этак думаешь? – удивился Алексей Михайлович, подвигаясь.

– А вру, что ли? Трусоват. Боишься ведовства, вижу.

– Васька, дружок! Ну, сам ты посуди, как же не бояться? Против неприятеля войско можно выслать…

– А против чародейства есть крест!

– Так ведь как верим-то, Васька! Веры на маковое зерно ни в одном из нас нету!

Подошла к царю карлица, принялась ушами двигать: одно ухо вверх, другое вниз. Царь поглядел-поглядел, засмеялся. Тотчас другой карл закинул ногу за шею и прискакал на одной.

– Кыш! – махнул руками на карлов Васька Босой. – Ты, батюшка, правду сказал, дозволь ручки твои поцеловать.

Алексей Михайлович дал поцеловать обе руки да еще погладил Ваську по кудлатой его голове.

– Вера в упадке, государь. А все ж крест от всяческого наговора и колдовства – защита наилучшая! Я сам одну мерзавку испепелил до того, что в головешку обернулась.

– Ну-ка, ну-ка, сказывай!

– Мал я в те годы был, а уже юродствовал, уже познал радость служения Господу. Взяла меня к себе одна баба. Видно, черти надоумили ее свернуть меня с пути истины. Кормит меня, холит, а за день-то у нее лба перекрестить времени нет. Возвращаюсь я однажды с обедни, и привязалась ко мне коза. Бородатая, роги – как турецкие сабли. Я шагу – она шагу, я бегом – она бегом! Свету невзвидел, как бежал! Во двор-то наш через плетень сиганул, а коза тут как тут – лбом калитку вышибает. Заорать бы – голос от страху совсем пропал. Тут вижу я корыто хозяйкино во дворе. Я – за корыто. Да и пригнись, чтоб коза меня потеряла. А под корытом-то – светы мои!

– Чего же там? – всплеснул руками государь от страха, от нетерпения.

– А под корытом-то – тело. Хозяйки моей.

– Это уж как водится! – взрокотав, встряла в разговор крошечная головастая карлица Верка. Чем она нравилась государю, так это усищами и неимоверным басом. Федя Ртищев даже вздрогнул. И знал о Верке, а все равно вздрогнул, всякий раз вздрагивал и крестился.

– Это все правда истинная! – пропищал карл, сморщенный, с лягушиными перепончатыми лапками вместо рук. – Ведьмы, когда им приспичит в козу или в свинью обернуться, тело под корытом оставляют.

– Погодите! – отмахнулся государь. – Как же ты страсть такую пережил?

– А так и пережил! У меня на груди ладанка была и святой воды в сулее нес. Я ладанкой тело и перекрести, а потом давай святой водой кропить! Да крест-накрест! И, веришь ли, тело поганое, что под корытом-то, на глазах почернело и стало как уголь.

– А коза?

– Провалилась!

– В землю?

– Уж не знаю куда, а только как и не бывало ее.

– А я что говорила! – грянула Верка. – Как ведьмам в коз не любить оборачиваться, когда всякий рогатый скот – создание дьявола.

– Что ты мелешь? – возмутился Алексей Михайлович.

– Правда истинная! – пропищал карл-лягушонок. – Черт овец, коз и всякий рогатый скот создал. Сам слышал – рассказывают. Погнал он свою скотину пасти да и заснул. А скот весь у него был одноцветный. Уж какого цвета – не знаю, а только одноцветный.

– Черный небось! Какой же еще? – грянула Верка.

– Может, и красный. Ну, уснул черт и уснул. А тут, известное дело, овода, комары, скот и разбежался. А Господь собрал животин в сарай да и прикоснулся к бокам вербой с большими пушинками. Стал скот пестреньким.

– Неверный рассказ, – покачал головой Алексей Михайлович. – Все скоты земные – творение Господа Бога. Про то помните!

– Будем помнить! – пропищал карл.

– Чтоб нечистая сила стороной обходила, – решился заговорить один из бахарей, – нужно с собой травку носить по имени «кудрявый кягиль». Если на тощее сердце его съесть, никакая порча не возьмет. На пир с травкой этой ходят. В волоса спрячь и смело ступай хоть к боярину, хоть к царю. И почет будет, и все тебя будут любить.

Государя окружили кольцом. Рожи страшные. Федя Ртищев улыбается уродцам, кто поближе – погладит, а они рады, и царь рад: сердечные люди Ртищевы, что отец, что сын.

