Читать книгу Утро вечера - Янга Акулова - Страница 2

Часть I
Паралич истории

Оглавление

…И как же не хотелось назад. Мороз скатился по наклонной до стадии серийного убийцы. Идти обычным шагом было смерти подобно: схватит и не отпустит. Крикнуть не успеешь. Да на улицах уже никого и нет. Всех похватал. От него надо было бежать. Хоть никогда старая школа не была тем местом, куда Аня бежала со всех ног. Никогда.

«Пойду через урок. Физру пропущу, подумаешь. Портфель Танька с собой заберёт после перемены. Куда торопиться? Царство тоски и скуки. А у них с седьмого класса можно на вечер! Вообще-то, я восьмой скоро заканчиваю. Хорошо, эти недоэльфы не заметили мои рукавицы на верёвочке. И эти девушки, артистки просто, всего-то, может, на год старше меня».

Здание школы, которую уже вовсе расхотелось считать «своей», насквозь типовое, в её отсутствие, по всему, сдохло окончательно. И заросло мхом по самую крышу. Ещё полгода провести здесь? Давным-давно уже, не сегодня, засело тупой занозой, хоть криком кричи: здесь всё давит! Выросла она из неё, из этой школы, что ли? Не из стен, а… Ну, неинтересно в ней было. Муторно.

А в школу ходят, что, развлекаться? – первым делом встанет на дыбы, конечно же, классная, историчка. Потому что она-то как раз и есть источник валящей с ног скуки. До икоты. До судорог. До умопомрачения. Голос на одной ноте, без интонаций, без цвета, то и дело зависающий на полуслове – парализующий газ. Нить повествования – пульс умирающего. Отличник просвещения оттягивает её конец шаманским: «Тише, тише, ребятки…» – бормотанием таким, не поднимая век, будто под кайфом от своего же вещания.

Да поднимите же кто-нибудь ей веки! В классе все уже комсомольцы, эх, да не добровольцы. Когда-то были те, кому море по колено: то журнал спрячут, то доску мылом натрут. Так теперь нет таких – комсомол под руководством сказал: класс заслуженного деятеля для вас слишком хорош. Пошли вон! И всё.

Выжившие пацаны – кучка ветоши невозникабельной. Как не пацаны совсем. Пустое место.

Страшнее скуки смерти нет. «Тише, тише, ребятки» накрывает с головой. На поле боя, где от обеих армий в живых не осталось ни души, не было так тихо, как на уроке истории. Ребятки в полуобмороке не способны ни болтать, ни играть в крестики-нолики, ничего.

А учителю не очень-то и нужны слушатели, ему и так хорошо. Подбородок в потолок, голова в плечи, глаз не видать. Чревовещатель? Ни бровей, ни ресниц, волосы – безжизненная пакля со следами «химии». Возраст? Никакой, замороженный от ноля до ста. Она просто сразу была такой. Принесли её домой, распаковали – а она такая.

Ноги прямые на ширине плеч, руки согнуты в локтях, в одной из них, по виду мужской, зажата указка, продолжение руки. Да и вся она, если это «она», прямоугольная и негнущаяся, будто сто лет назад проглотила «Манифест партии». Без запивки.

И плечи… у неё был секрет, как добиться такой их конструкции – разворотом внутрь, точно по Маяковскому: «…вместо известных симметричных мест, где у женщин выпуклость, у этих выем». Жердь.

Как раз на историю и тащиться теперь. Звонок! По лестнице через две ступеньки на четвёртый этаж, уже наверху – бац! В столб. То есть в жердь. Она даже не покачнулась – сверхтвёрдый неизвестный материал.

– У! Как раскраснелась-то! Откуда это ты, интересно знать? – ласково-надзирательски.

«Попалась!»

– Я… снизу, – запыхавшись, но не притормаживая и не дыша жгучим морозом в сторону «жерди», мимо-мимо, прямиком в класс.

Показалось, или в самом деле – головы одноклассников синхронно повернулись к ней.

–Ты отку-уда? – округлив и без того круглые глаза на круглом лице, вопросила соседка по парте Танька Костюченко.

«Вот заладили, откуда, откуда. От вриблюда! Всем буду врать. Никому ничего не скажу».

