Читать книгу Король темных земель - Яна Филар - Страница 12
Декабрь
1
ОглавлениеКаждый раз перед дверью Андрея Ивановича я колебалась прежде, чем нажать кнопку звонка. От моего дома до репетитора непростой путь с одного конца города на другой. Дважды в неделю я втискивалась в тесно забитую маршрутку, которая спустя десяток остановок пустела, потом садилась на свободное место возле окна и погружалась в дорожную медитацию. По меркам Москвы час дороги – не расстояние, но в нашем маленьком городке это было неслыханно дальний путь. Гнездился мастер под самой крышей, как голубь. Последняя остановка – рынок, через дорогу кирпичный дом в восемь этажей. Дальше до горизонта стройки: там росли новые человейники, школы, детские сады и пивные, и дом моего художника был вехой на краю обитаемых земель, а сам он со своего чердака, словно с гравюры Фламмариона, мог заглянуть за небесный свод.
Дверь в подъезд не запиралась, лифта не было. Кнопки подписаны: слева – А.А. Климкин, справа – А.И. Якунин. Мама нашла Якунина по объявлению, когда я надумала поступить в местный институт культуры на факультет дизайна. Счастливое время выбора еще не утекло безвозвратно, не обросло обязательствами перед собой и семьей, а было данностью от природы, подарком, который мы оцениваем слишком поздно.
Лет до тринадцати я мечтала связать жизнь с птицами: знала всех птах в округе, и они принимали меня как родную – кто еще из говорящих обезьян мог часами неподвижно стоять в кустах, стараясь не наступить на шприцы и наблюдая, как щеглы чистят перышки? Я писала дневники наблюдений, в которых давала птицам имена, выдумывала им жизнь, а потом печатала на мамином рабочем компьютере. Потихоньку дневник вылился в выдуманные захватывающие истории, а я открыла в себе писательские амбиции. Новой мечтой стала журналистика: статьи в школьную газету, участие в конкурсе школьных изданий в столице. Но журналист – человек общительный, а я такой не была, и журналистика была скорее сублимацией настоящей мечты. Писатель же – не профессия, говорили мне, да и кто ты такая, чтобы писать, поживи сначала на свете, наберись опыта – правда какого именно и когда этого опыта должно набраться достаточно, не уточняли: слишком уж много неизвестных и никаких гарантий удачи.
Затем я вспомнила, что люблю рисовать.
Мой отец, сколько я его знала, писал картины. Бабушка хранила его школьный альбом с набросками солдат, оружия и военной техники – того, что интересовало любого советского мальчишку, который смотрел кино о воинских подвигах и играл в фашистов и Красную армию. Повзрослев, он стал рисовать обнаженных женщин: они то лежали на берегу моря, подставив солнцу округлые ягодицы, то летали под облаками, расправив белые крылья. Повзрослев окончательно, папа принялся за пейзажи и портреты без nude. После развода мама вынесла картины в прихожую, потомила там пару лет, а потом выбросила словно мусор, оставив единственную – реплику Айвазовского: «Море. Коктебельская бухта», 1853 год.
Первую картину маслом я написала в одиннадцать: срисовала с фотографии безымянного шведского городка с музеем, рекой, аркой моста и пышным, как взбитый белок, деревом. Родные заключили картину в раму, пророчили мне судьбу Пикассо и дарили книги о живописи, так что путь художника казался мне прямым и надежным.
В моем сознании Андрею Ивановичу пятьдесят и навсегда останется пятьдесят, я воспринимала его таким с его густой светлой бородой и водянистыми глазами человека, смолоду перетруждавшего печень, но вовремя вставшего на путь исправления. Смотрел Андрей Иванович с добротой, но всегда с мелкой искрой усмешки над неопытной молодостью. Это меня смущало – а еще то, что он был мужчиной.
– Входи-входи, – приглашал он без улыбки в свое гнездо. Порой казалось, я была ему в тягость.
За стальной дверью следовало повернуть направо, там деревянная, никогда не запираемая на ключ. Еще в прихожей нос улавливал запах льняного масла. Дальше простенькая холостяцкая кухня, санузел и, наконец, святая святых – комната, где творил мастер. Не найти идеальнее места для живописи: полоток такой высокий, что не ощущаешь его присутствия, огромные узкие окна чуть под углом – так, что видно небо, а солнечный свет почти целый день заливает комнату, ведь искусственный убивает цвет. Пахло в мастерской густо и масляно, красками пропитались мольберты, столы, скрипучий пол и две резные кровати с простым ситцевым бельем, и нельзя было с уверенностью сказать, какой за окном век. На вагонке стены обитали картины, десятки картин. Андрей Иванович писал и портреты, и пейзажи, но больше всего любил натюрморт: вазы, фрукты, хрустящий хлеб, затейливые складки тканей. И в самом центре – полотно с разрезанной на ровные дольки селедкой, чья голова свисала с тарелки на тонком стебельке позвоночника. Ее мутный взгляд не молил о пощаде и не спрашивал о причине, а выражал абсолютное презрение к бренности трехмерного бытия. В той селедке заключалась душа Андрея Ивановича.
