Читать книгу Купленное время. Отсроченный кризис демократического капитализма - Вольфганг Штрик - Страница 3
Глава 1
От кризиса легитимации к фискальному кризису
ОглавлениеМногое свидетельствует о том, что заявления о несостоятельности франкфуртских неомарксистских теорий кризиса 1960–1970-х годов, прозвучавшие в последующие десятилетия, оказались поспешными. Вероятно, трансформация и смена такой крупной общественной формации, как капитализм, требует больше времени, чем хватает терпения у теоретиков кризиса, которые хотели бы еще при жизни узнать, верны ли оказались их теории. К тому же социальные изменения порой описывают такие причудливые обходные петли – которых теоретически вообще не должно быть, – что объяснить их возможно (если вообще возможно) только задним числом и ad hoc. Во всяком случае, я считаю, что кризис, в котором капитализм застрял сегодня, в начале XXI в., – кризис и экономический, и политический, – можно понять, только если рассматривать его как кульминацию развития, начавшегося в середине 1970-х годов, – а теории кризиса того времени и стали первыми попытками интерпретировать эту линию развития.
Теперь уже неоспоримо, что 1970-е годы стали поворотным этапом[13]: в этот период завершились процессы восстановления после войны, наметился распад международной валютной системы (до того момента фактически выполнявшей функцию политического мирового порядка послевоенного времени [Ruggie, 1982]), возвратились кризисоподобные явления и пробуксовки хозяйственной деятельности в ходе капиталистического развития.
Вдохновленная идеями марксизма, франкфуртская социология оказалась лучше прочих подготовлена к тому, чтобы на интуитивном уровне почувствовать политический и экономический драматизм того времени. И все же ее попытки вписать тогдашние отклонения – начиная от волны забастовок 1968 г. [Croch, Pizzorno, 1978] до первого так называемого «нефтяного кризиса» – в широкий исторический контекст развития современного капитализма вскоре были почти забыты, равно как и практические амбиции, в которых теория кризиса неизбежно увязывалась с критической теорией. Произошло слишком много всего неожиданного. Теория позднего капитализма [Habermas, 1973; 1975; Offe, 1972b; 1975] пыталась заново определить точки напряжения и разрывов в политической экономии современности. Однако направление, которое приняло это развитие, а также предполагаемые варианты решения незаметно выскользнули из выбранной теоретической системы координат. Думается, одной из проблем теории было то, что она трактовала «золотые годы» послевоенного капитализма как период совместного технократического управления, объединившего правительства и крупные корпорации, – их сеть опиралась на принципы стабильного роста и стремление к окончательному преодолению системных кризисных явлений в экономике капитализма. Во главу угла теория ставила не техническую управляемость современного капитализма, а его социальную и культурную легитимацию. В результате, недооценивая капитал как политического актора и стратегическую силу, но при этом переоценивая способность правительств к действиям и планированию, сторонники описанного подхода подменили экономическую теорию теориями государства и демократии и поплатились за это, лишившись в своем аналитическом арсенале ключевых постулатов марксистского наследия.
Теория кризиса образца 1968 г. оказалась плохо или вообще никак не подготовленной к трем главным аспектам развития того времени. Во-первых, в ходе неолиберальных попыток оживить динамику капиталистического накопления посредством разнообразных механизмов дерегулирования, приватизации и расширения рынков капитализм начал стремительно и весьма успешно возвращаться к «саморегулируемым» рынкам. Все, кому довелось наблюдать это в 1980–1990-е годы в непосредственной близости, довольно скоро столкнулись с трудностями, которые таит понятие позднего капитализма[14]. Во-вторых, та же участь постигла ожидания кризиса легитимации и кризиса мотивации. Еще период 1970-х годов стал свидетелем массового и скорого культурного одобрения образа жизни, приспособленного к рынку и обусловленного им, – особенно выразительно оно проявилось, например, в энтузиазме женщин по поводу «отчужденного» наемного труда, а также в разросшемся сверх всяких ожиданий обществе потребления [Streeck, 2012a]. И наконец, в-третьих, экономические кризисы, сопровождавшие переход от послевоенного капитализма к неолиберальному капитализму (в частности, высокий уровень инфляции в 1970-х годах и государственный долг в 1980-х), для теории кризиса легитимации оставались, скорее, маргинальными[15] в отличие от объяснения инфляции в духе Дюркгейма (как проявления аномии вследствие конфликта распределения ресурсов) [Goldthorpe, 1978] или таких авторов, как Джеймс О’Коннор, который еще в 1960-х годах предсказал, хотя и в категориях ортодоксального марксизма, «фискальный кризис государства» и вытекающий из него революционно-социалистический союз объединившихся в профсоюзы служащих государственных учреждений и их клиентов из числа излишнего населения [O’Connor, 1972; 1973].
Ниже мне хотелось бы обрисовать историческую перспективу капиталистического развития начиная с 1970-х годов, в которой «восстание капитала» против послевоенной смешанной экономики будет увязано с широкой популярностью быстро растущих (после десятилетия 1970-х) рынков труда и рынков потребительских товаров, а также с чередой проявлений экономического кризиса, наблюдаемых с того момента и по сей день (и достигших своего пика в тройственном кризисе банковской системы, государственных финансов и экономического роста). В последней трети ХХ в., на мой взгляд, происходит «высвобождение» [Glyn, 2006] глобального капитализма: сопротивление владельцев (Besitzer) и распорядителей (Verfüger) капитала – класса «зависимого от прибыли» – закончилось их победой над разнообразными обязательствами, которые после 1945 г. вынужден был соблюдать капитализм, чтобы в условиях системной конкуренции вновь стать политически приемлемым. Этот успех и – вопреки всем ожиданиям – восстановление капиталистической системы в виде рыночной экономики я объясняю прежде всего государственной политикой, которая покупала время для поддержки сложившегося хозяйственного и общественного уклада. Последнее, в свою очередь, достигалось поощрением лояльности неолиберальному проекту общества, которое преподносилось как общество потребления (что просто немыслимо в теории позднего капитализма), – сначала с помощью роста денежной массы и инфляции, затем растущего государственного долга и, наконец, через свободное кредитование населения. Да, через какое-то время каждая из этих стратегий, исчерпавшись, выгорала – примерно так же, как и неомарксистская теория кризиса: подрывая принципы функционирования капиталистической экономики, требующей, чтобы ожидания «справедливого вознаграждения» оказывались важнее прочих. Все это неминуемо приводило к проблемам легитимации, возникающим то тут, то там, но не столько среди масс, сколько в среде капитала – в виде кризисов накопления, которые, в свою очередь, угрожали легитимации системы среди демократически настроенного населения. Преодолеть это, как я покажу в дальнейшем, было возможно только через дальнейшую либерализацию экономики и иммунизацию экономической политики против демократического давления снизу – чтобы вернуть в систему доверие «рынков».
Сегодня, оглядываясь назад, мы видим, что история кризиса позднего капитализма начиная с 1970-х годов представляет собой разворачивающееся нарастание старых фундаментальных противоречий между капитализмом и демократией – своего рода постепенное расторжение вынужденного брака, заключенного между ними после Второй мировой войны. По мере того как проблемы легитимации демократического капитализма превращались в проблемы накопления, для их решения стало требоваться дальнейшее освобождение капиталистической экономики от демократического вмешательства. Таким образом, массовая опора современного капитализма переместилась из политического поля в рыночное, понимаемое как механизм выработки «страха и жадности»[16], и все это в условиях все большего отделения экономики от массовой демократии. Я опишу это развитие как трансформацию кейнсианской политико-экономической институциональной системы послевоенного капитализма в неохайекианский режим.
Мой вывод будет таков: не исключено, что сегодня, в отличие от 1970-х годов, мы действительно переживаем конец политико-экономической формации послевоенного времени – тот самый конец, который предсказывали и даже лелеяли теории кризиса «позднего капитализма». Я уверен, дни привычной нам демократии сочтены – ее ждет стерилизация, на смену редистрибутивной массовой демократии придет урезанная комбинация правового государства и публичных развлечений. Этот процесс отделения демократии от капитализма путем отделения экономики от демократии – процесс «де-демократизации капитализма» путем «деэкономизации демократии» – после кризиса 2008 г. зашел уже довольно далеко как в Европе, так и повсюду в мире.
Однако вопрос о том, сочтены ли заодно и дни капитализма, следует оставить открытым. Институциональные ожидания, присущие трансформированной неолиберальной демократии, о том, чтобы обойтись без справедливого вмешательства рынка, никак несовместимы с капитализмом. Тем не менее, несмотря на все усилия по перевоспитанию, сохраняющиеся среди некоторых слоев населения смутные ожидания социальной справедливости могут помешать дрейфу к рыночной демократии в духе laissez-faire и даже послужить толчком к зарождению анархических протестных движений. Безусловно, старые теории кризиса не раз подчеркивали такую возможность. Вопрос в том, могут ли протесты подобного рода представлять опасность стабильности для маячащего на горизонте капиталистического «общества двух третей» или для глобальной «плутономии»[17]: разнообразные инструменты управления заброшенным «андерклассом», разработанные и испробованные прежде всего в США, кажутся вполне пригодными для экспорта и в Европу тоже. Поэтому ключевым мог бы стать вопрос о том, появятся ли в будущем – если от денежного допинга с его потенциально опасными побочными эффектами в какой-то момент придется отказаться – другие наркотики роста, которые позволят сохранить привычный порядок накопления капитала в богатых странах. Мы можем лишь строить предположения на этот счет, что я и сделаю в заключении этой книги.
КРИЗИС НОВОГО ТИПА
Вот уже несколько лет капитализм богатых демократических обществ переживает тройной кризис, и конца ему пока не видно: банковский кризис, кризис государственных финансов и кризис реальной экономики. Никто не ожидал – ни в 1970-х, ни в 1990-х годах, – что такое совпадение возможно. В Германии благодаря особым обстоятельствам[18], которые сложились более или менее случайно и казались, скорее, экзотическими, этот кризис долгие годы не замечали – лишь предостерегали от «кризисной истерики». В большинстве же других богатых демократий, включая Соединенные Штаты, кризис серьезно затронул жизнь нескольких поколений и к 2012 г. начал радикально трансформировать условия социального существования.
1. Банковский кризис проистекает оттого, что в «зафинансированном» («финансиализированном») капитализме западного мира слишком много банков выдали слишком много кредитов, государственных и частных, из которых неожиданно в какой-то момент большая часть оказалась просрочена. Поскольку ни один банк больше не может быть уверен, что банк, с которым он сегодня имеет дело, завтра не обанкротится, банки больше не хотят друг друга кредитовать[19]. К тому же их вкладчики в любой момент могут начать массовое изъятие депозитов в страхе лишиться своих накоплений. Кроме того, поскольку регулятор ожидает, что для сокращения рисков банки наращивают капитальный резерв пропорционально дебиторской задолженности, банки вынуждены сдерживать предоставление кредитов. Помочь в данной ситуации могло бы государство, взяв на себя просроченные кредиты, обеспечив неограниченное страхование вкладов и проведя рекапитализацию банков, и лучше, если бы оно сделало все это одновременно. Но для проведения такого «банковского спасения» необходимы астрономические суммы, а государства сегодня и без того перегружены долгами. И все же, если бы разорившиеся банки утянули за собой остальные, это могло бы оказаться не дешевле, а то и дороже. Но об этом можно только гадать – в этом суть проблемы.