Вползла за парту, всё ещё немного задыхаясь от лестничного галопа, и вдруг по рукам и ногам резко: нет сил. Враз покинули. Даже просто сидеть за партой стало невыносимо. Захотелось прилечь. «Всё из-за этой… Раскраснелась! Не положено ученице 8-го класса покрываться румянцем в учебное время. Неблагопристойно. Всем быть, как искусственная она – зимой и летом цвета списанного манекена».

Спортивная ходьба нон-стоп: из конца в конец класса – вдоль рядов парт. Указка, замерев на минуту в неподвижности, оголодавшим грифом целится прямо в лоб.

– Манина, к доске.

К стене. То бишь, «к стенке». Ни учебника достать, ни очки оттаять… Расплата за румянец. «История без дат – это хаос», – учит училка. Ну, все нормальные люди преспокойно выходили писать эти самые даты, даже с тайным от отличника просвещения удовольствием. Чё бы их не написать, если они заранее на собственной ладошке вытатуированы новейшей шариковой ручкой.

– У меня же нету… – только и просипела, охрипнув, Аня Таньке.

Ноги еле шли – на Голгофу. Нашарила в желобке доски кусок мела, как будто он мог помочь. Щёки и впрямь полыхали так, что батареи отопления казались перебором. Голова гудела, что раскалённый котёл, а по телу озноб. И горло… с горлом беда.

Таня Костюченко успела наваять здоровенные цифры на выдранных из тетради листках. Только один выставила, но незрячая тут же засекла. Выхватила листок свободной от указки рукой и давай махать им перед Танькиным носом, как красной тряпкой перед мордой быка.

– Может быть, ты и пойдёшь к доске? Раз так хорошо знаешь. Ну, иди!

Грузная Таня без всякого рвения привстала, кое-как вытаскивая своё тело из-за парты – та была ей маловата, и процесс этот можно было растягивать, насколько хватит мастерства. Ещё и зацепилась карманом фартука за что-то там, чуть не своротив парту – под довольный гогот класса. И тоже покраснела.

Две красные ученицы ни в зуб, рядом с землисто-пергаментной учительницей, крепко сжимающей указку. Аня чувствовала что-то уж совсем… настоящую погибель: ноги не держали, голова тяжелее всего остального, нарастающий гул – то ли в ней, то ли снаружи. Этот нестройный шум, неотвратимый, пугающий, она узнала, но сделать уже ничего не могла. Ухватиться… не за что, предметы, лица – уплывали.

– История без дат…

– Это хаос, – еле слышно прошептала Аня, падая в обморок. Кусок мела выпал из рук. Сильная Таня чудом успела подхватить её на лету.

Классная стояла, отвернувшись от них, лицом к классу.

– Полюбуйтесь на этих подружек. Не знают даже правильного ударения. Двойки за такое мало, за такое надо…

– Скорую надо! У неё температура сорок! – заорала тут Танька.


Костючка была единственной из всех, с кем они сдружились, когда Аня пришла к ним в пятый класс. Таня первая подкатила к новенькой: «Ты где живёшь? Во! Рядом со мной», тут же потащила в гости.

Жили они в страшной тесноте – вся квартирка с одну кухню у Ани дома, и народу в этой квартирке набито человек десять, как показалось. Хотя у Тани всего один брат. Так что потом, наоборот, Таня стала приходить в гости к Ане.

Вроде бы и интересов у них общих – почти никаких, но с ней, с Танькой, всё так просто и понятно. Потому что и по своей натуре она простая, без премудростей, всегда в хорошем настроении, вытащит из кармана чё-нибудь вкусненькое, угощает, чёрные глаза блестят задорно, улыбается нежадно – крупные белые зубы показать не стыдно. И сама вся крупная – в фартуке и за партой плохо помещается. Из-за своих габаритов тянет на все шестнадцать, солиднее подружки.

«Казачка» – назвала её про себя Аня. Семья её была откуда-то с юга, и выговор у неё был интересный. И эта её, в чем-то крестьянская дородность, она же, считай, надёжность. Ну, не прямо «коня на скаку» (где его взять, коня-то?), но от какой-нибудь злой козы или козла Таня вполне могла отбить. Голос громкий, если надо, может и резануть: «Ты идиот, что ли?» Куда там Ане – та только жалела, что так не умела. Ну вот зачем это: думать начинать – вдруг обидишь того, кого ты обзовёшь, или он тебя в ответ обзовёт похлеще. Страх грубости. Да просто трусость.