– Это смотря какая стрела пущена! – возразил бахарю другой бахарь. – Есть стрелы ужасные. Есть икоты, есть стекла, есть волосцы. Бабы еще ругаются: «Волосцы те в щеки!» Волосцы исцелить нетрудно. А вот икоты да стекла! Тут на колдуна великого знахаря ищи. А не найдешь, ничто тебя не излечит. Так поглядишь – человек как человек. И вдруг начнет его корежить, гнуть, начнет он икать, лаять, мяукать. Ужас.

– Ужас! – согласился государь.

– А правда за праведниками! – Васька Босой вскочил, цепями загремел. – Правда, государь, за праведниками!

– Истинно так! – прошептал государь.

– Кыш вы! – стал Васька поколачивать карлов. – Послушай-ка, государь, об Ульяне Устиновне, праведнице. В голодные годы, в Смуту, Ульяна Устиновна всем крестьянам своим волю дала и все голодные годы кормила из своих запасов, пока закрома да сусеки не опустели. А как опустели, так крестьяне не бросили благодетельницу, не ушли от нее, а стали драть кору с деревьев, а хлебы пекла Ульяна Устиновна. И были те хлебы слаще ржаного и пшеничного.

– Истинно так! – воскликнул государь.

В палату пришел отец Федора, постельничий Михайло Ртищев.

– Великий государь, Никон, игумен, приволокся с челобитиями.

– Иду! – проворно встал со скамейки Алексей Михайлович. – Васька, скажи мне: хорош ли Никон?

– Хорош-то он хорош… Отчего ж не хорош? Очень даже хорош!

– Рад, что и тебе нравится заступник вдов и сирот… Играйте без меня. Пойдем, Федя, порадуем нашего друга доброй вестью.

2

Каждую пятницу Никон приходил в дворцовую церковь к заутрене, а потом вел с государем приятные уму, очищающие душу беседы.

Скоро дни без Никона стали казаться Алексею Михайловичу пустыми, и велел он ему приходить чаще. Пускали монаха во все дворцовые палаты, но он ожидал выхода в красных сенях перед царскими покоями. Здесь на стол клали Евангелие, чтоб ожидающие времени даром не теряли, набирались бы мудрости.

– Что читал наш любезный друг? – спросил государь Никона.

– От Луки, главу десятую. «После сего избрал Господь и других семьдесят учеников и послал их по два пред лицом своим во всякий город и место, куда сам хотел идти. И сказал им: жатвы много, а делателей мало; итак молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву свою. Идите. Я посылаю вас, как агнцев среди волков…»

Алексей Михайлович смотрел на Никона с восторгом.

– Наизусть все помнишь?

– Помню, великий государь. «Не берите ни мешка, ни сумы, ни обуви и никого на дороге не приветствуйте. В какой дом войдете, сперва говорите: мир дому сему. И если будет там сын мира, то почиет на нем мир ваш, а если нет, то к вам возвратится».

– Как это прекрасно – иметь всегда с собой вечную книгу… Но зачем же ты читаешь, Никон, если книга в голове у тебя?

– Для крепости, великий государь! Для смирения, для радости!

– Садитесь! – позволил Алексей Михайлович.

Сам сел на лавку возле окна, Федя Ртищев и Никон – на красные стулья.

– Слушаю тебя, драгоценный наш друг!

Никон развернул свиток, куда записывал прошения:

– Вдова стрелецкая Марья жалуется на стрелецкого пятидесятника Федота, соседа своего. После пожара ставил Федот новый забор да и оттяпал у вдовы половину огорода, а тем огородом бедная только и кормится. Детишек у нее семеро, и все еще малы, заступиться за мать не могут.

– Пожаловать Марью, – решил государь, глядя в стеклянное, в светлое окошко: сугробы, словно пироги из доброго теста, белы, а на макушках розовая корочка – заходит солнце. – Пожаловать ее, бедную. Пусть огород ей вернут да у пятидесятника-то у самого сажени на две пусть оттяпают, чтоб знал, как обижать слабых.

– Вдова Аграфена из дворян городовых, да обнищавшая вконец, челом бьет: дочь у нее в девках засиделась. Жених вроде бы сыскался, но хочет за женой двадцать рублей сверх приданого. Четырнадцать рублей у вдовы есть, а шести рублей взять неоткуда.

– Девицу по бедности замуж не брали или уродлива?

