Читать книгу Легионер. Книга вторая - Вячеслав Каликинский - Страница 3

Ретроспектива-1

Оглавление

Эхо взрыва, устроенного Степаном Халтуриным в подвале Зимнего дворца, докатилось до Псковской пересыльной тюрьмы через трое суток. Специально арестантам об этом, разумеется, никто не докладывал – только на утренней молитве иеромонах из местной церкви, приглашаемый в тюрьму по случаю больших праздников и неординарных событий вроде нынешнего, возгласил здравицу царствующему Дому Романовых и скороговоркой упомянул о Чуде Божием, спасшем государя императора от рук супостатов.

Однако в тюрьме тайны держатся недолго. Заинтересовавшись недоговоркой и не получив разъяснений от тюремщиков, арестанты-уголовники снарядили «делегацию» в камеру, где содержались политические осужденные.

Политические, тоже ждавшие этапа на Сахалин, содержались в пересыльной тюрьме, как и положено, отдельно от уголовников. Однако изоляция эта была весьма прозрачной. По своему обыкновению, политические категорически отказывались от тюремных «уроков» вроде выноса параши, мытья коридоров и прочих надзирательских и кухонных нарядов. Все это делали за них уголовные арестанты из шпанки – тюремной массы, нещадно эксплуатируемой и администрацией, и иванами, и их прихвостнями. Подобное «разделение обязанностей» порой до предела накаляло обстановку в тюрьме, обычным же состоянием отношений между уголовными и политическими был своего рода «вооруженный нейтралитет» и нескрываемое презрение одних другими.

Опасаясь стычек и драк, тюремщики даже время прогулок уголовников и политических «разводили», однако совершенно избежать контактов, понятное дело, было невозможно. Занаряженные уголовные арестанты регулярно выносили из камеры политических «парашу», доставляли им в положенное время баланду. Была у уголовных и политических и возможность общения через окна камер.

Существовал у уголовников и один жгучий предмет зависти к своим привилегированным «соседям». Каким-то непонятным образом эти политические всегда умудрялись очень скоро получать с воли новости о последних событиях, и уголовники частенько, забыв о распрях, просили поделиться с ними горячими, с пылу с жару, слухами. Так вышло и на сей раз.

Майданщик из четвертой, самой большой камеры Псковской пересылки, политикой и событиями на воле интересовался мало. Ему вполне хватало собственных торговых забот в камерах тюрьмы, выколачивания долгов и обеспечения картежников картами, свечами и денежными займами для игры. Худой и жилистый татарин Ахметка, откупивший себе майдан, должен был, по тюремному «уставу», обеспечивать и уборку в камерах. Его-то и подозвал к себе сразу после молитвы один из местных иванов по кличке Филя.

– Слышь, Ахметка, ты отправь-ка сегодня к «политике» за «прасковьей федоровной» кого посмышленей, – приказал Филя. – Пусть разнюхают, что там, в Питере, случилось?

Немногословный Ахметка молча поклонился.

– И с вертухаем уговорись, чтобы не шибко торопил нынче говноносов, – наставлял Филя.

Через полчаса «делегация золотарей» вернулась в уголовную камеру. Сгрудившись вокруг филькиных нар, где ради такого случая даже карточная игра прекратилась, арестанты четвертой камеры жадно внимали гордым от выполненного поручения гонцам.

Те доложили, что исполнили все, что им было приказано: поднимая тяжелую «парашу», чуть наклонили одну из продетых в ручки жердей и расплескали «ароматное» содержимое у порога. Политические подняли было шум, но, увидев усердие «золотарей», готовых навести чистоту, успокоились. И подробно рассказали о последних событиях в царском дворце. Оказывается, что один из политических давно уже по «липовой» протекции поступил плотником в Зимний. И потихоньку таскал туда динамит, благо охрана дворца обыскивала всяк входящих спустя рукава. Натаскав достаточное количество динамита, подпольщик-революционер зажег огневой шнур, запер дверь и благополучно из Зимнего скрылся.