С другими девчонками не очень-то… Быстро отваливались из новых подруг те, что попадали в свиту к классной.

Необъяснимо, но «жердь» умудрилась взрастить себе с пяток преданных прилипал. Или они сами прилепились, добровольно. С какого перепугу? Ведь не из простой же человеческой симпатии. А вдруг из-за неё?!

Происходило даже некоторое соревнование среди девчонок за право попасть в «Клуб любителей исторички». Члены (или членки?) составляли верхушку общества 8 «В» класса – все звеньевые, староста, комсорг, казначей-сборщик комсомольского оброка были в их числе. Ум, Честь и Совесть. Они любили на переменах обступать своего кумира тесным кольцом, ходили за классной гурьбой, колыхаясь на ходу – вроде кринолина на её немыслимом отсутствии фигуры. Делали это так горделиво, будто для них здесь и туалет другой, благоухающий фиалками, а не тот, для всех, в который без прищепки на носу лучше не соваться.

Самым приближённым довелось побывать у исторички в гостях. Такая фантастика: у неё был дом. Как у всех! «У неё двое детей», – вы смеётесь, что ли? Сама староста как-то выдала, никакого смеха. По ней так и один ребёнок – из области сверхъестественного. Ясно, только нестандартным образом он мог получиться. Второй такой случай?!»

Они с Костючкой, понятно, не принадлежали к классной элите. На комсомольских собраниях превращались в слепоглухонемых невидимок. Особо их и не трогали – для пользы собраний. Бывали, правда, и рисковые моменты. Попробуй, удержись от смеха, когда такая же, как они, девчонка, с порозовевшим лицом (от стыда? или от удовольствия?!) сообщает, к примеру, такое: «Основная задача комсомола – воспитывать. Чтобы все каждый день повышали свой моральный уровень, а особенно идейно-политический, и стремились примерно… к Павлику Морозову».

«Это точно, не для таких леноватых, как мы. Нам было лень стараться понять про что-то далёкое… от балета. Ну какие из нас Павлики?»

«Подружки». Да вот, подружки. На следующий день только Танька и пришла навестить больную, сразу после уроков.

Мороз ничуть не уменьшился, судя по её рдеющим щекам и носу.

– Ты, правда, заразная? Мама твоя не пускала. Ладно, говорит, раз уж ты там это… про скорую… Ну и что, что не было сорока, зато на улице сорок! Как бы ты шла домой-то по такому морозу?

– Никак.

– Тяжеленная, страх, вроде бы тоща дивчинка, а еле удержала. И куда ты бегала в такую морозяку? А? Говори лучше!

«Вот ведь… Да после свидания с новой школой – будто летела, а не шла. Пьянила собственная дерзость. Взять, смотаться во время уроков. Какой там укутаться получше! Цигейка не спасала, ветер – насквозь. «Вечно у тебя шея голая». А лететь-то – побольше километра от школы до школы».

– Говорить трудно. Лакунарная ангина, – сдавленно произнесла Аня, тронув пуховый платок на шее.

– Чё за кулинарная?

От «шо» не то что бы Аня отучила подругу, она сама постепенно отвыкла и перешла на нормальное сибирское «чё».

– Не знаю. Такой ещё не было.

– Я уколы могу делать.

– О-о! Молчи лучше. Или уколы, или я, – Аня занырнула под одеяло по самые глаза.

– Боишься? Чё там бояться-то? У меня рука лёгкая! На подушке училась, все так делают, потом бабушке ставила, потом…

– Подушка жива? А бабушка?

– Да ну тебя! Живее всех живых.

– Ага, вот оно! Оказывается, не дедушка Ленин, а бабушка! – вынырнула из-под одеяла Аня.

– У-ух, Анечкина! Не была бы ты хворая… Да моя бабушка, знаешь, какая хорошая!

– Так. А Ленин у нас что, уже плохой? Хотя да, моя мама говорит – гадина он, отец террора.

– Что? Ты что, совсем?!

– Ладно, ладно, не слушай. Только вот, как вспомню, как мы на груди носили звёздочки эти, с кудрявой головой…

Аня замолчала. «Может, из-за них и не растёт теперь ничего?», тронула рукой грудь – одни рёбра. Потом лоб. Потёрла его – стереть глупые мысли?

– На вот, подкрепись, – подруга полезла в свой портфель. – Пирог с капустой.

– Какой пирог! Не могу я!