В его мастерской я была как на сцене, и десятки пар мертвых глаз наблюдали за моими художественными потугами – глаз мертвых, потому что в портретах, написанных на заказ, нет жизни: Андрей Иванович писал их по принуждению, а не призванию. Но даже в них чувствовалось волшебство: не будь тех картин, сгинули бы изображенные на них лица без всякого следа на земле.
Глаза же главного зрителя, мастера и учителя, заставляли понервничать. Он оценивал мою работу, но мне казалось, что оценивают меня. Мне всегда так казалось в эпоху темных земель.
Когда мы с мамой пришли договариваться о цене, она показала Андрею Ивановичу мои рисунки, и он сказал: «Да, из этого выйдет толк». Рисовала я по наитию, без технической базы: вдохновенно, но по-любительски. Считала теорию слишком скучной и не принимала иного мнения. Однако с первого же урока совершала ошибку за ошибкой, и количество их заставляло меня сомневаться в наличии дара.
Я давно раскусила метод художника: сначала покритиковать, затем слегка похвалить – по-отцовски подуть на рану. Головой я понимала, что он поступает верно, но всё равно причиняет боль. То, что давалось мне легко в школе, то, что выделяло меня из толпы, оказывается, нуждалось в долгой и нудной шлифовке.
В мастерской иногда появлялась дочь Андрея Ивановича, чуть постарше меня и уже студентка художественного ВУЗа. Это для нее предназначалась одна из резных кроватей. Девушка разворачивала на полу свитки своих работ, и на лице отца появлялась улыбка.
– Вот как рисует, – украдкой показывал мне Андрей Иванович ее альбомы и светился от гордости.
Ревность всегда мучительна. Талант его дочери, унаследованный, с детства пестуемый, кричал в каждом штрихе сангиной, в каждой мышце обнаженной натуры, в идеальных пропорциях, в мягких кудрях Аполлонов и Афродит на ее безупречных работах. А ведь она еще только училась, но была частью мира картин и красок по праву рождения, а я – случайным прохожим, которому и за десяток лет не сделать так, как играючи умела она. И я презирала себя, собственную ограниченность, ограниченность самой жизни.
– Кто тебя научил так мыть кисти? – спросил Андрей Иванович, неожиданно объявившись в ванной. Я придавливала щетину к куску мыла, чтобы получилось пушистое солнце с расходящимися лучами, и покручивала рукоятку в руке – так кисти отмывались лучше всего.
Сперва я подумала, что он ругается, но в его голосе было не осуждение, а любопытство.
– Сама придумала, – я пожала плечами.
– Я заметил, ты чем-то расстроена.
– Да нет, всё в порядке.
Андрей Иванович вздохнул и вышел.
– Ты не веришь в себя, – хотелось услышать мне.
– Да, вы правы. Мне никогда не стать такой же, как ваша дочь.
– Но тебе и не нужно, у каждого свой путь. Ты думаешь, ей всё дается легко, но и ей пришлось одолеть немало трудностей, а впереди их еще больше. Только вера в то, что этого хочет твоя душа, помогает не сдаться.
Но, когда я вышла из ванной, он не стал давать отеческих наставлений, он вообще был немногословным, как мой отец, как Володя. Андрей Иванович протянул мне книгу в синей обложке: Дмитрий Мережковский «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи». Каким-то непостижимым образом он понял, какую роль играют в моей жизни книги.
– Хочу, чтобы ты это прочла.
Не понятно, сделал ли он подарок или дал книгу на время.
– Спасибо, обязательно.
В тот же вечер я уселась за книгу, написанную столетие назад о гении, жившем задолго до смерти Бога. Леонардо в глазах современников был святым и Антихристом, сверхчеловеком, бросившем вызов церкви. Но больше всего меня поразило то, что его ученики даже не пытались превзойти учителя, предпочитая довольствоваться готовыми методами. Они копировали его работы, становясь бледной копией мастера и теряя себя. Можно ли вообще научиться быть гением, а не ремесленником, или это дар свыше?
Не найдя ответа, я отложила книгу и погасила свет.
Сверхчеловек Мережковского потерпел поражение, утянув за собой тех, кто его любил. Даже гений обречен на одиночество и непонятость, и даже гению приходится пробиваться к свету сквозь страдания, зависть и невежество окружающих. Мы можем лишь бессмысленно повторять за лучшими либо вспыхивать и сгорать.