Однако расчеты бомбистов не оправдались. Во-первых, царь к назначенному времени в столовую опоздал. А, во-вторых, даже если бы и оказался в нужное время в столовой, то вряд ли бы пострадал: толстые стены дворца и расположенное между динамитной закладкой и царской столовой помещение для охраны уменьшили силу взрыва.

– Но «политики» не унывают, – закончил рассказ гонец. – Все одно, говорят, кровопийцу-царя убьем! Не нынче, так завтра.

– Душегубы они и есть самые настоящие, – отреагировал Филька, в обиходе никак в избытке монархизма и верноподданических настроениях не замеченный. – Нас душегубами кличут, в рудниках горбатиться заставляют – а они, вишь, благородные! Их не тронь! Политика ср…ая! Всё у вас?

Как оказалось, не всё. Как удалось узнать гонцам, в камере политических произошла «буза», и на имя начальника тюрьмы поступило прошение с требованием убрать из камеры чуждого их духу «политических ренегата». И что не сегодня-завтра этого «ренегата», скорее всего, переведут в камеру к уголовникам. Скорее всего, что сюда, в четвертый нумер.

В скудной событиями тюремной жизни и ловля блох – развлечение. Тут же, узнав о будущем пополнении, арестанты порадовались предстоящему развлечению. Кто предвкушал радостные минуты, когда можно будет без опаски и с полной поддержкой камеры вволю поиздеваться над тем, кто еще вчера «крутил нос» и кичился привилегированным положением политического. Кто откровенно радовался расколу в третьей камере, кто клятвенно утверждал, что вскорости уголовных и политических в тюрьмах перестанут разделять и восстановят, таким образом, «божью справедливость».

Ландсберг, проводивший почти все время за чтением на нарах, занавешенных, наподобие алькова, двумя тряпицами, невольно прислушивался к разговорам. Свое убежище он покидал только на время прогулок да по утрам, когда около часа упорно, до изнеможения занимался физкультурными упражнениями.

Его никто не трогал, и в душу к нему никто тоже не лез. Иваны, наслышанные о скорой и беспощадной расправе Ландсберга с матерыми каторжниками в Литовском тюремном замке, поглядывали в его сторону с почтением и опаской. Барин почти не вмешивался в жизнь камеры, не участвовал ни в картежной игре, ни в частых распрях, неизбежных в каждой тюрьме. Единственное, что могло вывести его из себя – жестокая тюремная «игра» с новичками, забитыми и недалекими, как правило, деревенскими мужичками. В этих случаях он брал слабых под свою защиту и негромко, но веско заявлял об этом.

С Барином не спорили. И, чтобы не терять авторитета перед шпанкой, иваны, по молчаливому уговору, старались не трогать тех, кто попал или, по их разумению, мог попасть под защиту Барина.

– Гонят-то, слышь, от себя политические офицерика старого! – меж тем рассказывал гонец. – Офицерик-то этот к бомбистам вообще никаким боком, как говорится. Никакой он не революционер, боже упаси! Сынок его под агитацию политики попал, гимназист. Отец-то и не знал ничего поначалу. А тот в кружок какой-то вступил, а когда ему смутьяны голову совсем задурили, то и вовсе из дому ушел. Потом, говорят, у бомбистов с жандармами стычка случилась на Васильевском острове. Пальба началась, ну, парнишка под пули и попал. Дружки потом и обсказали евонным родителям, что убил его какой-то жандармский начальник. Отец тогда взял свой револьвер, пошел и жандарма того пристрелил, за сына своего единственного. Вот и попал к политическим, двадцать пять лет каторги получил. Политические, слышь, его вроде как под свою опеку взяли – как отца героя, погибшего за свободу. А тот им от ворот поворот: я, грит, всегда был верным слугой и опорой царю, и мне с вами, мерзавцами, не по пути! Мало, грит, что вы на царя-батюшку злоумышляете, так еще и сына единственного с толку сбили, голову ему заморочили своими идеями, под пулю подставили. Ну, офицерика все равно к политическим сунули, поскольку судили по политической статье. Но своим он там все равно не стал. Спорил, шумел, в голодовках ихних участия не принимал.