– Ну, потом съешь. Или, давай, я, раз ты не хочешь.

Танька привалилась спиной к шкафу всей своей немаленькой массой и с аппетитом набросилась на пирожок.

Анина кровать под прямым углом примыкала к задней стенке просторного книжного шкафа, который перегораживал комнату на две части.

«Зашкафье» по другую сторону было чем-то вроде гостиной: орудие пыток – пианино было там; раскладной диван, на котором спала бабушка, когда приезжала, или иногда папа, или сидела мама, чтобы послушать свой любимый «Сентиментальный вальс» в Анином исполнении. Ею же любимые настенные часы, чужаки родом из века «Ваших благородий», каминов и балов. Футляр их – кружево тёмного дерева с короной наверху из бутонов роз и листьев лавра. У окна швейная машина, она же тумба для новейшего приёмника «Харьков» с проигрывателем. Телевизор в семье тоже имелся, в комнате у родителей.

Отдельная двухкомнатная квартира! Самая шикарная из всех, что когда-либо была у семьи.

Могучий книжный шкаф выгораживал Ане небольшую, но вполне свою каморку, в которой всегда можно было укрыться. Письменный стол, левой стороной к окну, по науке, книжные полки на стене; позади стола, у другой стены, кровать – над ней, вместо ковра, небольшое панно, вышитое бабушкой ещё в её молодости: на холщовой тряпице, в рамке из ткани же, когда-то красного цвета.

Зима, едет на тройке с бубенцами «возлюбленная пара» из романса. Рука кавалера лежит на плече барышни, обнимает, и сам он весь тесно притулился к зазнобе. Самым трудным, наверно, было «выписать» нитками черты лица зазнобы, а ещё труднее – его выражение. Оно получилось не в тему – слегка ошарашенным с оттенком сожаления. Ей было непонятно вообще ничего – что она забыла в этих санях, и кто это её облапал как свою. От этого драматический, по задумке, сюжет скатывался в водевильный, что и веселило.

Рядом с панно красовалась карта острова Мартиника. Куплена в «Букинисте», ни с того ни с сего, вместо нужной книжки – околдовала. Ажурная покоричневевшая копия со старинной гравюры времён пиратов. Кроме неё, несколько открыток, прикреплённых булавками к ватману.

Шедевры мировой живописи на невеликих картонках – наваждение папы. Заменяли книги по искусству, которых было не достать. Скопился их длинный-предлинный картотечный ящик. Забираться в этот деревянный саркофажек было чем-то вроде путешествия. Кучка «Италия», завёрнутая в бумажку и подписанная, кучка «Англия», «Голландия», «Испания»…

Из всех любимцев более других пленял портрет герцогини Де Бофор кисти Гейнсборо. Личико, улыбка – такие наивные, весенние, их свежесть не мог испортить даже немыслимый парик.

Другая чаровница, тоже француженка и тоже с высокой причёской, была вырезана из журнала про кино – куколка Брижит Бардо.

У девушек был сосед – принц. Он, правда, в упор не видел ни ту, ни другую красавицу. Погружённый в свои неразрешимые философские вопросы, принц датский сидел, слегка откинувшись назад, спиной к безжизненной скале. Правая рука в кружевном манжете на колене согнутой ноги, будто бы расслабленно. Но от угрюмых камней, чёрного камзола, застывшего лица веяло трагедией.

В головах кровати тумбочка, погребённая под книжками, в ногах – табурет, на котором сидит подруга, прислонившись… Не знала она, к чему так бездумно приложилась всем туловищем. Не к материку даже, а к тому, что не имеет границ и вмещает в себя миллионы мгновений разных судеб, коварство и преклонение, отчаяние и надежду, шёпот и крик никогда не существовавших живых людей. Да, жизнь их протекает в виде значков, написанных на бумаге. И многие из них живут уже сотни, а то и тысячи лет, и будут жить дольше нас всех.

Чем руководствовались родители, что именно этот шкаф под боком у дочери забили французскими и английскими романами? Да ничем. Не предполагали просто, что маленькой девочке взбредёт в голову ворочать тома из 12- или 18-томных сочинений.