– И по бедности, великий государь. Уродства за ней не замечено, но уж больно нехороша. Лицо плоское, скучное, и сама тоже как доска.

– Бедненькую пожалеть бы! Коли сыщется человек, который пожертвует, так деньги тотчас и вручить вдове Аграфене. Была бы моя воля, так бы и приказал, чтоб страшных девок бабы не рожали, не плодили бы горемык.

– На все воля Божия! – Это сказал Василий Босой. Ему тоже было дозволено по всему дворцу без докладов ходить.

– Садись, дружок, возле меня! – пригласил Алексей Михайлович. – Послушай, тот ли мы суд творим?

Василий Босой сел царю в ноги:

– Мне здесь хорошо. Читай, Никон!

Игумен поднял глаза на государя, помедлил.

– На попа Мирона из Казанской церкви многие жалобы. Блудом поп объят, как геенной. Девок попортил многих, вдов соблазняет, два мужа, у коих он жен совратил, побили его, а не унимается. Лютует.

– В Сибирь его, чтоб охладился, – подсказал Васька Босой.

– В Сибири попов мало… – раздумался Алексей Михайлович.

– В Сибирь! В Сибирь! – приказал Васька.

Никон поднял глаза на государя: юродивый становился ему невыносим.

– В Сибири попы нужны, – вздохнул государь.

Никон вдруг поднялся из-за стола и упал на колени:

– Будь, государь, милосерден ко мне! Никому я в прошении отказать не смею, и приходится просить по делам совсем уж несуразным, за людей недобрых, но ведь все мы – стадо Христово.

Алексей Михайлович кинулся поднимать Никона с колен:

– Что ты, право? Не отрину я тебя.

– Как же не отринешь? – слезами плакал Никон. – За Улиту Кириллову дочь Щипанова приходили просить все десятеро ее деток, а она под стражу взята по твоему указу.

– Улита Щипанова? – стал вспоминать государь и вспомнил. – Ворожея из Важского уезда?

– Государь, десять деток у нее. От порчи она травами да кореньями лечила. Кнутом ее наказали в уезде и в Москве… Перекрестить бы ее на Крещенье вместе с халдеями, взять слово с нее, чтоб не знахарила, да и отпустить бы.

– Так и будет! – сказал государь, улыбаясь. – По твоему слову. Как ты сказал. А нам тебе, вдовьему радетелю, тоже есть чего сказать. Верно, Федя?

– Верно, государь!

– По великому молению братии Новоспасского монастыря быть тебе в том монастыре игуменом.

Государь улыбался, и Ртищев улыбался, и даже Васька Босой, а Никон побледнел вдруг. Он уже успел встать с колен, но теперь опять повалился:

– Освободи, государь. Недостоин людьми править. Молиться хочу. В пустыню опять хочу, на океян.

– Господи! – Алексей Михайлович обнял Ртищева, прижал к себе. – Федя, сироты мы с тобой, опять сироты. – И заплакал.

Ртищев упал на колени, распластался перед Никоном:

– Молю тебя, святой отец! Не надрывай сердце ангельское господина моего лучезарного.

Никон с колен вскочил, подошел к государю, хотел, видно, сказать что-то сильное, доброе, но Алексей Михайлович припал головой к груди его и плакал навзрыд. Тут и Никон пролил обильные слезы.

Посморкались, помолились, простили друг другу прегрешения.

За окошком сугробы уже стали синими, пора было отобедать, к вечерне пора, но Алексею Михайловичу не хотелось расставаться с другом своим любезным.

– Скажи, отец святой! Уж больно, что ли, хорошо на океяне-море?

– Несказанно, государь! – воскликнул Никон. – Стужи лютые, зима долгая, но все претерпеть готов ради неугасаемых дней лета. Сурово на океяне. И земля суровая. Деревья ветрами в жгуты скручены, камни, мхи. Стоишь на молитве, а никого нет вокруг с суетой человеческой. Только ветер волну гонит, только птица редкая по небу метнется да только ангелы в тишине парят. На океяне человек от Бога невдалеке. Глаза не застит ни успех чужой, ни чужое богатство или привилегия какая. Об одном спасении помышляешь, и посылает тебе Господь в награду неизреченную радость, когда видишь, что силы Господнии разлиты и в океяне, и в каменьях, и в деревах, и в самом малом существе.

– Ах, мне бы на океян! – Алексей Михайлович привскочил с лавки. – Федя, как бы хорошо на океяне помолиться… Отец святой, еще расскажи.

