Читать книгу Жирандоль - Йана Бориз - Страница 7
Часть первая. Россия
Глава 5
ОглавлениеГраф Иннокентий Карпович Шевелев отличался безмерной суеверностью, что его отнюдь не красило. Прежде чем встать утром с постели, он тщательно прицеливался правой ступней к прикроватному коврику, наступал с излишней аккуратностью, да еще подпрыгивал для надежности, чтобы легкомысленные небеса затвердили, что день начался именно с правой – с правой! – ноги. Соль рассыпать в его доме, набитом разномастной мебелью и модными штучками – кальянами, африканскими статуэтками, японскими зонтиками, – соль рассыпать приравнивалось к уголовному деянию. Слуг, позволивших себе по нерадивости такое глумление над порядком, сразу рассчитывали без выходного пособия. Никакие слезы не помогали. Если Иннокентию Карповичу доводилось оставить на комоде или трюмо нужную записку, портмоне, да хоть шляпу вместе с головой, он ни за что не возвращался, даже прибитое в прихожей зеркало не помогало. Так и шел, дразня прохожих романтическими темными кудрями и обязательно улыбаясь, радуясь, что удалось миновать очередное препятствие, хоть и не без потерь, но все же без фатальных неудач. Такое сумасбродство отлично вписывалось в портрет какой-нибудь светской кокетки или экзальтированной престарелой матроны, но никак не зрелого, просвещенного господина, отца семейства, неглупого предпринимателя и отменного острослова.
Кто-то недалекий мог бы сказать, что господин Шевелев родился под счастливой звездой, но сам Иннокентий Карпович знал, что звезды вовсе ни при чем: ему достался от бабки-грузинки заговоренный амулет – костяшка в форме сидящего льва. Вещь и на самом деле не одно столетие кочевала по нагрудным мешочкам для оберегов и сундукам с приданым. Может быть, и тысячелетие. По крайней мере бабкина бабка уже помнила, как ее родитель, сходя в могилу, со смертного одра протягивал старшему сыну этот костяной талисман. Сын отправился вслед за отцом, а бабкина бабка не сплоховала – забрала диковинную вещицу себе. С тех славных пор и поселилась удача в семействе Шевелевых. Первая в ряду замечательных бабок удачно вышла замуж за богатенького и титулованного, ее сын прославился доблестью в Отечественной войне 1812 года и вдвое расширил границы земельных владений. Это был шевелевский прадед. Дед не подкачал, приумножил капитал и вписал несколько славных страниц в семейную летопись своими хозяйственными талантами. Отец просто жил на всем готовом и в ус не дул, и сам Иннокентий Карпович надеялся не ударить в грязь лицом перед потомками. И все эти респектабельные события связывались фамильным преданием с маленькой почерневшей косточкой, в которой только художник мог распознать замыленного несчастного льва, сидевшего на задних лапах и глядевшего в никуда почти не угадывавшимися, залепленными вековой паутиной глазами.
Впервые он познакомился с реликвией, когда выпал очередной молочный зуб. По этому великолепному поводу бабка решила просветить внучка и продемонстрировала источник грядущих благ. Маленький Кеша не впечатлился, ему в тот период больше нравились сказки. Тем не менее на следующий день, собираясь с деревенскими девками по ягоды, он прокрался в бабушкины апартаменты, пока та командовала в столовой, и спер почерневшую костяшку. Чем-то она все-таки пришлась по душе, что-то в ней чувствовалось необычное, загадочное.
Вдовая бабка коротала оставшиеся годы на шевелевской вотчине, заготавливая в неимоверном количестве, хоть на весь уезд, варенья и соленья. Графское семейство наезжало в село почти каждое лето, шумно обустраивалось в пустовавшем флигеле, привозило с собой столичные сплетни, новые словечки, моды и игрушки. Петербургские няньки наводили свои порядки, местная прислуга на них дулась, начинались нешуточные войны с интригами, шантажом и хитрой дипломатией. Бабушка вникала в них с дотошностью главнокомандующего, а внуку доставалась роль армейского разведчика. Не ездили лишь в те годы, когда отправлялись за границу в европейские гостиные, но и тогда детей с собой не брали, все равно отправляли к бабке, так что Иннокентий считал себя в доме полноправным хозяином.
Ягода в тот год уродилась щедрой, девки набрали корзин и лукошек, прихватили с собой узелки с пирогами. Намечался превосходный поход. Маленький Кеша топал за толстой Матреной в зеленой юбке и мечтал, как устроит в лесу настоящее тайное логово. Лучше всего в пещере, но можно и на дереве. Сначала он сам все подготовит, а потом приведет малышей: четырехлетнюю сестренку и кузена. А матери не покажет, зря она его вчера так долго ругала за разбитую вазу, могла бы и просто в двух предложениях сказать. Разве он не понимал, что это нехорошо? Он и сам огорчился: бабушка любила вазу, ставила в нее сухой тростник, красиво. Вовсе необязательно повторять по сто раз одно и то же.
– Эй, барчук, не отставать, – командирским басом приказала Матрена, и раздосадованный Кеша обиделся еще сильнее.
Что за незадача с малолетством? Все норовят поучить, потыкать носом. Даже дворовая девка приказным тоном разговаривает. Был бы он взрослым, смог бы дать отпор. Матрена будто почувствовала его обиду, подошла, погладила по голове и сунула в рот что-то безумно сладкое, теплое и сочное.
