Читать книгу Человек, который видел пустоту. Пять опытов апокалиптического сознания: от Достоевского до кастрюли с двойным дном - Вячеслав Кон, Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 8

Раздел 5

Оглавление

Вячеслав Кон: апокалипсис как двойное дно

«Автор – не автор. Автор – модулятор. Читатель – соавтор»

– Вяч. Кон, из интервью


«Апокалипсис как двойное дно (фрагменты для соавтора)»

Так пишет В. Кон

[Текст стилизации – см. ниже]


Метод Вячеслава Кона: апокалиптическое сознание как сингулярность и соавторство

[Текст методологического анализа Кона и логической связи с предыдущими разделами – см. ниже]


«Человек, который видел пустоту»

Так мог видеть Ф. Достоевский

Я вам скажу, может быть, страшную вещь. А впрочем, что же страшную? Вы все, пожалуй, сочтёте это за бред или за праздное умствование, от которого у вас заноет поясница и захочется чаю. А ведь это-то и есть самое страшное: что вы захотите чаю. В том-то и весь ужас, что вы непременно захотите чаю, когда нужно будет заглянуть в бездну.

Я говорю об апокалиптическом сознании. Не о тех книгах с нарисованными зверями, не о трубах и не о старцах, восхищённых на облака. Нет-с. Я о том состоянии, когда вдруг, ни с того ни с сего, среди самой, казалось бы, обыденной жизни, – например, когда вы чистите сапоги или ждете своей очереди к зубному врачу, – вдруг спадают все покровы, и вы видите: всё идёт к концу. И не в переносном, не в поэтическом смысле, а самым буквальным, арифметическим образом. Всё. И вы вместе со всем.

Это чувство, знаете ли, не похоже на страх. Страх – он животный, он заставляет вас бежать, прятаться, бить в набат. А это – тоска. Такая тоска, что стены начинают расступаться, потолок исчезает, и вместо неба вы видите какую-то чудовищную, равнодушную математику. Закон всемирного тяготения, например. Или энтропию. Я в этих науках, признаться, не силён, но суть понимаю: всё стремится к рассеянию, к нулю, к молчанию. И вот это молчание – оно обрушивается на вас не тогда, когда вы один в тёмной комнате, а тогда, когда вы стоите в очереди за колбасой, и слышите, как кто-то позади вас говорит: «А мне, пожалуйста, докторской, граммов триста».

И вы смотрите на этого человека, на его пальцы, перепачканные мелом или, может быть, чернилами, на его шею, и думаете: «Зачем? Зачем докторской, если завтра, может быть, – а может быть, и сегодня, сию минуту, – всё это, включая докторскую, включая прилавок, включая самую способность желать, перестанет существовать не потому даже, что кто-то злой пришёл и разрушил, а потому что само желание есть лишь временное, болезненное искривление этой самой великой пустоты?».

И знаете, что самое мучительное в этом сознании? Не сам конец. Конец – он даже облегчает, потому что когда уже нечего терять, то наступает этакое оцепенение, почти блаженство. Самое мучительное – это фальшь. Фальшь всего, что продолжает делать вид, будто оно есть. Вы идёте по улице, а навстречу вам девушка, весёлая, щеки румянцем горят, платок ветром раздувает. Она спешит на свидание. И она – есть. Она существует, она верит в это своё существование, как в каменную стену. А вы знаете, что она – не стена, а так, облачко, которое развеется от первого дуновения настоящего ветра. И вам хочется крикнуть ей: «Куда же ты? Остановись! Ведь ничего же нет!».

Но она не остановится. И это-то и есть апокалипсис – не гром среди ясного неба, а то, что никто не останавливается. Что даже перед лицом очевидной, математически доказанной гибели человечество будет чистить сапоги, покупать докторскую колбасу, влюбляться и ревновать. Будет писать умные книги о том, как нужно переустроить общество, чтобы жить лучше. Жить лучше! Когда жить-то, в сущности, нечем и негде, потому что места-то этого, которое мы называем «мир», по сути, и нет, а есть лишь временная рябь на поверхности той самой… ну, назовём её бездной.