– Государь, свет очей моих, челобитные-то как же?

– Да-а! Ну, давай послушаю. Только быстрей говори, к вечерне собираться пора.

– Из города Вязьмы, как шел к тебе, посадские люди перехватили меня и слезно просили челобитную передать. Пишут, что стрелецких и ямских денег хотят с них взять как с девяти городов: Ужига, Кашина, Твери, Торжка, Городецка, Лук Великих, Можайска, Дмитрова, Венева, а четвертных денег – 507 рублей 20 алтын – в сорок два раза больше, чем с Торжка. Дворов посадских в городе против прежнего в пять раз меньше, а берут так же.

– Пожаловать их надо. Напиши им вместо пятисот четвертей две сотни, напиши, напиши, а то дьяк черкнет «взять к делу», и никакого дела не будет, а так-то, может, и послушают…

– У вдовы кузнеца Авдотьи Малаховой козу со двора свели… Одной козой и кормилась.

– Федя, а где ж мы козу возьмем? Святой отец, пожаловать надо вдову… Найдется если человек, который на бедность готов пожертвовать, так о вдове не забудьте.

– Еще одна вдова жалуется, молодая, осьмнадцати лет. Сосед, старик, к бане ее бегает подглядывать. Баня без окошек была, так он два прорубил…

– Кнута охальнику!

В комнату вошел старший Ртищев, Михаил.

– Великий государь, Борис Иванович пожаловал.

– Батюшки, с делами, чай? – испугался Алексей Михайлович.

– С делами.

3

Трудный день выдался у Бориса Ивановича. От крымской напасти – а то, упаси Господи, и от турецкой – в южной степи строилась оборона: две цепочки крепостей-городов. При царе Михаиле были поставлены Чернавск, Тамбов, Козлов, Верхний и Нижний Ломовы, Усерд, Яблонов, Ефремов.

В первый год царствования Алексея осенью заложены новый Белый городок в Козловском уезде, в Воронежском уезде – острожки Орлов, Усмань, Отемар. Предстояло поставить Коротояк, Инсар, Недригайлов, Обоянь, Олешню. Думали и о сибирской оборонительной черте, о крепостях, имя которым будет Симбирск, Корсунь, Саранск, Чалны, Аргаш, Сурск, Тагаев, Уренск, Белый яр… В городах этих видели надежду на будущий покой государства. Но где же денег набраться?

Компанион по торговле солью, богатейший гость Василий Шорин, продал Назарию Чистому мыслишку, не за деньги – за участие в деле. Посоветовал гость гостю все многие налоги: стрелецкие деньги, четвертные, данные, оброчные, ямские и прочие, прочие – заменить одним налогом, да не прямым, а косвенным. Таким налогом, от которого ни один житель Московского царства не отвертится, будь ты хоть самим патриархом. Предложил Шорин Чистому продать соль по две гривны за пуд. Гривна в те поры равнялась одному рублю семидесяти копейкам.

У Назария глазки заблистали. Если откупить у государства право сбора соляной пошлины, то прибыль со всех-то русских земель уж такая выйдет, что не только торговля – грабеж столько не даст.

Думный дьяк из купцов свои деньги умел считать, но особенно хорошо он считал чужие. Иноземные послы терпели от Назария многие убытки: вымогал он у всякого посла и у всякого посольства и деньгами, и подарками. Брал суммы по тем временам неимоверные. С голштинских послов, которые ездили в Персию устанавливать правила торговли, слупил до тысячи ефимков, да еще украшение персидской тончайшей работы, с изумительными каменьями, вместе с душой вытянул, а стоила та запона две тысячи талеров. Голштинский князь Фредерик даже грамоту царю Михаилу присылал с жалобой на взятничество Назария, да сошло с рук – все ведь берут!

В торговых делах Назарий, когда прибыль сияла как солнышко на восходе, был скор и дерзок, составил грамоту и в тот же день явился к Морозову. Грамоту хитро составил: «…та соляная пошлина всем будет ровна, и в избылых никто не будет, и лишнего платить не станет, а платить всякой станет без правежу собою. А стрелецкие и ямские деньги сбирают неровно, иным тяжело, а иным легко, и платят за правежом с большие убытки, а иные и не платят, потому что ни в разряде в списках, ни в писцовых книгах имен их нет».