– Кушайте, Кешенька, – ласково пробасила она, улыбаясь васильковыми глазами. – Экая ягодка толечко с кустика, надо прямо на полянку сесть и в ротик есть.
Да, здесь ее правда. Такая вкуснятина попадалась только в лесу. Иннокентий начал собирать землянику своими силами. Лукошком пренебрегал, предпочитал воспользоваться советом искушенной Матрены и собирать в рот. Он увлекся, пополз за куст, там оказалась целая кладовая. Жаль, что послушался матери и наелся оладий, теперь влезет мало ягоды.
За ближними деревьями, как оказалось, вилась едва заметная тропинка к роднику. Изумрудный мох стелился под ногами упругим ковром, хоть танцуй на нем, все равно не примнется. Хрустальные струйки выпрыгивали из-под камней, на секунду замирали стеклянными изваяниями в неглубокой выбоине и тут же убегали вниз по глинистому руслу. Чтобы напиться, надлежало набирать воду в ладошку. Кеша попробовал и промочил штаны на коленях, измазал грязью башмаки. Раз терять стало нечего, он смело пересек неглубокое русло и попал в густой ельник. Прохлада куснула за промокшие ноги, он разулся, потрогал ступнями сухой и приветливый мох. За елкой замаскировался малинник. Это он здорово придумал, Кешенька тоже не побрезговал бы таким укрытием. Резные листья едва пропускали солнечные лучи, держали оборону. Они безжалостно кололи световое войско острыми краями, отгоняли его от своих владений. Кстати прибежали думки про тайное логово. Деревенские пацаны хвастались, что все лето напролет в таком проживали. А он чем хуже? Ему тоже надо. Довольный Кеша присел под кустом и начал лакомиться, пока над головой истошно не загомонили птицы и в лесную сказку не врезался визг:
– Ой, мамоньки! Девки! Мишка! Тика-а-а-ай!
– Ой, Хосподя-я-я-я!
– Пшел! Пшел отсель!
– Бабоньки, а где барчук-то?! Ау!!!
Кеша услышал, но не двинулся с места: поздно, бурая туша по ту сторону родника отсекла его от девок. Лужайку сотряс рык. Казалось, от такого даже малина посыпалась с ветки, мягко застучала по голове, по плечам. Хотелось еще сильнее вжаться в колючую траву, чтобы макушка затерялась среди еловых шишек.
– Эй, Потапыч! Пфу!!! – Какая-то смелая девка выбежала с той стороны и замахала палкой.
Увеличенные страхом глаза видели больше положенного. Кеше показалось, что он различал лоснящуюся шерсть, вросшие в бедро репейники, крохотные злые глазки и розовую пасть с перламутровыми потеками слюны. На самом деле он лишь угадывал неуклюжую тень, остальное дорисовывало воображение, но так было еще страшнее. Лес завизжал, как до этого зарычал. Зверь темной громадой раздвигал ветки, удаляясь от родника, мощные ягодицы подпрыгивали и колыхались, вдалеке мелькали юбки. Кеша вскочил и побежал в противоположную сторону, в чащу, обдиравшую щеки и рукава, дальше – под светлые березки, потом снова в чащу. Он бежал, пока хватило сил. Не остановился, а упал, задыхаясь, непослушные ноги дрожали и заплетались. Рука зачем-то нырнула в карман, там что-то билось о бедро. Пусть маленькое и легкое, но при бешеной гонке все равно мешало, лучше выкинуть. Никакой полезной добычи он не надеялся отыскать. Сначала подумал, что так и есть: бесполезная дребедень. Потом пригляделся: на ладони лежал костяной лев, почерневший и замыленный тысячами прикосновений, но все равно четко распознаваемый, даже как будто грозно оскалившийся, поднабравшийся решимости. Вчера он казался миролюбивее. Иннокентий глубоко вздохнул. Сердце вставало на место, не жалось больше к горлу, не норовило выскочить. Что теперь делать? Сжатая в кулачке костяшка как будто добавила сил: он встал и снова понесся по лесу, взобрался на холм, спустился, перебрался еще через один родник, дальше бежать не получалось, только плестись. Мальчик оглядывал одинаковые стволы, заросли и камни, за каждым ему чудился оскалившийся медведь, и он снова пробовал тикать из последних сил. Возле сухого орешника Кеша понял, что заблудился окончательно и бесповоротно. Даже не мог сообразить, в какой стороне дом. Топать обратно значило прямо в медвежьи объятия. Он представил, как хищник доедал Матрену, как, задрав зеленую юбку, отрывал куски от ее мясистых ляжек, как утробно урчал. Через секунду Иннокентий уже всхлипывал, потом зарыдал в голос с подвываниями, как брошенный щенок на ярмарке, отчаявшийся, голодный и понимавший всем немудрым существом, что жизнь окончена. Такой однажды попался на глаза в масленичном ряду: забившийся в угол, незаметный среди пьяного смеха и частушек и несчастный настолько, что смотреть недоставало сил. Тогда графиня сжалилась, велела кучеру забрать собачонку с собой. А теперь на кого рассчитывать? И слезы полились еще рьянее.