– Ладно, – важно кивнул головой Филя. – Поглядим, что еще за офицер такой! Какой обчеству навар, какая польза от него будет – поглядим!

Обчество радостно загоготало, предвкушая новое развлечение.

– Слышь, Филя, мне свояк про этот случай на Васильевском острове рассказывал еще в питерской пересылке, – подал голос один из арестантов. – Пальба-то там аккурат у трактира была, где свояк с дружбанами дельце одно обсасывал. Их тоже тогда в облаву всех замели, революционеров искали. Так вот: сыскари меж собой баили, что парнишку-то не жандарм застрелил, а сами бомбисты! Тот в сваре только ранен был, но бежать-де не мог. И свои же его и пристрелили, чтобы тот никого не выдал! А отцу потом на жандарма показали.

Обчество еще какое-то время обсуждало несправедливость властей, делящих арестантов на политических и уголовных. Сыпались примеры. Рассказывали о политических, совершивших те же убийства и обычные ограбления, «скоки», на каторге отчего-то пользуются ощутимыми поблажками. Беспаспортный конокрад Архипов, поминутно крестясь в подтверждение своей правоты, рассказывал, какие богатые посылки получает тот самый офицер, осужденный за убийство жандарма – и из дома, и от товарищей по полку.

– Ну-ну, поглядим, попробуем на зуб барские прянички! – похохатывал Филька.

Загремел замок на дверях, и обчество засуетилось, загремело мисками и ложками: настало время обеда.

– Принимайте, братцы, «закуски от Бонифатьева», да пополнение впридачу! – пошутил от дверей надзиратель, вместе с раздатчиком пропуская в камеру худощавого старичка с тощим мешком в руках.

Глоты, не обращая на новичка внимания, первыми ринулись к закопченному котлу, сорвали крышку. Посыпались обычные ругательства в адрес поваров и раздатчиков, снимающих с похлебки из рыбы, мороженой картошки и нескольких пригоршней крупы последний навар. Староста камеры, он же майданщик Ахметка, бесцеремонно пробился к котлу, колотя по рукам, плечам и головам арестантов заготовленным черпаком.

Первыми миски с баландой получали иваны, хоть с места они и не вставали и видимого интереса к похлебке не высказывали. Глоты разнесли им по нарам полные доверху миски, куда Ахметка постарался положить побольше гущи со дна.

Принесли такую миску и Ландсбергу. Поначалу это тюремное чинопочитание вызывало у него прилив отвращения и негодования – тем более сильного, что немытые пальцы камерных «официантов» обычно вовсю «купались» в вареве, и без того малоаппетитном. Однако, по здравому размышлению, Ландсберг с грустью согласился со старой поговоркой: с волками жить – по-волчьи выть. Существовать бок о бок с арестантами, быть, в конце концов, одним из них – и не придерживаться тюремных неписаных правил было бы не только глупо, но и чревато малопредсказуемыми последствиями. Ландсбергом он остался в прежней, дотюремной своей жизни, да еще в «Статейном списке» тюремщиков. Здесь, в камере, жил Барин – человек из высшей тюремной иерархии. Быть вне этой иерархии, вне волчьей стаи, было просто невозможно: или снизу, или сверху. Сверху выжить шансов было несравнимо более. А Ландсберг пока еще не собирался на погост.

Накормив сильненьких, Ахметка налил миску и себе, бросил черпак в котел и с чувством выполненного долга удалился в свой угол. Черпаком тут же завладели глоты – прихвостни высшей тюремной касты. Они тоже зачерпывали из котла от души, сопровождая дележку дикой руганью и богохульствами. После этого черпак и остатки варева перешли в распоряжение шпанки – серой арестантской массы.