2. Фискальный кризис (кризис государственных финансов) – результат бюджетного дефицита и растущего государственного долга, берущих начало в 1970-х годах (рис. 1.1)[20], а также привлечения заемных средств, которое потребовалось после 2008 г. для спасения как финансового сектора (путем рекапитализации финансовых институтов и приобретения обесценившихся долговых ценных бумаг), так и реального сектора экономики (посредством налогового стимулирования). Повышенный риск неплатежеспособности государства в некоторых странах привел к увеличению стоимости старого и нового заемного капитала. Чтобы вернуть доверие рынков, правительства принимают жесткие меры, предписывая себе и своим гражданам режим строжайшей экономии, в том числе, как в Европейском союзе, контролируя друг друга вплоть до запрета на новые займы. Разумеется, это не помогает справиться с банковским кризисом и тем более преодолеть рецессию в реальном секторе экономики. Спорным остается даже вопрос о том, помогает ли режим жесткой экономии уменьшить долговую нагрузку, ведь он не только не способствует экономическому росту, но и, возможно, препятствует ему. А для сокращения государственного долга рост важен ничуть не меньше, чем сбалансированный бюджет.
Примечание. Приводится невзвешенная средняя по следующим странам: Австрия, Бельгия, Канада, Франция, Германия, Италия, Нидерланды, Норвегия, Швеция, Великобритания, США.
Рис. 1. 1,а. Государственный долг в % от ВВП, в среднем по странам ОЭСР, 1970–2010 гг.
Рис. 1. 1,б. Государственный долг в % от ВВП, по семи странам ОЭСР, 1970–2010 гг.
Источник: OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.
3. Наконец, кризис реальной экономики, проявляющийся в высоком уровне безработицы и в экономической стагнации (табл. 1.1)[21], отчасти объясняется тем, что компании и потребители испытывают трудности в получении банковских кредитов – поскольку многие из них уже и так погрязли в долгах, а банки не хотят рисковать и к тому же испытывают дефицит капитала, – правительства тем временем сокращают свои расходы, а если не помогает и это, то повышают налоги. Таким образом, экономическая стагнация усиливает фискальный кризис и – вследствие наступающего дефолта – приводит к кризису в банковском секторе.
Очевидно, что эти три кризиса тесно связаны: банковский кризис связан с фискальным через деньги, банковский и кризис реального сектора экономики – через кредиты, а фискальный и кризис реального сектора экономики – через государственные расходы и доходы. Они постоянно усугубляют друг друга, несмотря на то что их масштаб, серьезность и степень взаимозависимости варьируются от страны к стране. Кроме того, между странами прослеживается разностороннее взаимодействие: обанкротившиеся банки в одной стране могут увлечь за собой зарубежные банки; рост процентных ставок по государственным облигациям, вызванный неплатежеспособностью какой-либо страны, может разрушить финансовую систему многих других стран; национальная экономическая активность или ее резкий спад имеют международные последствия и т. д. В Европе, как мы увидим, институциональная система валютного союза придает сотрудничеству и взаимодействию особую форму и динамику.
Таблица 1
Последствия кризиса 2008 г. для реального сектора экономики семи стран
Источник: [OECD, 2012].
Нынешнему кризису капиталистических демократий летом 2012 г. исполнилось уже четыре с лишним года. Он совершенно неожиданным образом постоянно меняет свой облик, при этом на первый план выдвигаются новые страны и новые комбинации проблем. Никто не знает, что будет дальше; темы меняются от месяца к месяцу, иногда даже от недели к неделе, но почти всегда в какой-то момент они возвращаются вспять и повторяются. Политические действия сопряжены с широчайшим спектром непредсказуемых побочных эффектов – комплексность как она есть. Решая одну проблему, правительство порождает новую; при выходе из одного кризиса усугубляются другие кризисы – на месте одной отрубленной головы у гидры вырастают две. Слишком многое необходимо охватить одновременно; поспешно лепятся временные заплатки, встающие на пути долгосрочных решений; к реализации долгосрочных решений даже не подступаются, поскольку текущие проблемы постоянно требуют скорейшего разрешения; повсюду рвется, и усилия по латанию одной дыры ведут к появлению новых дыр. Никогда со времени Второй мировой войны правительства западных капиталистических стран не выглядели столь беспомощными, никогда под маской хладнокровия и безупречной политической выучки не скрывалось так много обезображенных паникой лиц.
ДВЕ НЕОЖИДАННОСТИ ДЛЯ ТЕОРИИ КРИЗИСА
В неомарксистских франкфуртских теориях кризиса 1968 г.[22] не фигурируют банки и финансовые рынки. И в этом нет ничего удивительного, ибо тогда никто не мог предвидеть «финансиализацию» капитализма. Но в этих теориях также ничего не было сказано и об экономических циклах, кризисах роста и о границах роста, о недопотреблении или перепроизводстве. Возможно, это связано с желанием избежать экономического детерминизма, к которому склонны столь многие марксистские течения, особенно ортодоксальный советский марксизм. Как бы то ни было, более важным мне представляется своеобразный дух того времени, удивительно глубоко проникнутый левыми идеями, а именно: капиталистическую экономику превратили в машину по обеспечению экономического процветания, которая – с помощью набора кейнсианских инструментов – работает стабильно, не боясь кризисов и опираясь лишь на хорошо выстроенную систему сотрудничества между государством и крупными корпорациями. Таким образом, материальное воспроизводство капиталистического индустриального общества казалось гарантированным, экономические предпосылки кризиса – преодоленными, а перспектива пауперизации рабочего класса, которой так пугали ортодоксы, не маячит даже на самом отдаленном горизонте.
Несомненно, все это являлось отражением последствий стремительного и непрерывного экономического роста на протяжении почти двух десятилетий; что же касается Германии, то для нее это был опыт запоздалого и почти необозначенного кризиса 1966 г. и его преодоления с помощью «современной» антициклической экономической политики правительства большой коалиции. По мнению многочисленных современников, это позволило федеративной республике преодолеть собственное ордолиберальное непонимание себя и слиться с другими странами капиталистического Запада, чьи смешанные экономики насыщены государственными предприятиями, органами планирования, отраслевыми советами, региональными комиссиями по развитию, политикой соглашений в области доходов и т. д. – всем тем, что так детально описал Эндрю Шонфилд в своей книге «Современный капитализм» (1965), которая стала известна в Германии благодаря Карлу Шиллеру, эксперту-экономисту Социал-демократической партии Германии. Тот же «управленческий оптимизм» (Steuerungsoptimismus) – слово, вошедшее в оборот тогда, когда обозначаемое им уже исчезло, – господствовал в Соединенных Штатах во времена правления президентов Кеннеди и Джонсона с их штабами советников кейнсианской выучки, ратовавших за вмешательство в экономику. Планирование ни в коем случае не было предано анафеме, даже возможная конвергенция капитализма и коммунизма была вполне легитимной темой политико-экономических дебатов: капиталистический рынок испытывал необходимость в большем планировании, а коммунистическое планирование – в более развитых рыночных механизмах, так что капитализм и коммунизм могли бы встретиться где-то на середине пути в общей точке взаимных интересов [Kerr et al., 1960]. В теориях того времени экономика, понимаемая как механизм, заняла место капиталистов как класса; «технология и наука как идеология» [Habermas, 1969] заняли место, которое раньше отводилось власти и интересам. Убеждение в том, что экономика, по сути, превратилась в вопрос технический, было распространено среди социологов не меньше, чем среди экономистов. В качестве одного из многочисленных примеров можно привести работу Амитаи Этциони 1968 г. «Активное общество». Наверное, это самая амбициозная попытка определить условия, при которых современные демократические общества смогут свободно выбирать направление своего развития и воплощать свой выбор на практике. Слово «экономика» в его 666-страничной книге упоминается всего лишь один раз, и то только для того, чтобы показать, что сегодня «западные страны» могут положиться на собственные силы, «регулируя социетальные процессы при помощи широкого применения кейнсианских и иных методов, направленных на предотвращение неконтролируемой инфляции и депрессии, а также на стимулирование экономического роста» [Etzioni, 1968, р. 10][23].
Что же касается Франкфуртской школы, то здесь основой для реинтерпретации современного капитализма как системы технократического управления экономикой – как нового воплощения государственного капитализма – стали работы Фридриха Поллока, эксперта-экономиста, работавшего в Институте социальных исследований до и после своей эмиграции. По мнению Поллока, капитализм в процессе своего развития стал настолько подчинен государственному планированию, что «законам рынков и прочим экономическим законам не осталось никакого существенного поля деятельности» [Pollock, 1981 (1941), S. 87]. Поллок, скончавшийся в 1970 г., не нашел оснований для пересмотра своей оценки и после войны, разгрома фашизма и окончания военной экономики. Появление крупных корпораций и все более изощренное применение механизмов государственного планирования означало для него наступление новой эпохи, где уже никогда не найдется места принципу laissez-faire: по его мнению, развитый капитализм превратился в политически регулируемую и избавленную от кризисов экономическую систему. Три посткапиталистические экономические системы – фашизм, государственный социализм, а также «Новый курс» – поставили политику впереди экономики и тем самым сумели преодолеть естественное состояние кризиса, присущее дезорганизованному и хаотичному капитализму свободной конкуренции. С точки зрения Адорно и Хоркхаймера, как замечает Хельмут Дубиль в предисловии к изданию статей Поллока, «теория Поллока о государственном капитализме представляет собой ‹…› подробное описание общественного устройства, в котором государственная бюрократия настолько крепко взяла в свои руки экономические процессы, что можно говорить о примате политики над экономикой и вне социализма». И далее: «Утверждение Поллока о новом типе господства – снова ставшем сугубо политическим, не опосредованном, как прежде, экономическими процессами – дало Адорно и Хоркхаймеру политико-экономические аргументы более не возводить политическую экономию на первое место» [Pollock, 1975, S. 18][24].
Несмотря на то что франкфуртские авторы кризисных теорий 1970-х годов ожидали экономического краха капитализма не больше кейнсианских экономистов в США, эти теории не перестают оставаться теориями кризиса, к тому же с ярко выраженной критикой капитализма. Правда, теперь взрывоопасные места в капитализме для них таились не в экономике, а в политике и обществе: они связаны не с экономикой, а с демократией, не с капиталом, а с трудом, не с системной, а с социальной интеграцией [Loockwood, 1964]. Проблема заключалась не в производстве прибавочной стоимости – ее «противоречиями», как тогда казалось, научились управлять, – а в легитимации капитализма как социальной системы; вопрос заключался не в том, сможет ли капитал, преобразованный в экономику общества, обеспечивать общество, а в том, хватит ли его ресурсов для того, чтобы его получатели смогли и далее продолжать ту же игру. Поэтому с точки зрения кризисных теорий 1960–1970-х годов надвигавшийся кризис капитализма был связан не с кризисом производства (будь то «недо-» или «перепроизводство»), а с кризисом легитимации.