Проревевшись, Кеша с удивлением понял, что жизнь продолжается и даже этот проклятущий день еще не подошел к концу. Следовало что-то предпринять. Сидеть под деревом и ждать, когда придет смерть – клыкастая, горластая, с полной розовых слюней пастью, – категорически не хватало терпения. Сначала он решил залезть на дерево, но тут же отмел этот план как скучный. Вряд ли его здесь кто-нибудь отыщет, кроме зверья. Значит, все равно придется идти, плутать в полном одиночестве по опасному темному лесу, надеясь только на свои короткие слабенькие ноги и зажатого в кулаке костяного льва. Помогала ли эта штука его роду? Вроде бы да, раз позволила убежать от зверюги. Но, с другой стороны, что ж не уберегла совсем, чтобы не было этого страшного приключения? Порассуждав на эту тему, сколько позволяла присмиревшая после рева паника, Иннокентий пришел к выводу, что в лихой час всякое чудо пригодится, поэтому поднес костяшку к самому лицу и жарко зашептал то ли молитву, то ли заговор. Он просил прощения за то, что нарушил покой оберега, клялся больше так не поступать, вернуть на место, на бархатную подушечку в бабкиной шкатулке, и не прикасаться без крайней нужды, умолял помочь, расписывал, как печалятся его маменька и бабинька, как тоскует по братцу малышка Ксеня.
Так, бормоча несусветные языческие привороты, мальчик побрел среди царственной тишины леса, среди его равнодушного богатства, где никому из пресмыкающихся, клыкастых или пернатых не было дела до насмерть перепуганной, израненной детской души. Он пугался шорохов, сначала лез на деревья, потом устал и просто прятался за очередной ствол потолще, едва не терял сознание от резкого вскрика птицы или шумного трепыхания ее крыльев, без перерыва что-то шептал своему оберегу. Пройдет с десяток шагов, остановится и побормочет в кулак. Минует кустарник или лужайку – очередная порция жарких и бессвязных слов. Главное – куда-нибудь выбраться до темноты. Совсем недалеко текла по своим нескончаемым делам широкая дорога, он точно это знал. Но как ее отыскать? Предательские ноги требовали отдыха. Кеша взглянул на своего льва. Тот вроде успокоился, больше не скалился.
– Ну что? Будешь выручать или нет? Если меня сожрут, то и ты ведь домой не попадешь? – в срывавшемся мальчишеском голосе слышалась угроза.
Лев печально молчал, прятал глаза за почерневшей пеленой столетий.
Когда коварное солнце подобралось к закату, окрасив листву беспечно розовым и радужно лиловым, Иннокентий понял, что это его последний день. Больше не будет пирожков с вишней и сказок на ночь, он никогда не научится верховой езде, не наденет парадный китель с блестящими пуговицами. Все бесцельно и безнадежно. Ноги отказывались шагать, в желудке поселились прожорливые червяки, ворочавшиеся тревожными клубками и больно кусавшие изнутри. Ягод им оказалось мало, не наелись.
– Ау! Кто здесь? – раздался сбоку мелодичный девичий голос.
– А-а-а-а-а… а-а-а-а… тетенька!!! Я!!! Я это!!!
Кеша от небывалой радости забыл слова, просто вопил.
– Ау!!! Иди к нам, – позвал голос.
Через минуту мальчик кого-то обнимал, целовал, плакал, размазывая сопли.
– Я погляжу, одежа-то у него непростая. Ты чьих будешь?
– Как не забоялся-то? Сердешный! Говорят, нонче мишка девок шевелевских напугал, инда поранил кого-то.
– Аще как забоялся. Ты погляди на его. Ажно дрожит.
Девки из соседнего села разглядывали найденыша, щупали, цел ли, угощали нехитрыми харчами, вкуснее которых маленький графский сынок в жизни ничего не ел.
Бабушка так напугалась, что даже не ругала, хоть Кеша и опасался ее гнева. Оказывается, не зря он прихватил амулет, спасла-таки его семейная реликвия. Для себя Иннокентий решил так: медведь явился, потому что он без спросу взял оберег, созорничал, и жути лесные стали наказанием, а потом лев опомнился, понял, что выручать надо, и вывел к людям.
С тех пор костяная статуэтка пользовалась у графа Шевелева величайшим уважением. Когда пришла пора сдавать экзамены в гимназии, он специально съездил к бабушке, ставшей к тому времени совсем старенькой, немощной, и попросил оберег для успешной аттестации. Она дала. Экзаменационная пора проскользнула, как будто по смазанной маслом сковороде, сам не заметил, как вышел отличником по всем дисциплинам. Но когда спустя пару месяцев безделья и бездумных пирушек с наконец-то дозволенным шампанским он собрался в деревню, чтобы вернуть драгоценность на место, бабушка уже умерла, так и не дождавшись внука. Лев остался у Иннокентия. Мать с отцом не больно жаловали старинные притчи, да и жили они все вместе, то есть вроде талисман обитал у сына, а с другой стороны – в семейном доме, как и положено.
Когда разгульная юность полноправно вступила в права, молодой граф Шевелев числился офицером кавалергардского полка, носил шпагу и парадный мундир и вовсю куролесил по светским салонам. Он отточил язык и перо, сочинял смешные и обидные эпиграммы, волочился за первостатейными красавицами и считал, что жизнь – это череда приятных развлечений. Девятнадцатый век закончился для него в мажорном ключе, и он не ждал подвоха от грядущего, двадцатого.