Борис Иванович прочитал грамоту и долго не мигая глядел на думного дьяка; тот было плечами под шубой соболиной поеживаться начал, а Морозов, не отводя пронзительных глаз, улыбнулся одними губами и спросил:

– Не пора ли тебе, думный дьяк, в судьи Посольского приказа?

– На то воля государя да твоя, Борис Иванович, милость, – поклонился Назарий. – Мне где укажет государь, там и буду, живота не щадя, на твои мудрые советы полагаясь. Только позволь и мне сказать накипевшее слово. Господин мой, приказ Большой казны без твоего начальства – совсем как сирота. Умоляю тебя, возьми приказ в свои умные руки.

– Без моего начальства в приказе Большой казны цену на соль поднять невозможно. Верно ты говоришь, Назарий Иванович, боярину Шереметеву, наитайнейшему-то, пора бы и честь знать! – Морозов достал вдруг из ларца грамоту. – Для почину приказ Новой четверти на себя беру.

– Вельми мудро решил, Борис Иванович! Питейное дело – государю прибыльно.

– Прибыльно, Назарий Иванович, прибыльно. А скажи, кого бы мне взять в дьяки в Большую-то казну? Одного дьяка я держу на примете: что ты скажешь о Матюшкине Иване Павловиче?

– А что скажу? Очень хороший человек!

И оба подумали: ну как Ивану Павловичу быть нехорошим, когда сынок его Афоня первый товарищ у государя.

– А вторым дьяком кого взять?

– А вторым возьми Анания Чистого.

– Твоего брата? – Борис Иванович так и уставился на советчика.

– Я об Анании словечко молвил не потому, что он брат мне, а потому, что польза от него будет государю великая: Ананий чужой копейки под ножом не возьмет, а в Большой казне хорошо считать нужно.

«Ну и наглец!» – ахнул про себя Морозов, хотя и понимал: Назарий три раза прав. В приказе, где ведают всей наличностью государства, всеми доходами, теперешними и будущими, чтоб руки-то хоть немножко погреть, за труды-то, за ночи бессонные, за вечный страх, за всеобщую нелюбовь и зависть, своего нужно человека держать, единокровного – ведь никому верить нельзя!

А во-вторых, вся торговля солью идет через Назария, без доверенного человека в приказе ему никак не обойтись.

Ну и, наконец, в-третьих: Ананий – муж ума государственного, ему не страшно дело доверить.

– Анания возьму, – согласился Борис Иванович. – Половину прибыли тебе. С кем ее делить будешь, знать не хочу.

«Меня рукастым зовут, – подумал Назарий, – а этот цапнул половину куша и в лице не переменился».

– Я тебе, Назарий Иванович, доверяю, но не спросить все-таки нельзя: хорошо ли посчитал, покроет ли налог на соль все прежние налоги, не будет ли казне убытку и не слишком ли соль дорога?

– Господин Борис Иванович, мы с Василием Шориным считали по-всякому. Меньшей цены, чтоб налоги покрыть, взять никак нельзя. Однако астраханскую и яицкую соль, которая идет на соление рыбы, нужно обложить вполовину, одной гривной.

– Неужто избавимся от постоянной муки выколачивать недоимки из тяглецов?! – воскликнул Морозов, отдаваясь радости. – Я думаю, для верности всего предприятия нужно разрешить курение табака, а торговлю табаком сделать царской монополией. Кнуты свищут, а дымок все равно колечками вьется.

– Ах, Борис Иванович! Я об этом и думать не смел, чтоб не вызвать твоего неудовольствия.

– Уж коли все зовут меня правителем, надо править. Без смелости править нынче невозможно, новые времена настигли матушку-Россию.

Морозов говорил это, подчеркивая каждое слово, и Назарий Чистый понимал: говорит боярин для того, чтоб вся Москва перешушукалась.

4

В тот же день Борис Иванович Морозов и Назарий Иванович Чистый имели долгий разговор с боярином Василием Ивановичем Стрешневым. Боярина отправляли послом к польскому королю Владиславу для поздравления его величества с новым браком на Людовик Марии Мантуанской. Посольству вменялось говорить о подтверждении Поляновского мира, о союзе и совместной войне против крымского хана, но более всего и прежде всего посольству вменялось требовать наказания всем, кто в грамотах московскому царю допустил пропуски и умаления в титуле. За большие ошибки надлежало требовать смертной казни, за малые – наказания жесточайшего.

И на этом великом и тайном промысле не закончились дела у Бориса Ивановича.

Посылал он за Петром Тихоновичем Траханиотовым и говорил с ним с глазу на глаз.