Сегодня предчувствия того времени чем-то напоминают иерархию потребностей Маслоу [Maslow 1943]: когда обеспечено физиологическое существование, требуют удовлетворения нематериальные потребности – в самореализации, уважении, признании, принадлежности к сообществу[25]. Предполагалось, что в новых исторических условиях гарантированного благополучия было бы невозможно поддерживать в долгосрочной перспективе ни репрессивную дисциплину, которую капитализм как форма социальной организации требовал от людей, ни принудительный характер отчужденного наемного труда. Окончание дефицита, ставшее возможным благодаря развитию производительных сил, означает, что капиталистическое господство – институционализированное, например, в избыточных иерархиях на рабочем месте и дифференцированной оплате труда, подчиненной экономически устаревшему принципу производительности труда, – будет все труднее воспроизводить[26]. Участие рабочих в управлении предприятием и демократия, эмансипация на работе или даже освобождение от нее – все эти возможности дожидались своего часа, пока их наконец не обнаружили и не взялись воплощать [Gorz, 1967; 1974]. Коммодификация человека, конкуренция вместо солидарности были объявлены устаревшими жизненными установками, и эта точка зрения будет получать все большее распространение. Требования демократизации всех сфер жизни и политического участия в объеме большем, нежели предусмотрено существующими институтами, перерастут в отрицание капитализма как формы общественного устройства и разорвут изнутри устаревшую организацию труда и жизни, основанную на частной собственности. Именно поэтому эмпирические исследования Франкфуртской школы тех лет были сфокусированы в основном на политическом сознании студентов и рабочих, а также на потенциальной возможности профсоюзов вырасти в нечто большее, чем просто машина по обеспечению заработной платы. Напротив, рынки, капитал и капиталисты едва ли попадали в фокус внимания, а место политической экономии заняли теория демократии и теория коммуникации.
Конечно, на самом деле все было наоборот: не массы отвернулись от капитализма послевоенного времени и таким образом покончили с ним, а капитал в лице своих организаций, их управленцев и собственников. Что же касается проблемы легитимности капиталистического общества, опирающегося на наемный труд и потребление, в глазах широких слоев населения – «обывателей из глубинки», если использовать выражение Гельмута Коля, – то после долгих 1960-х годов она расцвела так пышно, что стала полной неожиданностью для теоретиков «позднего капитализма». Даже если борьба с «потребительским террором» 1968 г. и нашла определенный отклик среди студенчества, подавляющее большинство тех, кто прежде отчаянно сражался против «маркетизации» капиталистической жизни, с головой нырнули в пучину беспрецедентного консюмеризма и начавшейся вскоре коммерциализации [Streeck, 2012a]. Рынки потребительских товаров (автомобили, одежда, косметика, продукты питания, бытовая электроника), а также рынки услуг (услуги по уходу за телом, туризм, развлечения) росли неслыханными темпами и стали главной движущей силой капиталистического роста. Ускорение инноваций в сфере процессов и продуктов способствовало стремительному развитию микроэлектроники, сократило жизненный цикл очень многих потребительских товаров и позволило еще более дробно сегментировать продукты по потребительским группам[27]. Одновременно с этим денежная экономика без устали завоевывала все новые области социальной жизни, до того момента остававшиеся анклавами неоплачиваемых увлечений, превращая их в производство с высокой прибавочной стоимостью. Один из множества примеров – спорт, который в 1980-х годах превратился в глобальный многомиллиардный бизнес.
Но и наемный труд – или, как говорилось в 1968 г., зарплатная зависимость – подвергся реабилитации, не предусмотренной теориями кризиса легитимации. Начиная с 1970-х годов женщины западного мира хлынули на рынок труда – и ситуация, которую еще вчера клеймили как отсталое зарплатное рабство, теперь преподносилась как освобождение от неоплачиваемого домашнего рабства[28]. Несмотря на, как правило, невысокую оплату, популярность трудовой деятельности среди женщин в последующие годы продолжала расти. Более того, работающие женщины нередко становились союзниками работодателей в их стремлении дерегулировать рынок труда, чтобы позволить аутсайдерам сбить расценки мужчин-инсайдеров. Рост занятости среди женщин был тесно связан со структурными изменениями внутри семьи: увеличилось число разводов, сократилось количество заключенных браков, а вместе с этим – и количество рожденных в них детей, в то же время выросла численность детей, оказавшихся в проблемных семьях, что, в свою очередь, привело к росту предложения женского труда [Streeck, 2009a].
В дальнейшем и для женщин трудовая деятельность стала важнейшим механизмом социальной интеграции и признания. Быть сегодня просто домохозяйкой – определенная стигма; в разговорной речи слово «работа» стало синонимом полной занятости, оплачиваемой по рыночным расценкам. Женщина особенно повышает свой социальный престиж, если ей удается совмещать Kinder und Karriere (детей и карьеру), пусть даже «карьерой» оказывается место кассира в супермаркете. Адорно, настроенный гораздо пессимистичнее, чем теоретики кризиса легитимации, распознал бы здесь, равно как и в потребительской лихорадке последних трех-четырех десятилетий, то самое «удовольствие в отчуждении», которого он сразу ожидал от индустрии культурного потребления. Неопротестантизм, сторонники которого гордятся своей жизнью на износ, поминутно расписанной так, дабы совместить «семью и работу» [Schorr, 1992], а также добровольная «коммодификация» человеческого капитала на современных капиталистических рынках труда – с присущими ей неустанными расчетами ожидаемой величины отдачи от образования, подчиняющими себе жизненные планы целых поколений, – судя по всему, положили конец кризису «наемного труда» и принципу опоры на достижения; свою роль в этом сыграл и «новый дух капитализма» [Boltanski, Chiapello, 2005], витающий на новых рабочих местах – креативных и автономных – и углубляющий интеграцию в компанию, а также выступающий как средство самоидентификации с попутным извлечением прибыли[29].
Если массовая лояльность рабочих и потребителей послевоенному капитализму оказалась весьма стабильной, то это никак нельзя сказать о капитале. Проблема франкфуртских кризисных теорий 1970-х годов в том, что они никак не предполагали в капитале способность к стратегическому целеполаганию – они рассматривали капитал как аппарат, а не как ведомство, как средство производства, а не как класс[30]. Получается, свои построения они выводили без капитала. Еще для Шумпетера, не говоря уже о Марксе, капитал был постоянным очагом беспокойства на теле современной экономики – причиной непрерывного «созидательного разрушения» [Schumpeter, 2006 (1912)] вплоть до момента, пока социалистический дух бюрократии его не остановит наконец. Это было очевидно и для Вебера, более того, он это предвидел, и вполне возможно, что присущая капиталу безжизненность, характерная для теории кризиса легитимации, отчасти восходит как раз к нему. Так что мир просто оказался не готов к тому, что в конце концов произошло спустя несколько десятилетий после долгих шестидесятых: капитал оказался игроком, а не игрушкой, хищником, а не рабочей лошадкой – одолеваемым страстным стремлением вырваться из тесных институциональных рамок «социального рыночного хозяйства» послевоенного образца.
Неомарксистские теории кризиса, предложенные во Франкфурте четыре десятилетия назад, сильнее большинства прочих теорий того времени, ибо первыми распознали хрупкость социального капитализма. Но ее причины, а значит, и направление, а также динамику предстоящих исторических перемен они оценили неверно. Их подход исключал вероятность того, что не труд, а капитал может положить конец легитимности демократического капитализма, сформировавшегося в период trente glorieuses[31]. Действительно, история капитализма после семидесятых годов ХХ в., включая следующие друг за другом экономические кризисы, является историей высвобождения капитализма от системы социального регулирования, которое было навязано ему после 1945 г. Начало этому процессу положили протесты рабочих 1968 г.: новое поколение рабочих, воспринимавших как само собой разумеющееся темпы роста, социальные гарантии времен послевоенного восстановления, а также политические обещания зарождавшегося демократического капитализма, выступило против работодателей зрелого индустриального общества. Эти обещания капитализм не мог и не хотел сохранить навсегда.
В последующие годы капиталистические элиты и их политические союзники искали способы освободиться от обязательств, на которые они пошли ради сохранения социального спокойствия и которые в целом им удавалось выполнять в период реконструкции. Новые продуктовые стратегии против перенасыщения рынка, рост предложения рабочей силы в результате изменений социальной структуры и не в последнюю очередь интернационализация рынков и производственных систем постепенно открыли фирмам возможности стряхнуть груз социальной политики и коллективных трудовых договоров, которые после 1968 г. угрожали им долгосрочным снижением прибыли[32]. Со временем это привело к стойкому процессу либерализации, принесшему мощный, масштабный разворот к саморегулируемым рынкам, – разворот, беспрецедентный в политической экономии современного капитализма и не предсказанный ни одной теорией. Франкфуртская теория кризиса не была готова к тому, что государство, дабы сбросить ярмо ставших непосильными социальных обязательств, откажется от регулирования капитализма – который оно должно было бы поставить на службу обществу – и отпустит его на свободу, а также к тому, что капитализм сочтет слишком тесными рамки политически организованной свободы от кризисов[33]. Процесс либерализации, будучи одновременно технологией контроля, инструментом смягчения социальной нагрузки на государство и освобождения капитала, на самом деле шел не быстро, особенно пока память о событиях 1968 г. была еще свежа, и сопровождался множеством политических и экономических функциональных нарушений, пока не достиг пика в нынешнем кризисе мировой финансовой системы и государственных финансов.
ДРУГОЙ КРИЗИС ЛЕГИТИМАЦИИ И КОНЕЦ ПОСЛЕВОЕННОГО МИРА
В свете событий четырех десятилетий, которые прошли со времени расцвета теории кризиса, я хотел бы расширить понятие кризиса легитимации, включив в него не двух акторов – государство и его граждан, а трех – государство, капитал и наемных работников[34]. Ожидания того, что политико-экономическая система должна себя легитимировать, наблюдаются не только со стороны населения, но и со стороны капитала, ставшего актором (а уже не просто оборудованием), а точнее, со стороны его зависимых от прибыли собственников и управленцев. В сущности, раз система – капиталистическая, то ожидания последних должны быть важнее для ее стабильности, чем ожидания зависимого от капитала населения: удовлетворить население возможно, только если собственники удовлетворены, обратная же зависимость работает не всегда. Поэтому, в отличие от версии неомарксистских кризисных теорий, кризис легитимации может возникать также из ощущения неприятия капиталом демократии и накладываемых ею обязательств, т. е. без нарастающей, «выходящей за пределы системы» эволюции требований общества по отношению к социальной и экономической жизни (эволюции, к которой в 1970-х годах многие готовились).
Теория кризиса легитимации, во главе которой капитал, рассматривает фирмы, их собственников и управляющих как активных максимизаторов прибыли, а не как машины по обеспечению экономического процветания или покладистых функционеров, послушно реализующих экономическую политику государства. Капитал предстает в ней упрямым, эгоистичным коллективным актором, который способен к стратегическим и коммуникативным действиям (лишь ограниченно предсказуемым), который может быть недоволен и в состоянии выразить свое недовольство. В классовой теории в рамках классической политической экономии определить, кто или что принадлежит капиталу, можно по его основной форме доходов. Интересы капитала определяются зависимостью доходов от прибыльности инвестированного капитала; доходы капитала являются остаточной прибылью, которую получают собственники и управленцы капитала, стремясь обеспечить максимальную отдачу от инвестированного капитала. В этом смысле интересы «зависимых от прибыли» противопоставлены интересам «зависимых от заработной платы»: последние, имея в своем распоряжении не капитал, а рабочую силу, передают ее собственникам капитала по оговоренной в контракте цене. Эта цена на товар «рабочая сила» не зависит от возможной прибыли от его использования. В психологической интерпретации экономики труда различие между остаточной прибылью капитала и установленным в трудовом договоре доходом – т. е. различие между прибылью и заработной платой – связано с различным уровнем склонности к риску: личности, избегающие риска, предпочитают быть наемными работниками с невысоким, но гарантированным трудовым доходом, в то время как более склонные к риску становятся предпринимателями с негарантированным, но зато потенциально высоким доходом от капитала. Если получатели остаточной прибыли стараются всевозможными способами увеличить доход от использования капитала, то получатели фиксированных доходов стремятся минимизировать ожидаемый от них вклад[35]. Конфликтные ситуации, связанные с распределением, возникают в том числе из-за того, что при прочих равных условиях высокая остаточная прибыль для зависимых от прибыли означает более низкий уровень оплаты для зависимых от заработной платы, и наоборот[36].