Однако в первый же год нового столетия, когда вместо приевшейся восьмерки на календаре появилась непривычная девятка, то есть в одна тысяча девятисотом, у него случилась крупная ссора. Поручик Григорий Соколовский слыл среди товарищей молчуном, умником, предпочитал дамскому обществу книжное. К нему обращались особо церемонно, потому что в невестах поручика числилась не кто-нибудь, а полковничья дочка – некрикливая и не больно красивая барышня. На весеннем смотре миловидный блондин Григорий с голубыми прохладными глазами и мягкой бородкой вдруг ни с того ни с сего покрылся сыпью. Да не просто сыпью, а вулканами, грядками, багровыми, воспаленными, блестящими сальной смазкой, под которой скопился готовый пойти в атаку гной.
– Что это с вами, Соколовский? Может, к лекарю? – дежурно спросил капитан.
– Сам удивляюсь, – пробормотал поручик, – никак, съел что-нибудь. Пойду в аптеку, куплю притирок.
Иннокентий, еще не переживший вчерашний разгул, излишне громко прошипел:
– А Грегуар, кажется, навестил известных девиц и прихватил оттуда гостинец. – Товарищи за столом в офицерском буфете дружно заржали. Тут бы и прекратить, замолчать и извиниться, но, глядя, как веселятся необузданные жеребцы, Шевелев не смог удержаться и добавил: – Как теперь подходить к полковничьей дочке?
Он сам не знал, зачем оскорбил Соколовского, ни злобы, ни соперничества между ними отродясь не водилось. Еще не смолк дружный гогот, как Иннокентий уже жалел о сказанном, а оскорбленный Григорий направлялся к обидчику.
– Сударь, вы позволили себе насмехаться над моим заболеванием и нелепыми предположениями порочить имя дорогого мне существа. – Соколовский, негодуя, покраснел, теперь он весь превратился в один воспаленный прыщ. – Извольте принести публичное извинение.
– Вам, сударь, угодно драться? – Иннокентий снова удивлялся своему языку, казалось, сегодня тот плясал сам по себе, жонглировал опасными ненужными словами.
– Вы еще спрашиваете? Конечно, угодно.
Кто-то дергал его за рукав, что-то шептал, но в ушах стремительно нарастал протяжный гул – это совесть била в набат, оглушала. Перед глазами поплыла жемчужная пелена. Зачем он это сказал? Дурачина! Сейчас бы извиниться, покаяться, обругать последними словами свой непослушный язык и пригласить на примирительный обед. Но уже невозможно, все слышали, все видели. На кону честь не только его самого – егозы Кешки, любимца покойной бабки и меньшой сестры Ксени, а всей шевелевской фамилии.
Он на деревянных ногах повернулся к соседу по застолью, рыжему Тарасевичу, и попросил быть секундантом. Вот и все.
Иннокентий Карпович никогда не отличался склонностью к военным дисциплинам. В полк его определили по традиции, пока не женился и не осел на какой-нибудь почетной и бездельной должности. Стреляться он не любил, меткостью не блистал. Но это все не главное. Главное – он вообще не испытывал неприязни к Соколовскому, не желал тому зла. Чувство вины легло на сердце, как будто это не фигура речи, а реальная гирька, некстати проглоченная за завтраком и засевшая в желудке. Ни туда, ни сюда. Хотелось побежать на квартиру к Григорию, упасть на колени и вымолить прощение. Если умирать, то хоть без вины. Чтобы не говорили, что погиб паяц ни за понюшку табаку. Но теперь извиняться поздно – засмеют.
Оставалась одна надежда на костяной оберег. Иннокентий вытащил свое сокровище из шкатулки, перекочевавшей к нему из бабушкиного будуара, долго смотрел на льва, шептал слова извинения, как будто это не почерневшая костяшка, а покрытый прыщами Григорий. На улицы прибежали ранние петербургские сумерки, но граф не зажигал свечей. В полутьме казалось, что лев смотрел на него с досадой, с осуждением. Поздно вечером пришли секунданты, обговорили условия. Осталось только помолиться и пораньше лечь спать.
Утро выдалось туманным. Иннокентий Карпович плеснул в лицо холодной воды, сделал гимнастику: сегодня очень пригодится крепкая рука. Завтрак он заказал легкий, но питательный – два яйца с холодной говядиной, чтобы в голодный обморок не упасть, а тяжести не чувствовать. От кофе вообще отказался, от него как будто головокружение: приятное, несильное, совсем чуть-чуть, но все равно неуместно. Секунданты почему-то задерживались. Граф еще раз размял кисти и взял в руки оберег. Раз есть время, то пусть лев напоследок еще послушает жалобы.
Через полчаса никто не пришел. Это начинало действовать на нервы. Теперь он уже не думал о несуразности ссоры, не винил себя, только желал, чтобы все поскорее закончилось. Наконец перед парадным простучали копыта.
– Иннокентий, друг мой, – начал князь Сергей, его рыжий секундант, – с нашим противником случилась беда: он слег в горячке. Бредит, трясется. Я сам его видел. Григорий Петрович рвался на поединок, но я считаю, что долг честного человека – дать отсрочку. Пусть придет в себя. Нельзя пользоваться выгодным положением перед лицом недуга. – Он говорил серьезно, но левый глаз умудрялся хитро подмигивать Иннокентию.
За плечом Сергея стоял на вытяжку секундант Соколовского и согласно кивал головой. Выражение его лица было скорее траурным, чем озабоченным. Он казался всерьез опечаленным, только непонятно, чему больше: несостоявшейся дуэли или болезни своего дуэлянта.