Я думаю иногда: а может, я сумасшедший? Может, это оттого, что я слишком много думал, слишком много читал или, напротив, мало спал? И тогда я начинаю завидовать этому человеку с докторской. Ей-богу, завидую. У него, может быть, жена, дети, он ругается с женой из-за того, что она много тратит на шляпки, он злится, он кипит, он реален в своей злости. А я? Я смотрю на свою злость и вижу в ней тоже только рябь. Я даже любить не могу по-настоящему, потому что когда начинаю любить, то сейчас же вижу конец: её глаза, её губы, её смех – всё это будет поглощено, и поглощение это уже началось, прямо сейчас, сию секунду.

Но вот что ещё, может быть, самое главное, я вам скажу: в этом апокалиптическом сознании, в этой тоске до тошноты, вдруг, на самом донышке, является одна нелепая, невозможная мысль. Мысль о том, что если я чувствую эту пустоту так остро, если я мучаюсь ею до физической боли, – значит, я не пустота. Значит, во мне есть что-то, чему эта пустота – ненавистна. И если во мне есть это «что-то», то, может быть, оно есть и ещё в ком-то? Может быть, в той девушке с румянцем? Может быть, в раздражённой очереди за колбасой?

И тогда я начинаю всматриваться в лица. Ищу этот ответный ужас, ищу тех, кто тоже уже не может пить чай, потому что чашка, стена, сосед – всё это кажется призрачным. И когда я нахожу такого человека (а такие попадаются, о, они попадаются, особенно среди самых тихих, незаметных, тех, кто сидит на скамейке и кормит голубей), то между нами возникает связь, страшнее и крепче всякой любви. Связь двух людей, которые смотрят в одну и ту же пустоту и не отворачиваются.

И вот тут-то, господа, и таится главный соблазн. Потому что из этого смотрения можно сделать культ. Можно объявить себя пророками, а всех остальных – слепыми скотом. Можно начать презирать тех, кто покупает докторскую. Или, что ещё хуже, можно возомнить себя спасителями, взять на себя право – ведь правда, отчаяние даёт страшное право! – взять на себя право ускорить этот конец, чтобы, так сказать, прекратить эту мучительную фальшь бытия.

Но тут я вам скажу последнее, самое главное слово. Если уж я, человек апокалиптического сознания, решил, что мир – это фальшь, то ведь и я сам – часть этой фальши. И мое желание «ускорить» или «спасти» – такая же фальшь. И значит, единственное, что мне остаётся – это не отворачиваться от пустоты, но и не бежать от тех, кто ещё верит в докторскую колбасу. А просто быть рядом. Смотреть на пустоту и держать в голове эту нелепую, невозможную мысль: «А может быть, пустота эта и есть та самая великая полнота, только мы, по слабости нашей, не умеем её видеть, кроме как через ужас?».

Вот за эту мысль я и держусь. И когда она покидает меня, я иду на кухню, ставлю чайник и говорю себе: «Ничего, ничего. Сделаем вид, что мы есть. Сделаем вид, что всё имеет смысл. Может быть, эта наша игра – и есть единственное, что всерьёз противостоит… ну, тому, чему противостоит». И тогда я даже наливаю чай и, представьте, пью его, как самый обыкновенный человек. Но чай уже никогда не имеет прежнего вкуса. И это, может быть, и есть апокалипсис.

Метод Достоевского в исследовании апокалиптического сознания: опыт реконструкции

1. Онтологизация обыденного (или «метафизика очереди за колбасой»)

Достоевский принципиально отказывается от эзотерической или пророческой интонации в разговоре о конце. Апокалиптическое сознание у него раскрывается не в храме, не в пустыне и не в видениях старцев, а в предельно приземлённых, бытовых сценах: чистка сапог, очередь к зубному врачу, покупка докторской колбасы.

Человек, который видел пустоту. Пять опытов апокалиптического сознания: от Достоевского до кастрюли с двойным дном

Подняться наверх