Для политической экономии, рассматривающей капитал как актора, а не только как парк машин, «функционирование» экономики (особенно в части обеспечения роста и полной занятости), которое поначалу кажется процессом техническим, на самом деле оказывается процессом политическим. В этом ее отличие от технократического понимания кризиса, характерного для периода после Второй мировой войны, работ Поллока и франкфуртской социальной теории. И темпы роста, и полная занятость зависят от готовности собственников капитала к инвестициям, которая, в свою очередь, зависит от их ожиданий и представлений об «адекватном» уровне дивидендов, а также от общей оценки степени безопасности и стабильности капиталистической экономики. Отсутствие экономических кризисов означает благосклонность капитала, а их наличие указывает на его недовольство. Нет какого-то раз и навсегда установленного уровня окупаемости инвестиций, которого ожидают собственники и менеджеры капитала, – он варьируется в зависимости от времени и места. Инвесторы могут умерить притязания, если у них нет альтернативы, или же, напротив, стать более требовательными, если им кажется, что где-то в другом месте их прибыль окажется выше. В целом, если они посчитают, что их социальное окружение настроено враждебно, а исходящие от него требования явно завышены, «капиталисты» могут утратить к нему «доверие» и изъять свой капитал – например, переключившись на денежные средства («предпочтение ликвидности»), пока условия не улучшатся.
Экономические кризисы капитализма являются результатом кризиса доверия со стороны капитала; это не технические сбои, а кризисы легитимации особого рода. Низкие темпы роста и безработица – следствие «инвестиционной забастовки»[37] собственников капитала: последние могли бы инвестировать его, но не будут этого делать, пока не восстановят свое доверие к ситуации. При капитализме общественным капиталом выступает частная собственность, и собственники могут ее использовать, а могут и не использовать – это решать им. В любом случае их нельзя обязать инвестировать[38], а попытки нащупать ответ и предсказать, когда зависимый от прибыли класс пожелает заставить свой капитал работать, настолько сложны, что в последнее время экономисты бросают свою математику и переходят в область психологии. Таким образом, стимулирование экономического роста подразумевает достижение определенного равновесия между ожиданиями собственников капитала (относительно уровня прибыли и притязаний общества), с одной стороны, и ожиданиями наемных работников (относительно заработной платы и занятости) – с другой; достигнутый компромисс должен представляться капиталу достаточно разумным, чтобы он согласился и далее участвовать в генерировании благосостояния. Если же такого компромисса достичь не удается, неуверенность и неудовлетворенные ожидания капитала начинают ощущаться как сбои экономики, которые могут породить следующий кризис легитимации – на этот раз среди наемных работников (зависимых от заработной платы), для которых техническое функционирование системы, особенно в части обеспечения темпов роста и полной занятости, является условием принятия системы. Чтобы сложилась подобная ситуация, нет нужды в новых требованиях, достаточно невыполнения старых.
Иными словами, капитализм предлагает общественный договор, в котором определены легитимные обоюдные ожидания между капиталом и трудом, между зависимыми от прибыли и зависимыми от заработной платы, – эти ожидания более или менее четко выражены в виде формальной или неформальной экономической конституции. Капитализм не является естественным состоянием, как хотелось бы постулировать в экономической теории и идеологии. Он представляет собой обусловленный временем, нуждающийся в институционализации и легитимации общественный строй: его конкретные формы меняются в зависимости от времени и места и, в принципе, в любой момент могут стать предметом новых переговоров и подвергнуться риску разрушения. В 1970-х годах начало рассыпаться то, что в англоязычной литературе известно как политико-экономическое послевоенное урегулирование демократического капитализма (postwar settlement): социальный договор относительно оснований капитализма в обновленной форме. После 1945 г. капитализм очутился в оборонительно настроенном мире; во всех странах формирующегося западного блока ему пришлось заново определить свою «социальную франшизу», дополнив и расширив ее в связи с усилением рабочего класса вследствие войны и соперничества между двумя системами[39]. Этого можно было достичь только с помощью значительных уступок, уже предусмотренных и подготовленных кейнсианской теорией: в среднесрочной перспективе – в форме интервенции государства в деловой цикл и государственного планирования в целях обеспечения темпов роста, полной занятости, социального перераспределения и совершенствования защиты от рыночных колебаний; в долгосрочной перспективе – в форме постепенного ухода от капитализма и дрейфа к миру неизменно низких процентных ставок и нормы прибыли. Только при соблюдении этих условий, т. е. при подчинении социальных целей политическому диктату, можно было теперь, после окончания военной экономики, реанимировать ориентированный на прибыль экономический режим – уже на поле стабильной либеральной демократии, устойчивой к отголоскам фашизма и соблазнам сталинизма; только в этом случае возникла бы политическая возможность полностью восстановить институт прав собственности и власти менеджеров. Соблюдение такой «формулы мира», как ее назвали во франкфуртской теоретической дискуссии, согласовывалось и контролировалось вмешательством государства, что дисциплинировало рынок в вопросах планирования и перераспределения, при этом государство, рискуя лишиться своей легитимности, вынуждено было обеспечивать выполнение общественного договора, являвшегося основой нового капитализма.
Этот политико-экономический послевоенный мир начал рушиться в 1970-х годах. Комплексное объяснение подобных тенденций следует начать с падения темпов роста во второй половине 1960-х годов – оно подводило к мысли, что капиталистическая экономика не всегда может желать или быть в состоянии обеспечивать общество товарами в том объеме и на тех условиях, которые сложились в послевоенное десятилетие. Правительства западных стран в борьбе за сохранение социального мира и политической стабильности, насколько это возможно, экспериментировали с новыми методами государственного экономического планирования и управления. Одновременно рабочие как никогда решительно настаивали на своей интерпретации договоренностей, достигнутых в начальные годы становления системы: с какой стати они должны подыгрывать, подчиняясь правилам капитализма и разрешая капиталу наращивать прибыль, если им самим от этого не становится лучше? Капиталу, в свою очередь, приходилось опасаться «революции растущих ожиданий» (revolution ofrising expectations), которые он не сможет удовлетворить – разве что ценой постоянного сокращения прибыли и превращения (под политическим давлением избирателей) частного сектора экономики в квазигосударственную инфраструктуру, подчиненную жесткому регулированию и планированию.
В целом к концу 1960-х годов положение стало напоминать то, что Михал Калецкий описывал в своей статье 1943 г.: сопротивление капитала может потопить кейнсианскую модель [Kalecki, 1943]. Собственно, Калецкий начинал с вопроса: что его современники-работодатели имеют против кейнсианской экономической политики, которая обещает им устойчивый рост, не подверженный циклическим колебаниям? И отвечал на него так: постоянная полная занятость представляет угрозу для капитала, ибо делает рабочих – стоит им забыть о незащищенности и лишениях, характерных для состояния безработицы, – чересчур требовательными. В этот момент может упасть дисциплина и на рабочем месте, и на политической арене. Поэтому, полагает Калецкий, в интересах капитала поддерживать структурную безработицу, которая напоминала бы рабочим, что с ними может произойти, если они будут выступать с завышенными требованиями. При этом подразумевается, что капиталу удастся убедить государство отказаться от кейнсианских инструментов, гарантирующих полную занятость.
Прокатившаяся по миру волна стихийных забастовок 1968 и 1969 гг. показалась работодателям и правительствам стран демократического капитализма следствием затянувшейся фазы бескризисного роста и гарантированной полной занятости, которые породили завышенные ожидания со стороны рабочей силы, избалованной достатком и системой социальной поддержки[40]. Рабочие же, в свою очередь, полагали, что просто отстаивают свое демократическое право на постоянное повышение уровня жизни и экономической защищенности. С этого момента ожидания рабочей силы и капитала разошлись настолько далеко, что послевоенный режим демократического капитализма не мог не оказаться в кризисе. В первой половине 1970-х годов поднялась новая волна забастовок: рабочие и их профсоюзы не отступали от своих требований, а капитал исчерпал свои возможности для маневра. В ответ капитал начал подготовку к выходу из послевоенного общественного договора, преодолел собственную пассивность, заново обрел способность к действию и самоорганизации и в результате сумел противостоять попыткам демократической политики планировать его действия и использовать для достижения целей, не совпадающих с целями его, капитала. Помогло ему то, что – в отличие от рабочих и профсоюзов – у него была альтернативная стратегия выживания в условиях демократического капитализма: постепенно отказать последнему в «доверии» и, как следствие, лишить его необходимых инвестиционных средств для функционирования.
ДОЛГИЙ РАЗВОРОТ: ОТ ПОСЛЕВОЕННОГО КАПИТАЛИЗМА К НЕОЛИБЕРАЛИЗМУ
Где-то в середине «ревущих семидесятых» (как позднее назвали эти годы по причине завышенных ожиданий благосостояния и свободы, определявших тогда политику и общественные настроения) владельцы и менеджеры капитала – а не широкие массы наемных рабочих, как это предполагала теория кризиса легитимации, – приступили к длительной борьбе за фундаментальную реструктуризацию политической экономии послевоенного капитализма. Еще не забывшие событий 1968 г. капиталисты и их управленцы были обеспокоены политическими заявлениями, в которых предлагалось испытать «пределы допустимой нагрузки»[41] на экономику, что позднее нашло свое отражение в целом ряде публикаций (см., например: [Korpi, 1983; Esping-Andersen, 1985]). В ответ собственники и топ-менеджеры приступили к выходу из системы, которая после 1945 г. (и несмотря на опыт между двумя мировыми войнами) помогала им вернуться на командные высоты индустриального общества.
В результате большинство компаний, отраслей и бизнес-ассоциаций объединились вокруг новой общей цели: либерализации капитализма и расширения внутренних и внешних рынков. События конца 1960-х годов и энергетический кризис 1972 г. практически свели к нулю вероятность того, что экономика сможет в долгосрочной перспективе на приемлемых для себя условиях выполнить обязательства, которые под политическим давлением взяла в послевоенное время. Доверие к высоким темпам роста в рамках демократическо-капиталистической формулы мира было исчерпано. Отказаться от прибыли ради сохранения полной занятости, организовать заведомо затратное производство ради обеспечения гарантированной занятости с высокой оплатой труда и низкой дифференциацией заработной платы – подобные установки казались бизнесу и всем, кто зависел от его прибыльности, все более неприемлемой жертвой. Поскольку на государства, почти повсеместно в той или иной степени оказавшиеся во власти социал-демократов, уже нельзя было полагаться[42], единственным выходом оставалось бегство к рынку: высвобождение капиталистической экономики из-под бюрократическо-политического и корпоративного контроля периода послевоенного восстановления и возвращение уровня прибыльности благодаря свободным рынкам и дерегулированию[43] взамен государственной политики, связанной с рисками социальных обязательств.