– Разумеется, господа. – Шевелев расцвел, в груди что-то щелкнуло и отпустило. – Раз мсье Грегуар болен, ни о каком поединке речи быть не может. Я сам его проведаю и заверю, что мы сможем продолжить, как только позволит его здоровье.
Секунданты откланялись, а Иннокентий Карпович побежал вприпрыжку к себе, вытащил из шкатулки статуэтку и крепко расцеловал:
– Помог ты мне, братец, крепко помог. Теперь давай дальше, чтобы Гришенька простил меня и никакой дуэли вовсе не случилось.
Лев лукаво улыбался в утренних сумерках. Что ж, он снова справился с задачей, а разве могло случиться по-другому?
Шевелев и вправду навестил Соколовского, тот лежал в лихорадке, так что беседы не вышло. Он, грешным делом, решил, что лев таким способом уберегает от опасности своего владельца, и даже попенял за это безответной костяшке.
– Ты, дружок, давай как-нибудь по-другому, нехорошо так.
Амулет снова его послушал. Через неделю стало известно, что Соколовский встал на ноги, но на улицу еще не выходил. Через несколько дней такие же огромные болючие прыщи выскочили на лице рыжего секунданта и еще двух офицеров, а через неделю слег сам Шевелев. Недуг назывался ветряной оспой. Лекари не зря пугали, что ей заражаются едва не с полувзгляда. Лихорадка причиняла страшные мучения, а прыщи на теле вовсе не беспокоили. Воспитанный Соколовский, к тому времени уже окончательно выздоровевший, но с темными пятнами на щеках, навестил больного, посидел напротив кровати, поцокал языком.
– А ведь это я вас заразил.
– Да… и не только меня… Еще полполка на вашей совести, – простонал Шевелев.
Бледный, похудевший Соколовский вздохнул:
– Я же не по своей вине. Или из-за этого тоже стреляться изволите?
Так они и помирились. Не ссориться же всерьез, если всему виной детская болезнь, но Иннокентий Карпович твердо уверовал, что костяному льву все под силу.
После этого полуволшебного происшествия Шевелев подал в отставку и надумал жениться. Когда он посватался к Анастасии Яковлевне, то прихватил талисман с собой, любовно завернул в тряпицу и положил в карман. Растроганная невеста сказала заветное «да», и жизнь покатилась сытым колобком, перепрыгивая буераки и неудобицы.
Тесть графа очень удачно унаследовал за супругой купеческого сословия пай в товариществе «Лаферм» – замечательном табачном предприятии, всего за полвека выросшем из маленькой лавки на арендованных площадях в Пассаже до поставщика Двора Его Императорского Величества и пафосного особняка на 9-й линии Васильевского острова, нарощенного на дежурный домик по проекту академика архитектуры Ю. Ю. Бенуа. Перед русско-японской войной, когда граф предложил свою нервную, но крепкую руку Анастасии Яковлевне, завод имел один специализированный магазин в Москве и четыре в Санкт-Петербурге. Везде требовался наметанный глаз и трезвый расчет, поэтому скучать графу Шевелеву не приходилось. Молодой Иннокентий Карпович с головой нырнул в неведомый мир машин для сушки и резки, экспорта-импорта, новых сортов зелья с непривычными волшебными названиями. Ему нравилось выбирать картинки для упаковок, ходить по цехам, считать, пробовать. Он и курил больше для image, настоящей тяги не испытывал, поэтому и любимых сигар никак не мог выбрать.
Иннокентию действительно везло, и главной удачей стал не прибыльный пай в процветающей компании с громким именем, а кудрявая прелестница Анастасия Яковлевна. Ее воспитали в духе старых гостиных, где барышни вышивали шелком и лишний раз не открывали рта, поэтому жена взяла за правило разделять взгляды мужа. Она научилась любить блюда, которые предпочитал супруг, начала ездить верхом, чтобы не отставать от прочих дам, хоть терпеть этого не могла и ни разу не взбиралась в седло до самого замужества. Кроткая, красивая, благонравная, но притом умная и рассудительная, прочитавшая все прогрессивные романы, но равнодушная к нарядам и украшениям, а главное, сторонившаяся сплетен жена – удача для любого дворянина.
Тонкая, как болотная камышинка, Анастасия долго не могла забеременеть, жаловалась лекарям и знахаркам, но все бесцельно. А стоило Иннокентию попросить заступничества у костяного льва, как супруга сразу же понесла, поправилась, налилась сочным яблочком, стала не в меру усидчивой и слезливой. Рожать она страшно боялась. Говорила, что узкий таз, что маменька с трудом разрешилась от бремени. Супруг слушал вполуха. Он-то знал, кого следовало попросить.
Роды пришлись на сумрачную недовольную весну. Только тронулись льды на Неве, и вся чистая публика пошла любоваться могучим ледоходом. Русско-японская война в 1906 году пока не принесла уготованных разочарований. Непросвещенные массы еще верили в маленькую победоносную войну, которой положено прославить русское оружие на Дальнем Востоке. Правда, просвещенные уже чесали облысевшие от многомудрия макушки, но покуда молчали, у них своих финансовых удочек доставало, чтобы не лезть в политические бредни.