Здесь дележка производилась более-менее справедливо. Подсчитав количество оставшихся едоков, помощник старосты взболтал черпаком содержимое котла – чтобы варево было более-менее однородного свойства. Себе, разумеется, помощник налил в первую очередь. Остальным досталось едва ли по половине черпака, после чего котел снова подхватили успевшие проглотить свои порции глоты. Кусками хлеба, по полфунта которого в пересылке выдавали накануне, на весь следующий день, они быстро довели внутреннюю поверхность котла до зеркального блеска. Дверь захлопнулась, лязг замка оповестил о конце обеда.

И только сейчас обитатели камеры № 4 обратили свое внимание на новичка, который так неподвижно и простоял все время обеда у дверей. Несмотря на арестантскую одежду, обезличивающую любого человека, в новичке чувствовались и благородство происхождения, невыбитое пока чувство собственного достоинства, и военная косточка.

Арестанты, наглядевшись на новичка, в конце концов дружно повернулись к Фильке: именно от него как наиболее авторитетного в камере ивана зависела дальнейшая судьба этого человека. Оказавшись в центре внимания, Филька не заставил себя долго ждать.

– Люди, кажись, в доме нашем ктой-то новый объявился, – начал он.

Помолчав, камера вразнобой загомонила:

– Померещилось тебе, Филя!

– Когда человек в дом заходит, то здоровкаться должен – а мы и не слыхали ничего…

– Да рази ж это человек? Крыса политическая! Ее оттеда выкинули, так она здесь, у людей, втихую поселиться решила…

Поняв, что совершил оплошность, новичок отлепился от стены, сделал два шага вперед и коротко наклонил голову:

– Здравствуйте, господа! Позвольте представиться: отставной полковник Жиляков, направлен в сию камеру для дальнейшего отбывания заключения. Прошу старосту указать мне место на нарах. Хм…

– Смотри-ка, и голосок прорезался! – нарочито удивился Филя. – Эй, староста, ты что – не слышишь?! Тебя кличут – оглох, что ли?

Недовольный Ахметка вышел из своего угла, не торопясь обошел вокруг новичка и, наконец, остановился прямо перед ним.

– Ты чего орешь тут? Пошто людей беспокоишь? Ну, я староста – дальше что? Место тебе надо? Иди под нары, если глупый совсем. Если умный немножко – купи себе место! А то в карты выиграй!

– То есть… Но у меня нет денег! – сохраняя изо всех сил остатки достоинства, ответил старик. – Да и играть в ваши игры я, извините, не умею. И не желаю-с!

– Брезгуют нами! Обчеством брезгуют! – перед стариком, кривляясь возникла фигура глота в причудливом отрепье. – У «политики» не пожилось, так сюды перебрался? Ты что, старик, нас совсем за людёв не держишь?

Ландсбергу очень не хотелось вмешиваться в этот конфликт: его отношения с иванами были и так достаточно натянутыми. Его самого терпели – потому что боялись. Он понимал, что нельзя бесконечно дразнить судьбу – или снова придется доказывать свое право силой. Вернее – насилием. Еще точнее – уподобляться скотам в человеческом обличье, которых он так ненавидел, презирал и… тоже боялся. Но перед ним стоял его товарищ, его собрат – офицер. Старший по званию. И вообще старик. Смириться с тем, что произойдет здесь через минуту-другую, Ландсберг просто не мог. Он вздохнул, наклонился, снял с ноги башмак и запустил им в спину кривляющегося перед стариком глота.

Тот взвыл от боли, в бешенстве обернулся – и тут же сник под стальным взглядом Ландсберга.

– Ты чего, чего, Барин? – примирительно забормотал он. – Уж и пошутковать нельзя, что ли?

– Принеси башмак. Дует здесь, – негромко скомандовал Ландсберг.