С позиций сегодняшнего дня стратегия либерализации, ограничивавшая вмешательство государства и провозглашавшая возвращение к рынку как к основному экономическому механизму распределения, оказалась удивительно успешной и поразила не только представителей критической теории[44]. В 1980-х годах в западных обществах начали терять свою силу либо вызывать сомнения ключевые элементы послевоенного общественного договора: политически гарантированная полная занятость; коллективное – в масштабе всей страны – формирование заработной платы в ходе переговоров со свободными профсоюзами; участие рабочих в управлении предприятием; государственный контроль над основными отраслями; широкий общественный сектор с гарантированным трудоустройством как пример для частного сектора; всеобщие социальные гарантии, лишенные конкурентной основы; весьма ограниченное социальное неравенство благодаря соответствующей политике в области доходов и налогов, а также государственная конъюнктурная и промышленная политика, направленная на поддержание стабильного роста. Во всех западных демократиях с 1979 г. – года «второго нефтяного кризиса» – с большей или меньшей степенью агрессивности началось ограничение деятельности профсоюзов. Одновременно мир приступил к постепенному, но радикальному реформированию рынков труда и системы социальной защиты, проходившему под девизом о якобы давно назревшем повышении «гибкости» институтов и «активизации» потенциала трудовых ресурсов; эти усилия привели к фундаментальной ревизии послевоенного государства благосостояния, защита которого все усиливалась по мере того, как рынки выходили за национальные границы (явление, известное как глобализация). Сюда же относятся размывание прав на защиту от увольнения, разделение рынков труда на основной и периферийный секторы с различными правовыми нормами защиты, одобрение и стимулирование низкооплачиваемой работы, принятие высокого уровня структурной безработицы, приватизация государственной сферы услуг и сокращение занятости в бюджетном секторе, а также, где возможно, отстранение профсоюзов от участия в процессе формирования заработной платы[45]. Финальным аккордом этой тенденции независимо от национальных различий и особенностей стало возникновение «бережливого» и «модернизированного» государства всеобщего благосостояния, ориентированного на всю большую «рекоммодификацию»; его «доброжелательность» в сфере занятости и низкие расходы были куплены ценой понижения гарантированного минимального уровня жизни, которое обеспечивалось социальными гражданскими правами[46].
В конце 1970-х годов началось дерегулирование не только рынков труда – те же тенденции все более выраженно наблюдались на рынках товаров, услуг и капитала. Правительства надеялись, что это ускорит экономический рост и освободит их от политических обязательств, тогда как работодатели уповали на расширение рынков и усиление конкуренции, чтобы оправдать ухудшение условий труда, снижение оплаты или, по крайней мере, растущую дифференциацию заработной платы[47]. Тогда же рынки капитала превратились в рынки корпоративного контроля, для которых «акционерная стоимость» стала главным индикатором хорошего управления [Höpner, 2003]. Во многих странах, даже в Скандинавии, внимание граждан обращали на частные образовательные услуги и услуги страхования, предлагая их как дополнение или даже альтернативу государственным услугам и подчеркивая возможность воспользоваться кредитом для их оплаты. Повсюду скачкообразно росло экономическое неравенство (рис. 1.2)[48]. Примерно так, более или менее похожим образом реагируя на давление со стороны собственников и менеджеров своей «экономики», развитые капиталистические страны сбросили с себя груз обязательств, взятых в середине столетия, – обязательств обеспечивать экономический рост, полную занятость, социальную защищенность и социальную сплоченность – и передали вопросы благосостояния своих граждан рынкам.
Рис. 1.2. Динамика неравенства по доходам: коэффициент Джини для семи стран, 1985–2005 гг.
Источники: OECD Database on Household Income Distribution and Poverty; OECD Factbook, 2008: Economic, Environmental and Social Statistics, 2008; OECD Factbook, 2010: Country Indicators, OECD Factbook Statistics.
Примечательно, что длительный разворот к неолиберализму не встретил в богатых западных обществах особого сопротивления. Высокий уровень структурной безработицы, уже ставший нормой, был лишь одной из причин. Преобразование рынков продавцов в рынки покупателей вкупе с расцветшим искусством маркетинга обеспечило лояльность коммерциализации социальной жизни среди большей части населения и стабилизировало его трудовую мотивацию [Streeck, 2011a]. К тому же новые формы занятости и организации труда в формирующейся «экономике знаний» вобрали элементы «проекта самореализации», возникшего в 1968 г. [Boltanski, Chiapello, 2005]. Кроме того, у новых рынков труда нашлись сторонники, особенно среди женщин, для которых трудовая деятельность стала синонимом личной свободы, а также среди представителей молодого поколения, которые обнаружили, что гибкость их индивидуальных, не ограниченных традициями стилей жизни находит отражение в гибкости новых условий занятости. Уж точно их не мучает кошмар получить золотые часы в награду за то, что они полвека проработают в одной и той же компании. Разнообразные риторические усилия работодателей и политиков, направленные на то, чтобы сгладить видимые различия между добровольной и вынужденной мобильностью, между самозанятостью и ненадежной занятостью, между сокращением и увольнением, нашли весьма благодарного слушателя в поколении, с младых ногтей впитавшем понимание мира как меритократию, где рынок труда – спортивное соревнование, что-то вроде марафона или езды на горном велосипеде. По сравнению с 1940-ми годами, когда человеческая потребность в стабильных социальных отношениях представлялась Поланьи противовесом в борьбе против либерального проекта [Polanyi, 1957 (1944)], культурная толерантность в отношении неопределенности рынка в последние два десятилетия ХХ в. выросла вопреки всем ожиданиям.
КУПЛЕННОЕ ВРЕМЯ
И все же неолиберальная революция была бы невозможна без некоторого политического прикрытия. В конце 1960-х годов капиталистическая формула мира утратила реалистичность: высокие темпы экономического роста, достигаемые обоюдными усилиями труда и капитала, – которые можно было бы использовать для обеспечения надежной занятости, повышения оплаты и улучшения условий труда, расширения социальной защиты – поддерживать уже не удавалось. Не позднее начала 1970-х годов возникла угроза, что вложения производственного капитала могут стать недостаточными для того, чтобы и далее обеспечивать полную занятость в условиях возросших зарплатных аппетитов и расширения государственной социальной политики. Последние считались ключевыми элементами послевоенного общественного договора. Таким образом, на горизонте маячили кризис легитимации, кризис парламентской демократии, а возможно, и кризис капиталистической экономики. Впрочем, проблема была успешно решена в последующие годы, хотя и совершенно иначе, чем предсказывала франкфуртская теория кризиса: инструментами монетарной политики, которая увязала стремительное повышение оплаты труда с ростом производительности, что привело к глобальному росту темпов инфляции, особенно во второй половине 1970-х годов[49].
Инфляционная денежная политика, начавшаяся после волны забастовок 1968 г., обеспечивала социальный мир в условиях быстро развивающегося общества потребления, компенсируя недостаточный экономический рост и гарантируя сохранение полной занятости (см. об этом: [Streeck, 2011a]). В таких обстоятельствах требовались скорейший «ремонт» и временное восстановление уже не срабатывающей неокапиталистической формулы сохранения мира. Хитрость состояла в том, чтобы разрядить назревавший конфликт между трудом и капиталом, предоставив дополнительные ресурсы, пусть даже те и существовали только в виде выпущенных дополнительно денег и (пока) не существовали в реальности. Инфляция позволила достичь лишь мнимого увеличения распределяемого пирога, но в краткосрочной перспективе это различие не всегда имело значение; она способствовала возникновению у рабочих и работодателей «иллюзии денег» (как назвал ее Кейнс) – иллюзии достатка, вызвавшей бум нового консюмеризма. Однако со временем иллюзия таяла и в конце концов исчезла вовсе, когда падающая стоимость денег вынудила владельцев финансовых активов снова воздержаться от инвестиций или вообще искать убежища в других валютах[50].
Государства, которые стремились удержать социальное равновесие при помощи инфляции и вводили в капиталистический конфликт распределения еще не существующие ресурсы, смогли воспользоваться чудодейственными свойствами современных «необеспеченных денег», количество которых может возрастать по желанию государственной власти. Однако с началом стагфляции во второй половине 1970-х годов (когда, несмотря на ускоренную инфляцию, наблюдалась стагнация) волшебство замены реального роста номинальным себя исчерпало. Это побудило руководство Федеральной резервной системы США пойти на довольно радикальные стабилизационные меры, в том числе на повышение процентной ставки до двадцати с лишним процентов, что и позволило быстро покончить с инфляцией, причем вплоть до сегодняшнего дня (рис. 1.3). Когда дефляция в капиталистических экономиках по всему миру привела к глубокой рецессии и затяжной безработице (рис. 1.4), вновь вернулась проблема легитимации послевоенного капитализма, а с ней – и искушение попытаться вновь наколдовать денег из воздуха. Вот так и началась – или продолжилась – стратегия развития, достигшая своего апогея в нынешнем глобальном финансовом и фискальном кризисе.
Монетарная стабилизация мировой экономики начала 1980-х годов была виртуозным предприятием (мероприятием) с высокими политическими рисками; ее могли провести только правительства Рейгана и Тэтчер, которые готовы были допустить массовую безработицу в обмен на возвращение к «устойчивой валюте» и любой ценой преодолеть неизбежное сопротивление общества[51]. В сущности, дефляционные процессы капиталистических экономик, усиленные затяжной безработицей и неолиберальными рыночными реформами, по всему миру привели к ослаблению профсоюзного движения (рис. 1.5); в результате забастовка стала практически бесполезным инструментом при решении конфликтов распределения, соответственно, количество забастовок почти повсюду снизилось до нуля, и картина с тех пор не меняется (рис. 1.6)[52]. В то же время разрыв между обещаниями капитализма и ожиданиями его «клиентуры», с одной стороны, и тем, что готовы были предоставить набирающие силу рынки, – с другой, не просто сохранился, но стал расти; и вновь – уже в других обстоятельствах и другими инструментами – над ним требовалось возвести политический мост. Это было начало эпохи государственного долга.
Рис. 1.3. Темпы инфляции в семи странах, 1970–2010 гг., %
Источник: OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.
Рис. 1.4. Уровень безработицы в семи странах, 1970–2010 гг., %
Источник: OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.
Рис. 1.5. Охват профсоюзным движением по семи странам, 1970–2010 гг.
Источник: Amsterdam Institute for Advanced Labour Studies: ICTWSS Database 3, May 2011.
Рис. 1.6. Интенсивность забастовок по семи странам, 1971–2007 гг.
Источник: ILO Labour Statistics, US Bureau of Labor Statistics.
Как и инфляция, государственный долг позволяет гасить социальные конфликты при помощи финансовых ресурсов, которых еще нет в наличии, – гражданам еще предстоит их произвести, а государству – получить в виде налогов. Однако в этом случае в роли печатного станка выступает не государство, а частная кредитная система, авансом предоставляющая налоговые поступления (которые в реальном будущем удастся или не удастся получить). В начале 1980-х годов наблюдается ужесточение требований к системе социального обеспечения – прежде всего из-за высокого уровня безработицы, а также потому, что приближалось время выплачивать пособия, которыми на протяжении предыдущих десятилетий оправдывали сдерживание роста оплаты труда.