Анастасия Яковлевна совсем не предполагала, что дохаживала последние денечки нелегкой беременности. Ее только недавно перестало тошнить, и теперь вроде бы пора поесть, набрать вес. Прогулкам надлежало взбодрить аппетит, поэтому молодая графиня взяла променад за привычку. От Мойки до Невы – коротенький отрезок, всего-то на одну папироску по меркам Иннокентия Карповича. Графиня замоталась в шаль и уверенно ступила на мостовую, опираясь на руку верной немки-компаньонки. Ругаясь с ледяным ветром, они дошли до Михайловского дворца, немного полюбовались великолепной чугунной решеткой.
– Непогодится, может быть, на сегодня достаточно? – Заботливая фрау Барбара придерживалась устаревших взглядов на течение беременности.
– Ни за что, – отрезала Анастасия, – доктор велел гулять. Малышу полезно.
Ветер крепчал, впереди показался новопостроенный дом Зингера с причудливой сферой на крыше. В хорошую погоду графиня не уставала им восхищаться. Повернули на Невский. И тут порыв ветра снес вывеску с кондитерской, даже не вывеску, а половину ее, халатно прилаженную картонку с изображением пухлогубого пекаря. Вторая часть, на которой остались заманчивые пирожные и кексы, криво повисла на карнизе и продолжала радовать прохожих, а оторвавшаяся полетела прямо на тротуар, в частности на Анастасию Яковлевну.
Мужественная фрау Барбара попыталась встретить опасность монументальной грудью, но коварный картон мастерски облетел ее корпулентную фигуру и стукнул плашмя растерявшуюся от такого произвола графиню. Вся оживленная улица вскрикнула, затрепыхала, кинулась поднимать, дуть, утешать. Зачем? Никакого вреда беременной несчастный пекарь не причинил, просто напугал. Анастасия почувствовала, как к щекам прилила кровь, и покорно склонила голову перед своей спутницей:
– Хорошо, на сегодня довольно. Пойдемте домой.
Они медленно пошли назад, но кровь от щек графини не отливала, они стали пунцовыми, как у того пекаря с вывески, что напал на беззащитных женщин. Когда подошли к дому, оказалось, что не только к щекам, но и к чреслам, даже выплеснулось немного наружу.
– Батюшки, да у вас воды отходят, – заголосила фрау Барбара.
– Как? – Анастасия осела прямо на пол, мимо приветливого ковра, на потрескавшиеся местами паркетины. – Как? Что?
– Голубушка моя, пройдемте в спальню, я пошлю за доктором.
Но встать бедняжка сама уже не смогла. Ей казалось, что малейшее напряжение вызовет роды, к которым она еще не готова. Графиня сжалась в комок и сидела не шевелясь. Только горели испугом ставшие огромными, в пол-лица, теплые карие глаза.
Иннокентий Карпович подоспел в самый разгар битвы за роженицу и младенца. Он коршуном налетел на компаньонку, потом на доктора, долго не хотел признавать, что ничьей вины в случившемся нет. Более того, рано или поздно родам все равно надлежало случиться, так что в суете, криках из опочивальни и озабоченных лицах, в общем-то, не было ничего предосудительного. Разве что чуть-чуть пораньше положенного, но так часто происходило.
Он отодвинул плечом слуг и попытался втиснуться в комнату к жене, но оттуда донесся такой душераздирающий крик, что ноги приросли к паркету. Злой шепелявый доктор не позволил даже посмотреть на его Настеньку. В окно заглянула ночь. По озабоченным лицам фрау Барбары и сестер он понимал, что не все шло гладко. Несколько раз выходил доктор, нервно курил и шел обратно в обитель слез и страданий, недовольно покачивая седой головой.
Только после вторых петухов Иннокентий Карпович понял, что ему надлежало сделать. Он побежал к себе в кабинет, вытащил почерневший амулет и принялся горячо его упрашивать помочь суженой разрешиться от бремени. Подумав, добавил: «здоровеньким дитятей». Поуговаривав костяшку, граф высунул нос в приемную. Ничего не изменилось: те же суровые взгляды, стоны, переходящие в крики, дрожь по спине. Почему-то в этот раз со львом не удавалось достигнуть взаимопонимания.
Тогда Иннокентий Карпович принялся молиться иконам, как положено. Долго стоял на коленях, кланялся. Потом подумал и снова принялся уговаривать костяную статуэтку. В пылу своих запутанных молений он и не заметил, как в приемной все стихло. Кто-то осторожно постучал в дверь. Шевелев испугался, зажмурился. Он уже приготовился услышать страшный приговор.
– Ваше сиятельство, – так высокопарно слуги обращались только в нерядовых случаях, – Ваше сиятельство, дочка.
– Что-о-о-о?
– Дочка, говорю. Поздравляю вас, Иннокентий Карпович.
Помогло! Как он мог сомневаться? Конечно же, помогло! Помог лев всемогущий, спас Анастасию Яковлевну! Уберег! Шевелев ликовал. Он тихонько поцеловал измученную спящую жену и долго смотрел на красный комочек в белопенных кружевах люльки. Дочь. Его дочь. Граф щедро одарил доктора и всех-всех-всех причастных, распорядился закатить пир для прислуги и побежал хвастаться друзьям. Только выбежав на улицу и кликнув кучера, он понял, что на часах едва пробило пять утра.
Дочку назвали Инессой – пусть романтичное нерусское имя предопределит красивую судьбу. Малышка, хоть и появилась на свет раньше срока, росла здоровенькой, смешливой и до умопомрачения похожей на отца. Между супругами царила любовь, в доме множились сервизы и гарнитуры, предприятие процветало, капитал рос, и во всех везения х граф винил свой талисман, своего льва, палочку-выручалочку, заботливого опекуна и заступника.