– Плещеев за тебя тут хлопотал, – сообщил правитель своему зятю, посмеиваясь. – Душа-человек! Словно это он сам на моей сестре женат. Не корю, а хвалю твоего друга и родственника. Так-то верней, когда за своих стоят и при случае хлопочут. Ты-то и вправду «Тихоныч». Другой на твоем месте все уши бы мне прожужжал о родстве-то, а ты молчишь, ждешь. Или, может, гордишься?

Петр Тихонович, поерзав, сполз с лавки и очутился на коленях.

– Да сиди ты! – Морозов как бы отмахнулся, но и одобрил улыбкой смирение зятя. – Дело я тебе даю совсем не овечье, волчье даю тебе дело. Сам свою судьбу и решишь. Сделаешь все, как нужно, – получишь приказ. Волю государь дает тебе большую, но зазря князьков-то, а особенно духовенство, не обижай. Когда нужно обидеть, тоже много не раздумывай, а без дела – не трожь!.. Вижу, навострил ушки. Значит, скучаешь в Москве без службы. Поедешь недалеко, во Владимир. Будешь собирать посадских людей, беречь их, стоять за них. Города теперь вконец расстроены, тяглецы поразбежались: кто под патриаршую руку нырнул, кто ушел на монастырские земли, кто к сильным боярам. За кем бы ни числились людишки, если они в прежних грамотах не записаны, – забирай в посад. Города не стенами должны быть сильны, а людьми.

– По каким книгам в посад возвращать? – спросил Траханиотов без всякой уже игры.

– По писцовым книгам тысяча шестьсот тридцать седьмого года. Заберешь в посад всех огородников. Всю землю, за кем бы она теперь ни числилась, посаду вернешь. Торгашей тоже в посад, – говорил Морозов жестко, а кончив о делах, помягчел: – Видишь, сколько всего? Тут псом и псом нужно быть. И не тем, который тявкает, а тем, который сразу берет за глотку.

– Выдюжу, благодетель ты наш, свет Борис Иванович!

– Выдюжишь! Чего не выдюжить? Не от своего куса, чай, землю будешь резать. У других отнять легче! – засмеялся белозубо.

«Крепкий старичок!» – подумал Траханиотов о зяте.

– Пока о разговоре нашем даже сестре моей не говори, – предупредил Борис Иванович, провожая Петра Тихоновича до дверей комнаты. – Потерпи. Сначала нужно сесть в приказе Большой казны. Но в дорогу, однако, собирайся. Я бы на твоем месте послал во Владимир человечка смышленого, который все бы тебе и доложил, когда в городе объявишься.

Петр Тихонович поклонился, коснувшись рукой пола, истово и искренне.


Были в тот день у боярина Морозова и другие многие дела: гонял дьяков, слушал доносы на Шереметевых и Черкасских, занимался своим Иноземным приказом, слушал отчет управляющего новым, и лучшим, своим владением – Лысковом и богатейшим селом Большое Мурашкино. Управляющий на всякий вопрос ответ давал круглый, ласковый, и Морозов решил: надо послать на волжские земли Моисея.

Кажется, совсем уж изнемог под тяжестью наитайнейших и великих дел, и вдруг – гонец. Да такой гонец, что со смертного одра пришлось бы встать и выслушать.

Молдавский государь Василий Лупу извещал: турецкий падишах Ибрагим затеял морскую войну с Мальтийским орденом, Ибрагиму теперь гребцы на галеры нужны, требует от крымского хана, чтоб тот без промедления шел в набег за русскими сильными мужиками. Хан Ибрагима ослушаться не смеет…

Добрых полчаса сидел Борис Иванович в кресле, ни о чем не думая. Рукой пошевелить и то было противно.

5

Алексей Михайлович встал, приветствуя своего воспитателя, пошел ему навстречу, но не потому, что слишком обрадовался Борису Ивановичу, а потому, что хотел немножко схитрить.

– Приветствую тебя, великий государь, в добром здравии, в красном цвете твоих весенних лет! – пышно пропел Морозов, напуская на себя беззаботность.

«Ну, ясно как Божий день, – смекнул Алексей Михайлович. – Пожаловал с вестями самыми худшими. Надо от него сбежать».

– И мы приветствуем нашего добролюбца, – ответил царь и поискал глазами молодого Ртищева. – Федор Михайлович, за шубой-то моей сходи. Мы, Борис Иванович, на вечерню идем. Такие разговоры разговаривали, что и не отобедали.