Несмотря на оперативные реформы, направленные на сокращение обязательств по выплатам, не все обещания и неформальные соглашения, лежавшие в основе социальной политики, можно было легко отменить. Кроме того, инфляция остановила девальвацию имевшегося государственного долга, и долговая нагрузка государства возросла по отношению к ВВП. Поскольку повышение налогов было бы сопряжено с еще большими политическими рисками, чем ускоренный демонтаж социального государства, правительства решили искать спасение в долгах. В случае с США Криппнеру удалось показать, что этот процесс начался еще при Рейгане, когда тот провел первую волну либерализации финансовых рынков, – ожидалось, что она поможет привлечь необходимый капитал внутри страны и из-за рубежа, а также позволит банкам кредитовать быстрее и чаще, чем раньше, и тем самым покрыть растущие потребности государства при помощи заемных средств [Krippner, 2011].
Но и это средство давало капиталистическому миру лишь кратковременную передышку. В 1990-е годы правительства стали беспокоиться по поводу роста доли расходов на обслуживание долгов, а кредиторы начали сомневаться в способности правительств погасить свои растущие долги. И снова первый шаг сделали США: администрация Клинтона попыталась сбалансировать государственный бюджет за счет сокращения социальных расходов[53]. Большинство других стран западного мира последовали этому курсу[54] под влиянием международных организаций – ОЭСР и Международного валютного фонда[55]. Но даже спустя два десятилетия после того, как капитализм выбрался из своей послевоенной раковины, для дальнейшего развития ему все еще требовалась легитимация в виде направления дополнительных ресурсов на смягчение конфликтов – только на этот раз политически необходимое идеально совпадало с неолиберальным желаемым. Прежде всего в США и Великобритании, а также в Скандинавии[56] при консолидации государственного бюджета возникла угроза снижения спроса и сокращения доходов домохозяйств, что пошатнуло бы легитимность системы. Ответом стал еще один раунд вливаний – за счет второй волны либерализации рынков капитала, и это привело к быстрому росту частных задолженностей. Колин Крауч назвал этот новый этап капиталистического развития «приватизированным кейнсианством» [Crouch, 2009].
В условиях приватизированного кейнсианства государственный долг заменяется частным – это механизм расширения резервов политической экономии в распределении ресурсов[57]. Это третий и на сегодняшний день последний вариант «латания дыр» в обещаниях позднего послевоенного капитализма, опираясь на представления о будущей покупательной способности: политика государственного регулирования сводится к предоставлению возможности частным домохозяйствам дополнять свои доходы от наемного труда кредитами, взятыми на свой страх и риск. Впрочем, и здесь можно найти параллели между странами, которые обычно относят к разным – даже противоположным – «разновидностям» капитализма. Так, не только в США и Великобритании, но и в Швеции (да и вообще в Скандинавии) закредитованность частных домохозяйств в 1990-е годы резко пошла вверх, что не только компенсировало сокращение государственного долга вследствие политики консолидации, но и повысило общий объем задолженности страны даже там, где прежде он оставался относительно постоянным (рис. 1.7)[58].
Рис. 1.7. Государственный долг и задолженность бюджетов частных домохозяйств (% от ВВП), четыре страны, 1995–2008 гг.
Источники: OECD National Accounts Statistics; OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.
В политической плоскости замену государственного долга частной закредитованностью обосновывали новой теорией: рынки капитала полностью регулируют себя сами и не нуждаются в государственном вмешательстве, поскольку их участники обладают всей необходимой информацией, чтобы не допустить системного дисбаланса[59]. Все это позволило использовать заемные средства для приватизации государственных услуг, и в результате государство смогло окончательно стряхнуть с себя навязанную ему после войны и уже давно вызывавшую сомнения капитала ответственность за темпы роста и социальное обеспечение – передать их обратно рынку и его по умолчанию рациональным участникам. В этой точке неолиберальная реформа подошла бы к своему логическому завершению.
Как известно, подобные надежды оказались обманчивыми, во всяком случае, пока. Нынешний тройной кризис – следствие краха долговой пирамиды, возникшей из обещаний обеспечить рост, которые капитализм вот уже какое-то время не способен выполнять (по крайней мере, для широких слоев населения, от чьей поддержки или же терпимости он зависит больше, чем ему хотелось бы). Таким образом, неолиберальная реформа тоже достигла критической точки. После нескольких лет приватизации и дерегулирования угроза коллапса международной банковской системы в 2008 г. вынудила государственную власть снова вернуться на арену экономических сражений и тем самым потерять все достижения в области бюджетной консолидации, полученные ценой высоких политических рисков. После 2008 г. правительства весьма смутно (если вообще как-то) представляют себе, как расчистить завалы после финансового кризиса и вернуться хотя бы к какому-то порядку – и уж эту задачу точно не приватизируешь. Меры, принимаемые правительствами и центральными банками по спасению частной банковской системы, постепенно сводят на нет различие между государственными и частными деньгами; особенно наглядно это демонстрирует передача просроченных кредитов государству: деньги практически незаметно перетекают из одного статуса в другой. Сегодня почти невозможно различить, где заканчивается государство и начинается рынок, государство ли национализирует банки или же банки приватизируют государство[60].
Подведем итоги. Время «покупалось» тремя способами и в три последовательных этапа. Парадигматичным стало развитие событий в США, в стране – лидере современного капитализма (рис. 1.8). В начале 1970-х годов произошел первый скачок инфляции, который к 1980 г. после резких колебаний достиг почти 14 %. Тем самым был пройден первый рубеж: инфляция подавлена, а ее место занял государственный долг, который до 1993 г. стремительно увеличивался. В результате политики Клинтона, направленной на консолидацию бюджета, государственный долг всего лишь за несколько лет был снижен более чем на 10 процентных пунктов; однако его сокращение компенсировалось резким ростом закредитованности населения. Незадолго до краха финансового сектора домохозяйства начали ощущать сокращение задолженности, вызванное прежде всего неплатежеспособностью и сопровождавшееся новым увеличением государственного долга при нулевом уровне инфляции.
Рис. 1.8. Этапы разворачивания кризиса: США
Источники: OECD National Accounts Statistics; OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.
В Германии кризис разворачивался несколько иначе в силу особых исторических и институциональных обстоятельств, но в целом следовал той же логике (рис. 1.9). В 1970-х годах в ФРГ был очень короткий период высокой инфляции; в принципе, инфляции здесь был положен конец в 1974 г., когда было принято тарифное соглашение по заработной плате для работников бюджетного сектора, а Вилли Брандт покинул пост федерального канцлера. Одновременно произошел резкий рост государственного долга, и, хотя он составлял не более 30 % ВВП, эта тема стала доминирующей в предвыборных дебатах в бундестаг в 1980 г. После объединения Германии в начале 1990-х годов государственный долг вновь стал расти, а вместе с ним – и закредитованность домохозяйств. В начале нового тысячелетия последняя пошла на убыль, тогда как государственный долг, следуя общемировому тренду, продолжал расти. Однако и в первые годы правления большой коалиции (2005–2009 гг.), когда усилия по налоговой консолидации никак нельзя было назвать безуспешными, государственный долг тоже стал снижаться[61]. Но затем, как и в США, финансовый кризис вызвал новую волну роста государственного долга.
Рис. 1.9. Этапы разворачивания кризиса: Германия
Источники: OECD National Accounts Statistics; OECD Economic Outlook: Statistics and Projections.
Схожая ситуация наблюдалась и в Швеции, где инфляция, государственный долг и закредитованность населения на протяжении четырех десятилетий были сродни сообщающимся сосудам (рис. 1.10). Снижение инфляции после 1980 г. совпало с ростом государственного долга, который в середине десятилетия достиг максимального значения и вылился в первый из двух тяжелейших финансовых кризисов послевоенного периода. Затем консервативное правительство добилось сокращения государственного долга более чем на 20 процентных пунктов, но это возобновило инфляцию или же стало возможным как раз благодаря ей. Следующим поворотным моментом стал конец 1980-х годов: на фоне снижения темпов инфляции государственный долг вновь стремительно пошел вверх. Второй финансовый кризис, разразившийся в 1994 г., закончился длительным периодом устойчивой бюджетной консолидации с неизменно низкими темпами инфляции; для всего мира Швеция стала образцом консолидации [Finansdepartementet, 2001; Guichard et al., 2007; Henriksson, 2007; Molander, 2000; 2001]. Одновременно в порядке компенсации наблюдалось устойчивое увеличение закредитованности домохозяйств.
Рис. 1. 10. Этапы разворачивания кризиса: Швеция
Источники: Riksgälden (Swedish National Debt Office); SCB (Statistics Sweden).
Каждый из трех последовательно используемых методов монетарного создания иллюзии роста и благосостояния – инфляция, государственный долг и кредиты домохозяйств – был эффективен в течение ограниченного времени, после чего от него требовалось отказаться, так как он начинал препятствовать процессу накопления, а не поддерживать его[62]. Неолиберальная революция тем временем продолжала свое шествие, определяя условия для каждой последующей корректировки капиталистической формулы поддержания социального равновесия. Всякий раз, когда формула переставала работать, урон оказывался весьма ощутимым, это вынуждало прибегать ко все более изощренным мерам для исправления ситуации. Разрешение нынешнего финансового и фискального кризиса, по всей видимости, требует ни много ни мало принципиально нового формата отношений между политикой и экономикой, в том числе фундаментальной перестройки международной системы государств, особенно в Европе – на родине современного государства всеобщего благосостояния. Впрочем, нет никакой уверенности, что такие основательные перемены, необходимые для выхода из кризиса, могут быть реализованы в короткое время.
Мы сможем приблизительно представить себе следующий этап, если вспомним, как развивался послевоенный капитализм по окончании trente glorieuses (славного тридцатилетия (имеется в виду период 1945–1973 гг.)). Каждый из трех способов достижения нового режима легитимации влек за собой поражение слоев населения, зависимых от зарплаты, и это позволяло оправдывать дальнейшую либерализацию: конец инфляции, подтолкнувший структурную безработицу, надолго ослабивший профсоюзы и их способность вести забастовочное движение; консолидация государственных финансов в 1990-х годах – с посягательством на социальные гражданские права, приватизацией государственных услуг и разнообразными формами коммерциализации, при которых гарантами социальной безопасности становятся частные страховые компании, подменяя в этой роли политические партии и правительства, а также конец «кредитного капитализма» (Pumpkapitalismus) [Dahrendorf, 2009] – с его потерями сбережений в масштабе, который даже невозможно спрогнозировать, с ростом безработицы общей и частичной, с дальнейшим сокращением государственных услуг вслед за новой волной бюджетной консолидации. В то же время арена политико-экономического конфликта по поводу распределения еще более отдаляется от простого человека и его политических возможностей влиять на него. Иными словами, она незаметно сместилась от ежегодной борьбы по поводу заработной платы на уровне предприятий на уровень парламентских выборов, оттуда – к частным рынкам кредитования и страхования и, наконец, в царство международной финансовой дипломатии, заоблачно далекой от повседневной жизни, оперирующей задачами и стратегиями, которые для всех, за исключением непосредственных участников (а может быть, и для них самих), остаются за семью печатями.