Анастасия Яковлевна относилась к мужней придури со снисходительным пониманием. Раз нужно, то пусть так и будет, ей не жалко. Она бережно укладывала талисман рядом со своими драгоценностями: жемчужным ожерельем, такими же подвесками, браслетом-змейкой с зеленым глазком, старинной изумрудной брошью страшной, непомерной цены, сапфировым гарнитуром, еще одним браслетом без камней, зато ажурной прихотливой работы. Жемчуг хранился отдельно в замшевом мешочке, чтобы не поцарапались волшебные перламутровые зерна, изумрудная брошь – та вообще в отдельной сафьяновой коробочке. Начищенные и отполированные браслеты хозяйка заворачивала в мягкую фланель, а костяной лев валялся в шкатулке каслинского литья просто так, без запасной чешуи. Рядом с ним еще блестели сапфировые недоразумения, но они тоненькие, камешки малюсенькие, такими особо не похвастать на приемах: кольцо, подвеска и серьги-жирандоли. Ажурная сердцевина скалилась шипами во все стороны, один камешек покрупнее по центру и три по краям, три висюльки под стать основанию, шипастые, с хищными пастями несимметричных дырок, в каждую вставлено по камню, но не в середину, как положено, с любовью, а сикось-накось, с издевательской небрежностью. Еще три малюсеньких сапфирчика на сочленениях подвесок с основанием и три на той части, что вдевалась в ухо. Но неумехой ювелир не был, потому что две полные диссонанса жирандолины удивительным образом зеркалили друг друга. То есть мастер умел, если хотел. В общей сложности тринадцать камней на каждой – несчастливое число. Если перевернуть серьгу, она напоминала желто-синего льва со вздыбленной гривой и разинутой пастью, откуда торчали хищные клыки. Графиня не любила их надевать и не распространялась, откуда к ней забрели оскалившиеся сережки. Она редко выгуливала их в свет: то ли считала, что к рыжим кудряшкам и теплым карим глазам не шел синий цвет, то ли и вправду избегала носить украшение по скрытым, не совсем добродетельным мотивам.
Надо отдать должное, Иннокентий Карпович вспоминал про свою реликвию не только в часы бедствий, но и в обычные погожие будни. По воскресеньям, бездельничая, он требовал у дражайшей половинки открыть сокровищницу и продемонстрировать костяной талисман, брал его в руки, любовно гладил и даже разговаривал. Наверное, и в самом деле чувствовал тайную связь. Когда Инеска стала подрастать, он брал дочурку на руки и показывал нехитрое изделие языческих, скорее всего степных мастеров:
– Смотри, ma chère[15], вот он, оберег нашего рода. Запомни его, не теряй и никому не отдавай.
Малышка не понимала, о чем речь, но деловито хваталась пухлыми пальчиками и норовила попробовать талисман на зуб. Отец смеялся и целовал теплые, пахнущие молоком щечки.
В их доме на Мойке становилось все больше вещей и все меньше места. Супруги любили красивые диковины: громоздкие антикварные буфеты, заморские вазы, редкие музыкальные инструменты, пусть и поломанные, зато с клеймом известной мастерской. Им слышались голоса ушедших эпох, что рассказывали умопомрачительные истории. Так, в кабинете графа выстроились целых три секретера и два письменных стола викторианской эпохи. Почему два? Ну не разлучать же пару. Анастасия Яковлевна уже не раз зарекалась проходить мимо лавок с закрытыми глазами, но почему-то облюбованных оттоманок, кресел-качалок и жардиньерок в доме все равно прибывало.
Перед империалистической войной табачное производство настолько расширилось, что превратилось в трест из четырнадцати отдельных фабрик, в империи о нем говорили с уважением. Пай, унаследованный тестем, превратился в весомый каравай. Каждый, кто торговал нынче в Пассаже на птичьих правах, грезил подобным успехом. Война больно ударила по фантазиям, по цифрам, заграбастала рабочие руки, транспорт, заковала банковские счета. Иннокентий Карпович стал чаще вытаскивать костяного льва, смотрел задумчиво, молчал.
– Innocent, не кручинься, голубчик, – уговаривала Анастасия Яковлевна, – в мире всегда кто-то воюет. Человечество настолько глупенькое, что до сих пор не может уразуметь простых истин: от войны происходит только разорение в душах и кошельках. А кто сегодня победитель, тот завтра повержен. Вот и все.
– Anastasie, я не против войны, меня угнетает, что Россия не в авантажном положении. Не так надобно входить в войну.
– А хочешь кофейку? Попьем на балкончике вдвоем. – Она вскочила, чтобы отдать прислуге распоряжение.
– Нет, голубушка, не кофейку, а настоечки, что-то горло прихватило. – Он пожаловался просто так, не потому что действительно беспокоило горло, а чтобы она пожалела. И она это поняла. И сразу стало хорошо, и вовсе не следовало разговаривать про немирное.
С началом войны приумножились странности Иннокентия Карповича: теперь он стал обозначать одежду как фартовую и не очень. В числе первых числился лимонный жилет и полосатые панталоны, а в числе вторых – коричневый редингот. Выходило так, что жилет приносил удачу, дни становились продуктивными, успехи исчислялись десятками, а редингот всегда тащил за собой скуку и разочарование. Поэтому лимонный шелк затерся едва не до дыр, а коричневое сукно висело в гардеробе как будто вчера из магазина.