Глот, оглядываясь на Фильку, нехотя поднял башмак и отнес его Ландсбергу.

– Ты здесь ночуешь? – кивнул тот на второй ярус соседних нар. – Сколько за свое место хочешь?

– Рупь с полтиной – и забирай его со всеми тараканами! – обрадовался глот.

– И полтинника хватит! После отбоя подойдешь – отдам! – Ландсберг не собирался при всех демонстрировать свои «нычки» – так здесь называли тайники. – Оставь старика в покое, понял?

Ландсберг возвысил голос:

– Полковник, прошу! Ваше место будет здесь…

– Премного благодарен, молодой человек, – близоруко щуря глаза, новичок всматривался в лицо Ландсберга, все еще подозревая подвох. – Мы с вами не были знакомы до… э… В общем, в прежней жизни?

– Вряд ли, – усмехнулся Ландсберг.

– Позвольте рекомендоваться: отставной полковник Жиляков. Двадцать пять лет каторги за умышленное убийство, – скривил рот полковник. – Спасибо, что выручили, молодой человек! – он выжидательно посмотрел на собеседника.

– Меня зовут Карл Ландсберг. В прошлой жизни – дворянин и офицер, в нынешней имею кличку Барин и жду этапа на Сахалин, – отрекомендовался Ландсберг.

– Ландсберг? Ландсберг, фон Ландсберг… Позвольте, это не про вас писали все газеты позапрошлым летом? – старик задержал протянутую было для рукопожатия руку. – Ну конечно, это вы! Это были вы… Супруга моя, признаться, очень желала попасть на ваш процесс, да не смогла. Извините, конечно: руки подать не могу-с! Мозжит рука – сил нет!

Старик забросил тощую потомку на нары, с усилием вскарабкался на них сам. Повозился, устраиваясь поудобнее, и снова повернулся к Ландсбергу:

– Деньги за мое место, я постараюсь вернуть вам при первой возможности, – сухо заговорил полковник. – Супруга, знаете ли, скоро должна приехать, мне обещано свидание с ней.

– Не извольте беспокоиться, господин полковник, – горько усмехнулся Ландсберг.

– Нет уж, увольте-с! – сердито забормотал новичок. – В должниках ходить не привык-с! И тем более – одалживаться у… человека, опозорившего честь русского офицера невинной кровью. Простите старика за прямоту, но не могу удержаться!

– Вот как! – не сдержался, в свою очередь, и Ландсберг. – Вот как! Если не ошибаюсь, полковник, вы сюда тоже за убийство попали. За кровь пролитую…

– М-молодой человек, не забывайтесь! Я полковник русской армии, три войны прошел! И попал сюда, убив негодяя, хладнокровно лишившего меня единственного сына, моего Сереженьки! Это был святой порыв – впрочем, вам, вероятно, этого не понять!

– Разумеется, где уж мне! – Ландсберг, как ни старался, от обиды удержаться не мог. – В таком случае придется раскрыть вам глаза, полковник! Вы тоже подняли руку на невинного человека! Ибо вашего Сереженьку застрелил не жандарм, а его же товарищи-революционеры. Как лошадь раненую пристреливают – вам не приходилось, полковник? Только лошадей раненых добивают из милосердия, чтобы не мучились. А сына вашего пристрелили, чтобы он никого не выдал.

– Откуда… откуда вы знаете? – полковник рывком сел на нарах, впился глазами в лицо собеседника.

Ландсберг пожал плечами и собрался задернуть свой полог, снова отгородиться от ненавистного ему и ненавидящего его мира.

– У меня нет доказательств, полковник. Но поверьте: здешние «там-тамы» редко ошибаются. Если хотите знать правду – наведите справки. Попросите своих друзей на воле, в конце концов! – Ландсберг отвернулся и снова попытался погрузиться в мир стройных и сумбурных одновременно строк Фридриха Ницше.

Легионер. Книга вторая

Подняться наверх