Бесконечные часы уединения – все на работе. А книжный шкаф всегда дома. Вот зачем учат детей читать? В четвёртом классе уже были перепробованы на зуб разные французские лакомства, тогда же определился и фаворит – мсье Ги де Мопассан, силь-ву-пле. И не потому, что в его 12-ти томах были ещё и картинки, а потому что…

Какое странное имя – Ги. Не бывает таких имён. Сам-то он абсолютно нереален, но вот то, что осталось в томах под этим коротким именем – было не просто реально, оно оставляло след… Может, лучше бы не оставляло?

Проглатывалось всё. От амуров, само собой, до зарисовок о войне в Алжире. В отличие от других французов. Того же Флобера, хоть и был он учителем начинающего Ги.

– Мне так нравится в твоём закутке, – Танька отшатнулась от шкафа, описав рукой полукруг, как делают балерины, когда кланяются и хотят обнять весь зал, а потом с размаху опять к фанерной стенке.

– Э, потише ты, поперепугаешь их там всех.

– Кто? Кого это я поперепугаю? – Танька испуганно оглянулась.

– Ну… их. Их же там много. Ну что ты так смотришь? Разных людей – мужчин, женщин, подростков. Тьма их здесь в шкафу, которые в книжках живут.

– Во-от! Знаешь, поэтому они тебя и боятся. Ни один мальчишка к тебе не подойдёт. Что, многие к тебе подкатывали?

– Н-нет. Да не очень-то и хотелось. – «Кроме одного, разве что…»

– Вот-вот! Потому что которые в книжках живут тебе роднее, чем одноклассники.

– Как придумаешь… – Аню однако кольнуло, ведь её подруга права.

– Ладно, что я на тебя напала-то, на болящую. Несмыслово.

У Таньки нет-нет да и вылетали вдруг какие-то словесные «пердимонокли». Сама сочиняла или слышала где? Она снова припала к шкафу, уже «смыслово», с лёгкой неприязнью глянув через плечо.

– Тебе главное – послать болезнь куда-нибудь… за докторской колбасой. Пусть замучается искать и пропадёт без вести. Я бы вообще не болела, был бы у меня свой уголок. У нас вот дома все в одной комнате толкутся. Везёт тебе.

– Ага, везёт со страшной силой… и? – слегка напряглась Аня.

– Не хотела тебя расстраивать. Нет, представь, Швабра всё же поставила двойку – тебе тоже. Мне-то ладно, я здоровая. А тебе!

– Не кричи ты так! Мама услышит. Фиг с ней, с парой. Я всё равно учиться в этой школе не буду, – мечтательно улыбнулась Аня и почувствовала, как треснула запёкшаяся губа. «Тьфу! Проговорилась!»

Танька открыла рот, чтобы выпалить неизбежный вопрос, как тут послышались торопливые шаги и появилась Анина мама – всё слышала? Причёсанная на выход, припудренная, в своём лекционном костюме, не потерявшем очертаний и благородного цвета терракота за многие годы. Она его привезла когда-то из Риги, которая произвела на неё неизгладимое впечатление. И этот трикотажный костюм тоже – носимый потому незаменимо-неснимаемо весь учебный год. Поверх лучшего костюма старый кухонный фартук.

Сегодня у мамы ещё вечерники, две пары. Не до халатиков. Вечно ей надо куда-нибудь бежать: то к вечерникам, то к заочникам, то к дневникам. Вот и дочь чаще всего чувствовала себя пожизненной заочницей – живущей где-то за родительскими очами.

Чуть бледное из-за пудры лицо, без улыбки, без иных эмоций, непроницаемое, разве что с оттенком лёгкой досады и озабоченности. Без них сошло бы за красивое, если могут быть красивыми строгие академические черты. Ни одной чёрточкой лицо дочери их не повторяет. Всё другое, до цвета глаз. Да и тёмные волосы непонятно в кого, у обоих родителей они русые.

Растолкав в стороны книжки на тумбочке, мама вклинила меж них поднос – специальный «болезненный», с цветастым китайским термосом, большой чашкой чая, розеткой варенья. Такая у этого подноса была работа – нести дежурство подле Аниной кровати, когда она болела.

– Таня, ну, просила же… И ей только питьё можно пока.

«Ничего она не слышала!»

– Не забывай, пей побольше. И полощи почаще, – глянув на дочь, сказала мама, и, считай… её уже здесь не было.

Треснувшую губу никто и не заметил.

– Пойдём, Татьяна. Придёшь, когда ей будет получше, – то и дело поднося часы к глазам, мама была уже в дверях.