После Февральской революции в 1917-м жить стало опаснее, но интереснее. Иннокентий Карпович ходил на какие-то собрания, за кого-то голосовал, даже писал длинные петиции от лица петроградских предпринимателей. Быстро воспламенявшаяся натура не упускала случая впрыснуть в кровь авантюрных специй, но рассудок уже понимал, что ничего хорошего ждать не приходилось. Тем, кто процветал при старом режиме, Временное правительство не приготовило сдобных плюшек. Дальше – только хуже.
Инессе исполнилось десять лет, почти барышня. Веселые детские кудряшки уже не обрамляли головку ангельским нимбом, а стелились по худеньким плечикам благочинными локонами в узде шелковых лент. Высокие аристократичные скулы подчеркивали отцовский профиль, в котором от далекой грузинской родни сохранился тонкий нос с горбинкой. Материны приветливые глаза на матовом лице без веснушек смотрели холоднее и как будто свысока. Рыженькая Анастасия Яковлевна согревала взглядом, а темноволосая Инесса только оценивала. Иннокентий Карпович неприкрыто любовался дочкой и шептал благоверной:
– Inesse – красавица у нас. Где зятя подбирать станем?
– Красота – это последнее, что помогает барышне в выборе достойного мужа, – отмахивалась Анастасия Яковлевна. – Лучше бы гувернантку хорошую найти.
– А что?.. – Он вопросительно смотрел на ее животик и нежно брал за руку, готовый тут же поднести к губам, зацеловать, утешить.
Супруга опускала глаза. Шевелевы хотели еще одного ребенка. Лучше бы мальчика. Но со второй беременностью не задавалось, как до этого с первой. И лев не помогал.
В начале октября 1917-го скончалась старая нянька Инессы Иннокентьевны. Дружная прислуга особняка на Мойке всем скопом отправилась на отпевание, а потом на поминки. Графская семья не побрезговала и пошла вместе со слугами. Такой поступок, во-первых, соответствовал духу тревожного времени, во-вторых, юная мадемуазель ее беззаветно любила. Граф оплатил все расходы по достойному прейскуранту, графиня надела траур. После отпевания залитая слезами барышня потребовала, чтобы семейство посетило и кладбище, а затем присутствовало на поминальном обеде.
– Для девочки это страшная травма, первая потеря по-настоящему близкого человека. Надо уважать. – Анастасия Яковлевна поплотнее прикрыла лицо вуалью и сунула распорядителю похорон еще одну ассигнацию.
– Да-да, замечательная женщина нам попалась, царствие ей небесное, – поддержал супругу граф.
После поминок они долго гуляли втроем по набережной, вспоминали покойную Евдокию, смеялись ее простецким, но смешным шуткам и своим воспоминаниям. Как будто нянечка шла четвертой среди них, иногда несла на руках кружевной кулек, иногда – непослушный комок розового счастья, хвасталась, как будто купила на ярмарке диковинную куклу. Вот она прибежала с выпученными глазами по поводу первого зубика, вот привела Инессу на ее собственных пухленьких ножках – это первые шаги.
Гранит гулко разносил шаги, помпезные особняки спрятали в темноте резные карнизы и легкомысленные рюшечки, только атланты стояли верными сторожевыми и грозно надзирали за мостовой. Перед домом на Мойке кто-то разбил фонарь и отпирать дверь пришлось на ощупь. Никого из прислуги не осталось, все на поминках, когда вернутся – неизвестно. Пусть помянут покойницу добрым словом, она это заслужила, а Шевелевы и сами управятся. Щелкнул замок, Иннокентий Карпович пропустил вперед жену и дочь.
– Ой, что это валяется? – Инесса взвизгнула и отпрыгнула назад, едва не сбив мать с ног.
– Надеюсь, что не труп, – мрачно пошутил Иннокентий Карпович и зажег лампу.
В прихожей на полу вальяжно раскинулись соболиная шуба графа и пышное боа из черно-бурой лисицы.
– Так-с… – Досада мигом вытеснила умиротворение от прогулки.
– Инесса, никуда не ходи! – Мать остановила порывавшуюся куда-то бежать дочку.
Глава семейства в три прыжка достиг лестницы и зажег там светильники, потом по всей гостиной и столовой. Слава богу, никого. Раскрытые серванты, выпотрошенное на ковер серебро: блюда и супницы, которые трудно унести. Рюмок и приборов не нашлось. Анастасия Яковлевна взяла за руку дочь, глазами велела мужу следовать впереди, такой процессией они поднялись на второй этаж. В опочивальнях тоже поохотились. Воры сдирали с вешалок платья и манто, наверное, хотели прихватить с собой, но в последний момент передумали, не влез объемный графский достаток в заплечные мешки. Унесли только самое ценное: пачку облигаций из бюро, немного наличных денег, серебро, две шубы и шкатулку с драгоценностями.
– Жемчуг жалко, – холодным тоном произнесла графиня.
– Сколько раз говорили мне, чтобы дома надежный схрон оборудовать. – Иннокентий Карпович чертыхнулся.
– Матушкино кольцо хотела сегодня надеть, но постеснялась: зачем перед слугами красоваться? – Анастасия Яковлевна начала механически подбирать с пола разбросанные шляпные коробки. – Это не просто изумруды, это память.
И тут будуар наполнился отчаянным воплем:
– Мой лев!!!
15
Ma chère – моя дорогая (фр.).