Читать книгу Расхристанные рассказы - Яков Михайлович Сычиков - Страница 2
Комнатный мальчик
ОглавлениеВ то яркое лето мы с двоюродным братом отправились в Тамбовскую область – в деревню Хомутовка, где у него жила когда-то бабушка. В той же самой деревне, совсем недалеко, – жила когда-то и моя бабушка. Она, правда, была и его бабушкой – уже второй по счету, в то время как у меня числилась одной единственной.
Такая вопиющая несправедливость усугублялась еще и тем, что, по наущению какого-то залетного, дальнего родственника моя бабушка (в разгар денежной нестабильности) второпях продала дом за копейки; и приезжать в деревню Хомутовка мог я теперь только в гости к своим двоюродным братьям, а никак уже не в собственный родной дом к любимой бабушке. На чужие пироги пасти не разинешь.
Шурику шел пятнадцатый, а мне было еще тринадцать, как и другому – мне двоюродному, а Сашке родному – брату Леше, который уже ждал нас в деревне.
В поезде мы всю дорогу распивали пиво, довольные тем, что как взрослые и едем в деревню одни. И, конечно, трепались о девочках. Шурик вводил меня в курс деревенской жизни. Все предыдущее лето, по рассказам, прошло за игрой в «бутылочку», посиделках у костра с гитарой и в других простых сельских радостях.
Особенно расхваливалась Светка, с которой Сашке часто выпадало целоваться и о чьих достоинствах знал он не понаслышке. Также упоминалась Оля, которую он не особо жаловал. «Это тебе, наверно, подойдет», – говорил он с ухмылкой, посасывая «Балтику-трешку». Намекая, гад, на мое, видимо, телосложение. Пухлому – пухлое. «Посмотрим», – отвечал я, глядя на тянувшуюся за окном полосу пустеющей русской жизни и оставляя позади футбол с друзьями во дворе, игровую приставку и родную сердцу комнату.
По приезду, мы сразу стали Капечкиными и должны были забыть на время московские фамилии, так как в деревне такая традиция – носить фамилию дома, в котором живешь.
Леха возился в сарае с безнадежно старым мотоциклом, и мы вдвем с Шуриком отправились проведать соседей. Светку мы нашли равнодушной и скучающей. Она сидела на лавочке, ковыряя в земле прутиком. На меня даже не посмотрела. А я так надеялся тут всех очаровать и утереть братьям нос.
Пока Сашка болтал с ней, я уверился, что Света порядком подзаскучала, и никакая «бутылочка» нам уже не светит. Так и было. Вскинув белокурую прядь волос и щурясь от солнца, она наконец уведомила нас, что завтра уезжает обратно в Москву.
«Ну как?!» – спросил меня Сашка, когда они закончили, и мы отошли в сторону.
«Да так себе», – ответил я отчасти назло, отчасти потому что мне не понравились ее красные большие пальцы на ногах, с остриженными «до мяса» ногтями. Возможно, они огрубели, пока Светка носилась с местной пацанвой по полям (впрочем, судя по ее тоскливому виду, она вряд ли так весело проводила время). Или мое детское восприятие делало их особенными, когда они на самом деле были самыми обыкновенными. И Сашка только фыркнул на мои претензии, сказав по-взрослому: «Какая же тебе баба нужна?»
Зато Оля была – совсем другое дело. Вся такая крепенькая, короткостриженая и кудрявая, как овечка (братья так и дразнили ее: барашком). И она никуда не спешила, с ней предназначалось провести нам лето. И не знаю, как смотрели на это братья, но я был очень даже рад.
В отличии от местных девчонок, с которыми мы знакомились по ночам и, играя во всякие «кис-брысь-мяу», целовались под не по-городскому звездным небом, не видя толком лиц и наделяя друг друга несуществующими чертами, – Олю мы встречали каждый божий и не только довольствовались лицезрением, но позволяли себе и шлепки по заднице, а то и щипки за грудь. И за них Оля, взвизгивая, отмачивала нам увесистые оплеухи. Благо, это того стоило. Мякушка ее тела напоминала на ощупь тсвежий деревенский хлеб.
«Кис-брысь-мяу» – совершенно не помню правил этой игры. Да они и не были важны, главное – сохранились в памяти поцелуи. Сухие. Робкие, с дрожанием губ на губах. Хмельные, после пива, но трепетные.