Оглянувшись на прощание, Танька в отчаянии прошипела:

– Расскажешь, где ты была?

Аня только рукой махнула.

«Получше будет. Да мне и теперь неплохо». Время болезни – время лежания в тишине. В мягком покое. Обволакивает, как дополнительное одеяло. Болезнь копошится где-то на спуске с языка в горло – нехотя. Если не шевелиться, тогда и микробы замирают, сбитые с толку. В комнате уже полусумрак, не утомительный для глаз. Мирная передышка. Мама не ругает. Чаёк, малиновое варенье… сказочная жизнь, буратинная. Хлористый кальций, конечно, портит картину хуже дёгтя. Ладно бы просто горький, так он ещё и приторно горький. Его можно и пропустить. Хочешь – спи, хочешь – думай неспешно».

Звонок в дверь. “Ну вот…” В выходные дни, когда кто-то из взрослых дома, было хорошо – двери на их площадке из трёх квартир вообще не закрывались.

– Ой, Нютик, ластонька, прости, бога ради, потревожила? Думала, мама ещё не ушла, – соседка слева, Нина Алексеевна, мамина приятельница, и вообще, дама по классике, не просто приятная, а буквально, с какой стороны ни возьми, если и не всему миру приятельница, то всему двору-то уж точно.

И какие же они разные с Аниной мамой, хоть и возраста одного, и прически у них похожи – на косой пробор, висок «бабочкой». По комплекции, правда, соседка внушительнее – и в ширину, и в высоту, и халатики у неё красивее, домашнее.

Но главное – выражение лица. «У меня всё замечательно!» – говорило оно и улыбалось. Улыбалось, когда она приходила к ним в гости, когда они вдвоём с мужем шли по улице – исключительно под ручку. Они, впрочем, улыбались оба: он, потому что рядом Нина Алексеевна, а она, потому что её под руку ведёт муж. Все продавщицы у неё в подружках, оставляли ей самое свеженькое и дефицитненькое, потому что и им перепадало от нежадной улыбки, не наигранной, самой натуральной.

– Да ничего, я ведь ходячая.

– Конечно, ходячая, какая же ещё! Вот и ходи теперь назад, в кроватку, – Нина Алексеевна подхватила Аню одной рукой за талию, в другой руке у неё была тарелка, и повела в её комнату, как санитарка раненого.

Соседка справа, Марь Михална, тоже была не плохой, но, как и мама, пропадала на работе. И она была… ещё и партийной. Для мамы вся эта партийность – лицемерие одно или недалёкость, и быть в партии – как быть в чём-то немного перепачканным… В чём-то пахнущем. С такими ей было не до дружб.

Вот с Ниной Алексеевной дружила даже Аня. С живым радостным эталоном домохозяйки, матери и жены. И соседки. Её приход… Он всякий раз обласкивал и согревал. Чем? Отсветом, наверно, того благоденствия, которое царило в их семье.

Муж Нины Алексеевны был начальником рангом повыше Аниного папы, квартира у них тоже, хоть и двухкомнатная, но просторнее, с большим холлом, тянувшим на целую комнату. Обстановка модная, дорогая, никакого старья, в каждом уголке – уют и приятность. А с сыном соседей, Игорем, Аня училась в одной школе, и в музыкалку они ходили в одну и ту же. И даже…

Ну, это было ещё когда им было лет по десять, Аня и Игорёк составляли фортепьянный дуэт. Идея была двух мам. Потому и вызывала бесконечное умиление эта игра в четыре руки именно у мам, буквально до слёз. Венцом сотворчества стал романс Варламова «На заре ты её не буди». «Про меня песнь. Не на заре-то и то не добудишься».

Лучше бы они не выступали на концерте в общеобразовательной – после этого их слёзный дуэт скоропостижно распался. Злые пацаны наверняка сказанули что-нибудь Игорьку. Кроме всего прочего он был прилежным учеником примерного поведения, ясно – маменькин сынок. В чём-то на то смахивало. Он был не забияка никакой, большие круглые глаза напоминали немного Танькины, смотрели всегда спокойно, чуточку удивлённо.

Независимо от дуэта Нина Алексеевна оставалась по-настоящему искренним другом. Умела она подойти близко-близко, заглянуть в глаза, ласково приобнять за плечи, если вдруг на юном челе сгущались тучи. И запросто из этих туч проливалось наболевшее – часто вместе со слезами.