Затем я покажу, что дальнейшее следование по пути последних сорока лет означает попытку окончательного высвобождения капиталистической экономики и ее рынков – не от государства (с ним они по-прежнему останутся связаны множеством способом), а от массовой демократии, в свое время составлявшей часть режима послевоенного демократического капитализма. Сегодня средства для обуздания кризисов легитимации путем создания иллюзии роста, кажется, исчерпаны. Особенно это касается виртуозных фокусов с денежными потоками в последнее двадцатилетие, предпринятых с помощью вырвавшегося на волю финансового сектора, – не исключено, что они стали слишком опасными, чтобы государства снова попытались купить время таким же образом. Если чуда не произойдет и никакого роста не случится, то капитализм будет вынужден обходиться без «формулы социального мира», построенной на кредитном консюмеризме. Утопическому идеалу нынешнего кризисного управления предстоит политическими средствами положить конец далеко зашедшей деполитизации экономики, зажатой в тиски реорганизованных национальных государств под контролем международной правительственной и финансовой дипломатии, не допускающей демократического участия, с населением, которое за долгие годы гегемонистского перевоспитания научилось искренне считать итоги рыночного распределения справедливыми или, во всяком случае, безальтернативными.
13
Относительно Федеративной Республики Германия, наряду со множеством прочих, см. особенно работы: [Doering-Manteufell, Raphael, 2008; Raithel, 2009]. О западном мире в целом см., например: [Judt, 2005; Glyn, 2006], а также отчет Трехсторонней комиссии об «управляемости» демократий [Crozier, 1975].
14
Отчего это понятие планомерно модифицировалось и постепенно лишалось своей апокалипсической коннотации. Оглядываясь назад, Клаус Оффе говорит о «терминологической ошибке» [Offe, 2006a], ставшей особенно очевидной, когда после 1989 г. выяснилось, что адекватной альтернативы капитализму не наблюдается, и речь может идти только лишь о его регулировании, но не о его преодолении.
15
Вероятно, потому, что в Германии, где возникла теория кризиса легитимации, экономический кризис ощущался не так остро, – можно вспомнить официальную правительственную риторику 1970–1980-х годов о «германской модели».
16
Согласно интерпретациям с позиций финансового капитализма, жадность и страх – основные поведенческие мотивы на рынках акций, а также в капиталистической экономике в целом [Shefrin, 2002].
17
Это понятие был предложено исследовательским отделом Ситибанка, чтобы развеять страхи некоторых частных клиентов, испугавшихся, что их будущее благосостояние будет, как в кейнсианском мире, зависеть от материального благополучия широких масс [Citigroup Research, 2005; 2006].
18
Вопреки добрым советам всезнаек Германия отстояла свою промышленную базу и только в 1980–1990-х годах очень медленно начала строить «общество услуг» по американскому или британскому образцу. Поэтому после 2008 г. она смогла по-прежнему экспортировать товары без снижения их качества (например, автомобили премиум-класса и оборудование), оборачивая себе на пользу высокие темпы экономического роста в Китае и растущее доходное неравенство в разрываемых кризисом США. Кроме того, обменный курс евро внутри еврозоны был зафиксирован на отметке ниже, чем обменный курс отдельно взятой немецкой валюты. Впоследствии европейский финансовый и налоговый кризисы окажут еще большее давление на обменный курс евро.
19
Природа банковского кризиса такова, что никакие статистические данные не могут отразить его истинные масштабы. Какие из выданных банком кредитов окажутся просроченными, наверняка не может знать и сам банк, а если он располагает такой информацией, то должен постараться не раскрывать ее (если только у него нет возможности передать обесценившиеся бумаги в банк проблемных активов, получающий поддержку государства). То же касается взаимного раскрытия информации о национальных банковских системах – правительства и международные организации могут лишь выдвигать предположения о их реальном состоянии. Публично представляемые результаты стресс-тестов, проведенных национальными или международными организациями, не могут быть надежными, поскольку заявление о проблемах неизбежно повышает вероятность того, что проблема выльется в кризис. Поэтому стресс-тесты, как правило, изначально построены таким образом, чтобы продемонстрировать успокаивающие результаты; хороший пример (или был таковым до недавнего времени) – ничем не примечательные европейские экспертные заключения о состоянии испанских банков.
20
Динамика увеличения государственных долгов за четыре десятилетия по Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР) в целом приведена на рис. 1.1,а, на рис. 1.1,б – по семи избранным странам, за каждой из которых стоит особая группа: США и Великобритания – англосаксонские демократии с высокой степенью финансиализации, Швеция – представитель скандинавских демократий, Германия и Франция – крупные страны континентальной Европы, Италия – представитель Средиземноморья и Япония – развитое азиатское индустриальное общество. Поразительно, сколь незначительны различия между странами, особенно если не брать Японию с ее чрезвычайно высоким уровнем новых займов после того, как в конце 1980-х годов там лопнул пузырь на рынке недвижимости.
21
Для подробного обсуждения последствий банковского и фискального кризисов для реального сектора экономики требуется отдельное исследование, выходящее за рамки компетенций автора настоящей работы. На рис. 1.2 показаны экономическая стагнация и даже спад ВВП по отдельным странам (исключение в списке составляют Германия и Швеция) на протяжении пяти лет после 2007 г. – последнего предкризисного года. Особенно серьезное положение сложилось в кризисных странах Европы (в Греции, Ирландии, Португалии и Испании), где рецессия сопровождалась падением уровня занятости и ростом безработицы. Картина, которую мы можем наблюдать в Великобритании и Соединенных Штатах, немного лучше.
22
Ниже я намеренно буду опираться на то, что между этими теориями общего, а не на их очевидные различия, поскольку последние кажутся слишком незначительными в сравнении с тем, куда в действительности пошло развитие годы спустя. И только эта разница между теорией и реальностью представляется мне здесь важной.
23
В 1980-е годы Этциони все же попытался восполнить этот пробел, предложив социальную теорию экономики и экономического действия – социоэкономику [Etzioni, 1988].
24
Это нисколько не противоречит тому, что Адорно ввел понятие «поздний капитализм» в социальную теорию Франкфуртской школы, взяв его в название темы Германского социологического конгресса 1968 г. и собственного вступительного доклада «Поздний капитализм или индустриальное общество?» [Adorno, 1979 (1968)]. Адорно разграничивал «поздний капитализм» и то, что он называл «либеральным капитализмом»: последний, вслед за Поллоком, он рассматривал как исторически более раннюю форму капитализма, ныне вытесненную вмешательством государства. По существу, «поздний капитализм» Адорно идентичен тому, что некоторые авторы называют «организованным капитализмом». В работах Адорно нигде не рассматривается вероятность того, что организованному (позднему) капитализму грозит кризис или что в своем неолиберальном будущем он фактически может вернуться в собственное либеральное прошлое.
25
Здесь прослеживается также некоторое родство с теорией Даниэла Белла о культурных противоречиях капитализма [Bell, 1976a]. Белл тоже полагал, что дальнейшее развитие капитализма будет порождать мотивы и потребности, несовместимые с его социальной организацией. Только Белл, будучи последовательным консерватором, был склонен считать подобные новые культурные ориентации декадентско-гедонистическими, тогда как во франкфуртских теориях кризиса они представлялись как прогрессивно-освободительные по отношению к поступательному развитию человечества. Интересно, что при этом и Белл, и франкфуртские теоретики подчеркивали нарастающую неуправляемость капиталистических обществ: одни – полагая, что люди из них «выросли», другие – полагая, что люди «зарвались» и нуждаются в том, чтобы их вернули в разумные рамки. В обоих случаях прогнозы на будущее говорили о чрезмерном «растягивании» демократического государства, которое требовалось либо уравновесить при помощи институциональных реформ [Crozier, 1975], либо подвести – демократическими инструментами – к инкорпорированию в политико-экономическую систему еще большего числа элементов, чуждых капитализму, что в конечном счете разрушило бы ее. О пересечениях теорий неуправляемости и позднего капитализма см.: [Schäfer, 2009].
26
Так, Клаус Оффе в своей диссертации 1967 г. пишет следующее: «В сущности, понятие социального порядка, основанного на производительности труда, становится бессмысленным ‹…› в связи с тем, что более прогрессивные формы промышленного труда делают сам анализ сопоставления вклада отдельных индивидов нерелевантным» [Offe, 1970, S. 166]. Позднее в его книге будут приведены аргументы в пользу зарплаты студентам и гарантированного базового дохода.
27
Под влиянием этих перемен в условиях, когда реальность вырвалась за аскетические рамки критической теории, социология отказалась от рассуждений о «ложных потребностях» или «ложном сознании» – о понятиях, которые незадолго до того пользовались чрезвычайной популярностью.
28
Подобная история приключилась и с интерпретацией численности иммигрантов, неуклонно возраставшей начиная с 1970-х годов.
29
Инвестиции семей среднего класса в школьные оценки и университетские дипломы – начиная с симптоматичных занятий китайским языком еще в детском саду – показывают, насколько вновь стала сильна вера в возможности достигаемого статуса; иными словами, подразумевается, что обычные рядовые мужчины и женщины стали чересчур требовательными и им пора научиться довольствоваться меньшим. Как мы увидим, основное направление экономической теории также винит завышенные требования широких слоев населения в росте государственного долга в последние десятилетия. Такое объяснение идеально подходит для того, чтобы заставить людей позабыть о вопиюще несправедливом распределении производимых благ.
30
Это имело свое преимущество: можно было избежать сложных вопросов классовой теории – например, о различиях между статусом менеджера и статусом собственника, о различиях между малым и крупным капиталом, о роли предприятия как организации в отличие от роли предпринимателя как человека, о классификации множества новых средних страт, о классовых позициях политиков и госслужащих. Подробнее о многочисленных проблемах социологических классовых теорий см. работу Э.О. Райта: [Wright, 1985]. Тем не менее теория капитализма без капитала, способного к действиям, неизбежно остается весьма вялой и рыхлой.
31
Славное тридцатилетие – французское обозначение трех десятилетий экономического развития после Второй мировой войны. В англосаксон ских странах это время принято называть «золотым веком», в Германии – годами «экономического чуда».
32
О заметном снижении прибыли начиная с 1965 г. до точки кульминации в 1980 г. (и до временного роста в 1990-х годах при условии, что работодателям удавалось эффективно использовать повышение производительности) см.: [Brenner, 2006].
33
Неожиданностью для теории кризиса легитимации оказался и результат исторического преобразования роли консюмеризма: представляемый ею лишь как мнимое удовлетворение базовой для капитализма потребности в стяжательстве и продуктивности, пышно расцветший мир товаров подменил потребность в коллективном политическом прогрессе потребностью в удовлетворении индивидуальных материальных желаний.
34
Моя интерпретация экономических кризисов как кризисов политического доверия, а сокращения инвестиций – как выражения неудовольствия со стороны собственников капитала и его управляющих очень близка теории политических бизнес-циклов, предложенной Михалом Калецким (см., например: [Kalecki, 1943]).
35
Поэтому работодатели и экономисты считают аксиомой склонность рабочих к «отлыниванию» и настаивают на том, что «коварных оппортунистов» необходимо жестко контролировать [Williamson, 1975].
36
Разумеется, есть и серая зона, где эти категории смешиваются, – сегодня, как никогда раньше. В нее попадают разнообразные формы оплаты по результатам: аналог сдельной оплаты за ручной труд промышленных рабочих; сочетание трудовых доходов и процентов от накоплений, характерное для мелких вкладчиков; дивиденды на так называемый человеческий капитал, которые можно рассматривать и как доход от трудовой деятельности, и как доход от капитала. Здесь главное – аналитическое различие между динамикой накопления капитала, ориентированной на бесконечную максимизацию доходов, и традиционализмом гарантированного уровня жизни при известном или ожидаемо растущем уровне доходов. Эти две экономические культуры сосуществуют в капитализме как различные поведенческие ориентации, укорененные в социальных группах и институтах с противоположными, а иногда и с пересекающимися ожиданиями и требованиями [Streeck, 2011c].