– Помолись, заступник ты наш, помолись за всех нас! – продолжал игру Морозов, поздоровался с Никоном, к Василию Босому подошел, а тот вдруг отвернулся:

– А ну тебя к бесу! Войну за пазухой держишь.

Морозов даже рот раскрыл, засмеялся было, но смех оборвал, оглядел присутствующих.

– Так я шубу пойду надену, – сказал царь и пошел в спальню; увидал, что Васька-юродивый, провидец, не промахнулся, и, чтоб не выставлять из кабинета близких сердцу людей – государственная тайна дружбы не знает, – вышел сам. Морозов пошел следом.

– Крымский хан получил от султана Ибрагима приказ добыть лучших гребцов на галеры. Султан Ибрагим объявил войну Мальтийскому ордену.

– Я догадался, лучшие гребцы – русские мужики! – сказал Алексей Михайлович, пробуя пальцами пушок на верхней губе: не стал ли пожестче.

– Верно, государь! Русские мужики.

– Надо войска навстречу послать, как батюшка в прошлом году посылал.

– И без всякого мешканья, государь! Я как получил известия, с час тому всего, да и раздумался: кончать надо крымского волка, великий государь.

«Господи, ну чего он тянет, – думал Алексей Михайлович, – говорил бы скорей, чего надумал, да и отпустил бы меня».

– Да, надо кончать! – твердо сказал государь.

– Я, Алешенька, вот что надумал, – перешел на шепот Борис Иванович. – Ох, прости, Бога ради, по старой привычке… Алешенькой-то.

Хитрый старик согнулся, поставил одно колено на пол.

– Я не сержусь, мне по душе от тебя слышать «Алешенька».

– Дело, государь, промедления не терпит, я твоим именем посылаю в Астрахань стольника Семена Романовича Пожарского. Он возьмет астраханских стрельцов, соединится с тверскими казаками да дворянами и пойдет на Дон, а на Дон с деньгами пошлем военного человека, чтоб набрал войско. Соберем армию в Воронеже. А в Белгород пошлем Большой полк. – И тут вдруг в глазах Бориса Ивановича проскочила искорка. – Пусть полк поведет князь Никита Иванович Одоевский.

– Пусть! – согласился Алексей Михайлович. – Борис Иванович, на вечерню я опаздываю.

– Государь, я тебя держать не хочу, но завтра надо тебе в Думе быть. Посла в Польшу посылаем, приказ Большой казны надо у Федора Ивановича Шереметева забрать, болеет князь, в приказ не ездит, глаза стыдно показать – недостача у него большая. Оттого и казна пуста.

– А без меня не обойтись?

– Не обойтись, государь!

– Ну ладно. Я завтра приду в Думу, посижу. А уж сегодня, будь милостив, отпусти. Люди меня ждут.

– Смею ли задерживать твое царское величество? – поклонился боярин. – Одно скажи, лепо ли воеводой Большого полка поставить князя Никиту Ивановича?

– Очень хорошо! – согласился Алексей Михайлович, ныряя в шубу, которую принес и держал Федя Ртищев.

Одевшись, государь стал вдруг медлить, перчатки попросил на рукавицы заменить. Рукавицы принесли красные – попросил зеленые. Вспомнил, что надо бы на дорожку облегчиться, скинул шубу, наскоро простился с Борисом Ивановичем, а стоило тому за порог – шубу на плечи, рукавицы взял красные, Федю обнял:

– Прости, брат!.. При Борисе Ивановиче уходить из дворца не хотел. Пришлось бы по-царски, а мы – тишком!

Никон слушал радостный шепот царя и глядел в сторону. Тишком, тайком… Он мечтал быть с царем на людях, чтоб все видели, чтоб во всем великолепии.

– Святой отец! – услышал Никон царя. – Идем-ка в малую какую церквушку.

И опять у Никона сердце печально екнуло: мечтал явиться с царем в Успенский, чтоб митрополитам, самому патриарху кинуться в глаза, а у царя на уме одно мальчишество.

– Великий государь, это изумления достойно, что ты не забываешь самых сирых во владениях своих… – Голос у Никона дрожал от обиды, но все приняли скоки в голосе за умиление.

6

В церквушке было тесно. Алексей Михайлович весьма удивился: церковь убранством бедна, свету в ней мало, иконами не знаменита.