Помню, как, осмелевший и пьяный, я тронул кончиком языка губы одной, а она, оторопев и зажав рот рукой, как будто я укусил ее, забилась в угол и сидела там, испуганная.
Это было в заброшенной ветхой избушке, в которую мы часто водили девчонок. От избушки, впрочем, остались одни стены, крыша кому-то приглянулась и была растащена. Остатки избы принадлежали живой еще местной старухе Марфутке, которую родня пустила по миру и теперь кормила гнилой картошкой за пропалывание на их огороде грядок. Марфутка возвращалась иногда сюда, в свое оскверненное нашей молодостью жилище. И расхаживая по пепелищу, ворчала, тряся поросшим реденькой седой бородой подбородком.
Но это было по ночам. С девчонками. А солнечные дни посвящались купанью на пруду, рыбалке и прогулкам с Олей, которая проводила с нами время лишь от скуки. И только по старой дружбе с братьями терпела наши глупые шутки и утомительные поползновения залезть к ней в трусы. Даже старший и «опытный» Шурик был в ее глазах пустым гогочущим юнцом.
Будучи из тех девчонок, что взрослеют рано, Оля тянулась к ребятам постарше – к крепким деревенским парням. Но днем ей было скучно одной, и она таскалась с нами, потому что деревенских парней, обычно занятых в это время своими дюже мужскими делами, заполучить легче было ближе к ночи, когда на «пятаке» возле дома главного заводилы в Пахотном угле Семине Сереги собиралась вся местная молодежь. На улицу выносились колонки с магнитофоном и начиналась дискотека.
Деревенские танцевали обычно под самую тупую попсу без лишней пафоса и какой-либо претензии на искусство. Даже всеми любимые тогда «Prodigy» ставились крайне редко. Разве что в разгар пьяной драки. Видимо, в грудных клетках этих людей таилась такая грубая и дикая сила, что они и сами боялись выпускать ее и принимали к тому все предосторожности, исключая из репертуара агрессивную музыку.
В последнюю нашу дискотеку на «пятаке» мы, как по заказу, имели возможность наблюдать сельское веселье в своем апогее, когда даже сам заводила и «ди-джей» Серега, порвав рубаху на груди, прыгнул с ревом в кучу дерущихся, а в толпу все еще танцевавших людей чуть не врезался на мотоцикле другой подпитый его товарищ. Свет фонаря вырвал из темноты его синий «Ижак» с заблеванной коляской, в которой он катал весь вечер какую-то столичную дурочку со слабым желудком. Для многих это была последняя дискотека того лета, все разъезжались по городам.
И мы стояли и смотрели на все это, покуривая тихо в сторонке; и если спрашивали закурить, то мы охотно доставали наши с фильтром сигареты, потому что иначе было нельзя. Попробуй только – и твое московское дерьмо смешают с тамбовской грязью.
Тем вечером Ольга подошла ко мне празднично раскрашенная и пьяная и, попыхивая сигареткой, произнесла: «Ну что, поцелуемся на прощанье, дружок?» И я робко подставил ей не оперившуюся свою щеку. А она расхохоталась и, как бесстыжая гетера, смачно чмокнула, испачкав меня помадой. «Не смывай смотри», – бросила на прощанье и пошла, хохоча и шатаясь. Неуклюжая и смешная на высоких каблуках.
На обратной дороге к дому мы с Лешкой не могли не подраться, как всегда, обсуждая наших зацелованных и томящихся на печках в ожидании свадьбы пассий, которых мы уже поделили между собой и называли не иначе как «моя», «твоя» и «его». И шли поэтому молчаливые и злые, пока Сашка не обозначил гулко свое присутствие в ночи, так что даже проезжавший на велосипеде мужик с удочкой обернулся на нас и как-то очень ловко выругался; тогда мы заржали, как кони, позабыв о ссоре и вспарывая хохотом ночную тишь.
Подходя к повороту на Хомутовку, мы узнали у кустов облупленный синий «Ижак» друга Сереги Семина. Коляска была пустой и чистой; ее он где-то уже обтер то ли травой, то ли чей-то юбкой. И мы догадывались – чьей. Тайком мы прокрались поближе и прислушались: ни стонов, ни возни слышно не было. Но чувство, что где-то там, чуть поодаль, на лоне природы сельский увалень бесстыдно разгадывает в ночной сырой траве все тайны нашей славной Олечки, все ее чертовы тайны, которые для него и тайными-то никакими не были, – это горькое чувство никуда не девалось. Перед уходом с «пятака» мы видели ее залезающей к нему в коляску.