37
Это понятие часто использовалось критиками капитализма в 1970-х годах. Политическая идея заключалась в том, чтобы предотвратить «инвестиционные забастовки» с помощью «инвестиционного контроля».
38
Это проблема любой государственной экономической политики. «Ты можешь привести лошадь к водопою, но не можешь заставить ее пить» – так описал свои попытки оживить экономику после короткого кризиса 1967 г. экономист Карл Шиллер, кейнсианец и советник Социал-демократической партии.
39
Можно сказать, капитализму потребовалось продлить и обновить свой «охотничий билет на прибыль».
40
У нас нет возможности говорить здесь об этом более подробно, но я убежден, что именно в дискурсе тех забастовок 1968 и 1969 гг. следует искать корни воцарившегося сегодня «разумного» ограничения: дескать, мы – простые мужчины и женщины – стали чересчур требовательны и должны научиться довольствоваться меньшим. Как мы увидим, основная экономическая теория также объясняет завышенные требования масс высоким уровнем государственного долга последующих десятилетий – это объяснение идеально подходит для того, чтобы заставить людей позабыть о все более и более неравном распределении производимого богатства.
41
Так на волне общественного возмущения политик Йохен Штеффен обозначил свою позицию по вопросу налоговой политики на съезде Социал-демократической партии Германии в 1971 г., что стоило ему в итоге политической карьеры.
42
В 1970-х годах в экономических науках обрела популярность теория общественного выбора. Политические акторы и органы государственной власти моделировались в ней как служащие собственным интересам максимизаторы полезности, которые имеют преимущество перед капиталом, будучи вправе использовать государственную власть для личного обогащения (cм.: [Buchanan, Tullock, 1962]). Впоследствии Бьюкенен, один из отцов-основателей теории общественного выбора, характеризовал ее как «политику без романтики» [Buchanan, 2003].
43
О подъеме движения дерегулирования в США см.: [Canedo, 2008].
44
Вебер, Шумпетер, Кейнс – все они с различных перспектив и нормативных позиций предсказывали, что во второй половине ХХ в. капитализму свободного рынка придет конец – мирный или не очень. Также не будет лишним вспомнить и о том, что Поланьи в своей «Великой трансформации» (1944 г.) не сомневался: либеральный капитализм ушел в прошлое и больше никогда не вернется. «Внутри государств мы наблюдаем ныне следующий процесс: экономическая система перестает диктовать законы обществу; напротив, общество утверждает свой примат над этой системой» [Polanyi, 1957 (1944), p. 251] (рус. пер.: [Поланьи, 2002, с. 271]).
45
Эта тема довольно хорошо описана в литературе; см., например: [Katz, Darbishire, 2000].
46
Об эволюции государства всеобщего благосостояния в 1980-х годах см.: [Scharpf, Schmidt, 2000a; 2000b]; предисловие редактора к хрестоматии: [Castles et al., 2010] и в этой же хрестоматии статьи: [Kautto, 2010; Palier, 2010].
47
Среди множества работ на эту тему я выделил бы следующие: [Emmenegger et al., 2012; Goldthorpe, 1984; Palier, Thelen, 2010].
48
На рис. 1.2 показано изменение коэффициента Джини, который является наиболее распространенной мерой оценки неравенства по доходам, для семи стран (мы говорили о них выше). Коэффициент Джини измеряет отклонение фактического распределения доходов от равномерного распределения. Другой мерой оценки неравенства служит доля заработной платы в национальном доходе, т. е. доля тех, кто получает заработную плату, а не прибыль, в валовом национальном доходе. Динамика за 1960–2005 гг. для основных 16 стран ОЭСР ужасает не меньше, чем динамика коэффициента Джини: «Доля заработной платы в национальном доходе увеличилась, как только в период после Второй мировой войны рыночной силе капитала стало угрожать растущее влияние социал-демократических проектов. В последние два десятилетия маятник качнулся обратно – возвращая рыночную силу классу капиталистов. ‹…› Неолиберализм является попыткой вернуть долю доходов капиталистического класса на довоенный уровень» [Kristal, 2010, p. 758 f.]
49
Попытки обойтись без инфляции, используя так называемую политику доходов, приводили к разным результатам. Наиболее успешными в этом отношении оказывались страны, в которых профсоюзам и работодателям удалось найти общий корпоративистский знаменатель в рамках государственной политики стабилизации: работодателям предлагались приемлемые договоренности по сдерживанию роста заработной платы, а профсоюзам – компенсации (на тот момент – немонетарные) в форме права регламентировать деятельность организации или совершенствовать будущее пенсионное обеспечение для ныне работающих. Политика доходов была излюбленной темой сравнительной политологии и институциональной экономики в 1970-х годах (для погружения в проблематику см. ра боты: [Flanagan, Ulman, 1971; Flanagan et al., 1971]). Как свидетельствуют многочисленные работы того периода, темпы инфляции, отраженные в институциональной структуре национальной экономики, зависят не только от режима формирования заработной платы, но и от положения эмиссионного банка. Самая низкая инфляция была в Западной Германии – система переговоров по вопросам заработной платы была здесь в высшей степени централизованной, а независимый от правительства центральный банк еще в середине 1970-х годов предвосхитил монетаристскую экономическую политику, впоследствии взятую на вооружение в Соединенных Штатах и Великобритании [Scharpf, 1991]. Но вопреки или, быть может, как раз благодаря этой ситуации Гельмут Шмидт, кандидат от Социал-демократической партии Германии, смог в 1976 г. провести избирательную кампанию под лозунгом «Лучше пять процентов инфляции, чем пять процентов безработицы». Оборотной стороной стабильности валюты стало то, что в Германии государственный долг начал расти раньше, чем где бы то ни было; ниже мы еще вернемся к этому вопросу. Бундесбанк – центральный эмиссионный банк, который не позволял федеральному правительству контролировать объем денежной массы и тем самым косвенно принуждал его к поддержанию определенного уровня занятости, сохранению легитимности проводимой им политики, а также легитимности рыночной экономики, – в последующие годы стал образцом для центральных банков других европейских стран, включая Францию в период Миттерана, а позже и для Европейского центрального банка. Ставшие особенно заметными к 1970-м годам национальные институциональные различия послужили отправной точкой сначала для работ по корпоративизму, а затем – для работ по теме «разнообразия видов капитализма» [Streeck, 2006].
50
В 1970-х годах эксперты сходились в том, что инфляция вредит, в основном, собственникам финансовых активов, но при этом улучшает позицию рабочего класса в системе распределения – во всяком случае, до тех пор, когда это не мешает инвестированию. Однако в действительности так происходит самое позднее тогда, когда возникающая неопределенность по поводу цен и ценовых отношений становится чрезмерной для инвесторов [Hayek, 1967 (1950)]. Тогда решение проблемы легитимации становится причиной проблемы воспроизводства – иными словами, успешная социальная интеграция порождает кризис системной интеграции (в том смысле, в каком говорит об этом Д. Локвуд [Lockwood, 1964]), который, в свою очередь, может стать новым кризисом социальной интеграции и заново поднять старые проблемы легитимации.
51
В этом смысле наиболее драматическими и символически важными переломными моментами стали ликвидация профсоюза авиадиспетчеров Рональдом Рейганом в 1981 г. и победа Маргарет Тэтчер над шахтерским профсоюзом в 1984 г.
52
На рис. 1.6 я опустил данные по Италии: в 1970-х годах здесь было очень много забастовок, и, если поместить их на график, то тренд по другим странам будет неразличим. Но и в Италии после 1980 г. наблюдается резкое снижение забастовочной активности.
53
В 1991 г. Клинтон одержал победу на президентских выборах, проведя кампанию под лозунгом против «двойного дефицита» (и в торговом балансе, и в федеральном бюджете), который достался в наследство от его предшественников Рейгана и Дж. Буша-старшего.
54
Рис. 1.1 наглядно показывает: то, что я обозначил бы как первый этап консолидации бюджета, никак нельзя назвать провальным. Исключение здесь составляет Германия, которая в тот момент несла расходы по объединению страны, проходившему, как и обещал Коль, без повышения налогов.
55
В 1990-е годы под влиянием политических событий и при финансовой поддержке правительств появилось много работ, которые с позиций институциональной экономики пытались найти ответ на вопрос о том, как с помощью «реформ» демократических институтов можно было бы сдержать или устранить наблюдавшуюся в богатых демократиях тенденцию к росту долга [Molander, 2000; Poterba, von Hagen, 1999; Strauch, von Hagen, 2000].
56
По поводу Швеции см.: [Mehrtens, 2013].
57
Страны, о которых идет речь, в начале структурных изменений на волне перехода к «экономике услуг» тоже выиграли от роста нерегулируемых финансовых рынков. В 1990-х годах Уолл-стрит в США и лондонский Сити стали важнейшими отраслями экономики и крупнейшими налогоплательщиками. В Соединенных Штатах до кризиса 2008 г. около 45 % прибыли корпораций относилось к финансовому сектору, в то время как в начале 1980-х годов этот показатель не превышал 20 % [Krippner, 2011, p. 33]. О масштабах перераспределения в пользу финансового сектора и ресурсодобывающих отраслей см.: [Tomaskovic-Devey, Lin, 2011].
58
На рис. 1.7 показаны четыре страны, в которых компенсационный эффект проявился особенно отчетливо. Примечательно, что к этой группе относится и Швеция (наряду с другими скандинавскими странами).
59
Среди наиболее заметных имен – Юджин Фама (автор гипотезы эффективного рынка), Мертон Г. Миллер (соавтор теоремы Модильяни – Миллера), Гарри Марковиц, Роберт Мертон, Майрон Шоулз и Фишер Блэк. Большинство из них преподавали в Чикагском университете и стали лауреатами Нобелевской премии по экономике, вручаемой Центральным банком Швеции.
60
Эта проблема проявилась со всей очевидностью летом 2012 г. в ходе обсуждения мероприятий ЕС по спасению испанских банков. Двойственная природа денег – одновременно как частной собственности и общественного института, – разумеется, намного старше [Ingham, 2004]; она лежит в основе загадочной природы капитализма [Graeber, 2011], непостижимой даже для тех, кто зависит от прибыли.
61
Об особенностях закредитованности немецких домохозяйств см. диссертацию Даниэля Мертенса: [Mertens, 2013].
62
Инфляция, государственный долг и закредитованность населения необязательно приводят к кризису. Рост номинальной заработной платы в ожидании повышения производительности в будущем может производить эффект кнута, приводя к росту производительности на самом деле; государственный долг может финансировать инвестиции в рост, что приводит к сокращению и обесцениванию долга, а кредиты могут приблизить достижение желаемого уровня благосостояния, и впоследствии он действительно будет достигнут. Во всех трех случаях результат зависит от реакции собственников инвестиционного капитала: если инфляция превращается в галопирующую, она может вызвать страх потери активов и спугнуть капитал, и он обратится в бегство; государственный долг может достичь точки, когда преимущества от его дальнейшего обслуживания становятся сомнительными; то же относится и к частному кредитованию. Всякий раз на кону «вера» инвесторов, крепость которой зависит от способности экономических акторов поставить себя на их место, вчувствоваться в их «психологию», под которой в данном случае понимаются их ожидания относительно прибыли.