Служили три попа. Скоро стала государю понятна завлекательность этой церквушки. Здесь пели священные тексты в шесть голосов сразу. Шесть человек читали разное. Понять ничего было нельзя, но служба зато кончилась так скоро, что государь и его спутники в себя еще не успели прийти от изумления.

Народ, весьма довольный, тотчас покинул церковь, а государь все стоял на месте – губы сжаты, глаза узкие.

– Никон!

– Слушаю тебя, великий государь.

– Вертеп!

– Вертеп и есть.

Царь сорвался с места, вбежал в алтарь, схватил изумленного попа за грудки. Поп был огромный, краснощекий.

– На Соловки! – крикнул государь в лицо молодцу в ризах. – Всех на Соловки!

И пошел из церкви вон.

– Чего это он? – улыбаясь, оглянулся на своих товарищей поп-молодец. – Да кто это? Да как он смел за грудки-то меня? Догнать бы…

Старый поп одной рукой схватился за сердце, другой замахал:

– Это – царь! Это – сам царь! Погибли!

Поп-детинушка почесал в затылке, но тотчас скинул с себя облачение, взял у послушника кружку с деньгами, высыпал в полу рубахи, зажал полу в кулак, шубу да шапку подхватил и двинул в ночь не оглядываясь.

Государь в сердцах тоже расшагался, Никон не отставал, а Ртищеву приходилось петушком семенить.

– Великий государь, – говорил Никон с напором, – весь этот срам и блуд искоренять надобно рукой железной. В Москву надобно собрать таких попов, которые Москвы достойны. Вот в Нижнем, знаю, поп Неронов служит. Брошенную церковь к жизни вернул. К тому тоже народ валит, но не затем, что служба скорая, – слово хотят слышать. Неронов-то Иван словом Божьим как пламенем прожигает.

Алексей Михайлович снял рукавицу, пожал холодную большую руку Никона:

– Спасибо! – И позвал: – Федя, где ты?

– Я здесь, великий государь.

– Запомни: Неронова из Нижнего в Москву надобно позвать. В Успенский собор!

Они стояли на засыпанной снегом улочке.

– Великий государь, во дворец пора, спохватятся! – сказал Ртищев.

И тут из переулка с факелами выскочила ватага халдеев.

– Эгей! Ликуй! Жги! – Они вскрикивали звонкие слова без всякого смысла, веселия одного ради. Увидали людей без огня. Закричали, загалдели пуще прежнего: – Держи! Держи их!

– Государь, к церкви! – закричал Федя, загораживая Алексея Михайловича. Но размалеванная, разухабистая толпа была уже вот она.

– Откупиться надо! – Ртищев рвал на шубе петли, чтоб достать в кафтане деньги.

Опережая толпу, выскочил мальчик с факелом.

– Копеечку! – И шапку лубочную скинул, кудри просыпал на плечи.

– Сгинь! – Никон в черном одеянии своем шагнул толпе навстречу, взметнул кверху руки, словно крылья развернул. В правой руке тяжелый медный крест – с груди сорвал. – Ис-пе-пе-лю!

Халдеи остановились, смех умер.

– Монах!

– Игумен!

– Да это Никон, заступник! – Толпа качнулась, распалась, огоньки прыснули во все стороны.

– Прибирать нужно Русь-матушку, – сказал государь тихо и печально.

– Куда? – не понял Ртищев.

– Прибирать! Как в горнице прибирают. Чтоб чисто было!

Быстро, молча шли по темным улицам к центру. Вдруг государь остановился, Ртищев чуть не налетел на него.

– А мальчишка-то! Ведь я его видел. Точно ведь видел, только где?.. Вот царская доля: мелькнет человек, посветит и канет, как звездочка слетевшая.

У Спасских уже ворот Алексей Михайлович тихонько засмеялся:

– Вспомнил! Я этому мальчику рубль пожаловал, когда к Троице шли.

– До чего же глаза у тебя, государь, остры! – удивился Ртищев, а сам о другом подумал: не робок сердцем царь, такая горячая минутка удалась, а он лица рассматривал.

– Сокольнику без хороших глаз в поле делать нечего! – очень довольный собой и похвалой Ртищева, засмеялся государь и стал прощаться с Никоном…

А у того кровь в висках все еще бухала: «Прости меня, Господи! Прогневил понапрасну. В Успенский собор жаждал с государем явиться. А ты вон что послал – заслонить кесаря от нечестивцев».

Тишайший (сборник)

Подняться наверх