По молчаливому согласию, мы не осмелились заходить в любопытстве дальше своем дальше и пошли своей дорогой, в конце которой нас ждал сарай с сеном, чтобы не будить никого в доме Капечкиных и поболтать еще перед сном. Сашка делал вид, что ему все равно, что другого он и не ожидал, но я видел, что и его охватило волнение. Возможно, это было лишь сожаление, что не он оказался на месте того парня.
За пару дней до этого мы зашли к Оле по утру. Она делала вид, что читает школьный учебник, и дулась на нас за вчерашнее. Ее домашний сарафанчик чуть отходил от тела, когда она, склонившись над книгой, сидела, уперев в стол локти, и в разрезе его мы видели ее молочно-белую на загорелом теле грудь со вспухшими сосками. И она, зная, что мы подглядываем, продолжала делать вид, что читает. Обдавая, как холодом, нас высокомерием.
Оля сердилась за то, что на пруду братья скрутили ей руки, держали ноги и тискали, блея от смеха, как козлы, а я стоял и тупо смотрел на пучок маслянистых курчавых волос у нее под мышкой, боясь вступиться. Зная, что братья обязательно потащат меня за это в воду. А плавать я не умел. И стал бы захлебываться и хвататься за них. А они бы смеялись, отталкивая меня. И, нахлебавшись, я все-таки полез вы драться. А она сидела бы на берегу и тоже смеялась. А так она, по крайней мере, не радуется моему унижению, лежит себе и молчит, терпит и ждет, пока братьям надоест это веселье и они, затисканную, выпустят ее из обезьяньих своих цепких рук.
«Ладно, хватит», – скомандовал старший.
«Да пусть валит», – согласился Леха.
И замученная до слез, Оля поднялась и пошла прочь, всхлипывая на ходу. А братья все равно с гиком набросились на меня и потащили в воду. И это было еще обиднее и подлее, после того, как я предал что-то ради них. Или просто – для себя. Во имя своего спокойствия и страха. Но теперь мне стало все равно, терять больше было нечего, и, в падении, уносимый братьями в воду, я ударил кого-то наотмашь и повалился, захлебываясь. Костяшка стукнулась о твердую макушку, и Сашка выругался матерно. И Леша пнул меня в бок коленкой, а я уткнулся кому-то пяткой в грудь. И мы дрались, пока моя кровь не закапала в воду, расплываясь в ней тонкими струйками. А Оля все шла и, наверное, рыдала, мне казалось, что я слышу ее детский плач. Мне хотелось догнать ее, но сил не осталось, а она остановилась вдалеке и замахала кулаком, крича что-то нам. А может только мне одному и предназначались не услышанные эти слова.
………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Покидали мы Хомутовку в том же составе: вдвоем с Сашкой. Леша оставался в деревне еще на неделю. На привокзальной остановке мы узнали в стоявшей с матерью девочке нашу ночную знакомую. И она тоже узнала нас. И стеснительно улыбнулась. А когда села с матерью в автобус, застенчиво помахала нам из окошка. И отвернулась сразу, зардевшись.
Она была как раз той, что называлась между нами «моей». «Глянь, твоя!» – горланил Сашка, не унимаясь и ржа, как лось. Впервые мы увидели при свете солнца одну из нами зацелованных – со всеми естественными деталями, вроде веснушек и курносости, перед которыми была теперь безоружна идеализация нашей фантазии. Меня и самого это вдруг рассмешило. И мы стояли и гоготали с братом, как два гусака. И взяв с собой в поезд пива, всю дорогу занимались тем же, обсуждая наше нескончаемое лето. По молчаливому согласию привирая везде где можно, будто тренируясь в вранье для последующих кому-то рассказов.
Года три спустя, в Москве, я случайно увидел Олю на улице. И машинально толкнул друга локтем, указывая на нее, хотя он не знал ее и ему никакого до нее дела не было.
– Ну и что? Кто это? – спросил тот в ответ.
– Да так, – сказал я, – знакомую одну напомнила.
– Как-то толстовата вроде, – ухмыльнулся он.
Заложив за лямки рюкзака пальцы, она шла куда-то такая же насупленная и серьезная, какой запомнилось мне тогда – за столом с книжкой. И совсем не казалось мне толстой. Просто – другой. Такой же вроде. Но – другой.