А уж без угощения и вовсе не приходила. Не соседка, а ходячая плита-самопечка, из которой всегда можно извлечь какой-нибудь вкуснейший пирожок или пирожное. Аромат ванили, исходящий от тарелки, накрытой салфеткой, Аня учуяла даже заложенным носом. Эклерчики! С заварным кремом, от души сдобренные сахарной пудрой, её любимые. На её любимой японской тарелке музейной красоты.

– Ой, знаете, Нина Алексеевна… с вами любому врагу конец!

– Это как? – удивилась соседка.

– Ну вот, засылают вас поваром к каким-нибудь врагам, и они – всё! Воевать? Зачем? Одно на уме – как бы натрескаться ваших пирожков, и побольше.

Нина Алексеевна радостно рассмеялась.

– Не надо меня никуда засылать, а то мои обидятся.

– Нет, конечно, никто вас не отпустит. Я первая не отпущу. Оно же лучше всякого лекарства, ваше печиво. Теперь сразу же поправлюсь, вот увидите!

– Вот и умница! – продолжала цвести в улыбке Нина Алексеевна. – А пока, давай-ка, заверну тебя, как пирожок, чтобы нигде не поддувало.

Она любовно подоткнула Анино одеяло со всех сторон, оставляя её руки свободными.

– Подогреть чайку?

– Не, не надо. Ещё не остыл.

Нина Алексеевна налила ей чаю, придвинула поближе пирожное и, довольная, скрестила руки на пышной груди.

– Ну давай, пей на здоровье, а я побегу. Сергей Иванович скоро придёт. Как-нибудь забегу ещё, – и погладила Аню по голове. – Такая гладенькая у тебя головка, как у ласточки.

Болезнь пасует перед только что испечённым пирожным – оно само проскальзывает в рот, такое нежное. Ай да Нина Алексеевна! Нет, мама тоже хорошо готовит. У неё и блокнот с рецептами есть, как у всех – от руки всё чётко: 100 грамм того, стакан сего… Но почему-то его никогда не найти, когда надо. «И… А мама когда-нибудь гладила меня по голове?» Не вспомнив, Аня облизала ванильные губы, запила тёплым чаем, с чувством выполненного долга блаженно замерла под одеялом. Ничего не надо делать.

«Нелегко, конечно, признаться в таком, но с ленью, да, не знаю я, как с ней бороться. Она всегда в победителях. Зачем столько тяжкого ежедневного труда? Вместо того чтобы хладнокровно наброситься на врага, начинаешь мучиться, хитрить – как избежать неизбежное? Мытьё посуды не оставляет надежды. Наказание за то, что мы едим. Едим каждый божий день. Вымыть её до конца – не дано. Почему бы ей не мыться самой? Нет, она возрождается вновь и вновь несколько раз на дню. Грязная посуда бессмертна. Как и пыль. Единственно вечное, что есть на земле. В чём угодно можно сомневаться, только не в них. Если бы хоть можно было чувствовать, когда драишь какую-нибудь сковородку, что при этом ты… живёшь.

И что так убиваться с этим мытьём? «Без немытой посуды, мама, не открыли бы пенициллин. А он меня сколько раз уже спасал». Был какой-то древний заговор, переросший затем в сговор – вещей против меня. Они делают это ночью, когда никто не видит: перелетают с места на место, перекувыркиваются, выворачиваются наизнанку… Утром ищешь, ищешь. Счастливцы, кого вещи слушаются, даже не знают, какой им достался дар. Некоторые же на раздачу опоздали, долго искали свои очки».

Не хорошо ли? В школу идти не надо, наверно, до самого Нового года…

Что?!

Аня подскочила, как от удара током. Идеально подоткнутое одеяло прочь! Сердце зашлось барабанной дробью: «Тревога!», ноги опустились на пол. Встать и бежать… Куда? В новую школу? «Боже! Что теперь? Кто понесёт заявление, и всё… А табель! Теперь в нём будет трояк по истории! Она нарочно сделала это. Швабра-жердь. Она чувствовала! И вечер, будущий сказочный вечер среди фей… Всё пропало».

Снова на постель лицом вниз. Вся её будущая жизнь, такая близкая, почти уже ощутимая, рухнула. Она теряет сознание, нет, умирает.

Но в следующую минуту больная приподнимается на локтях, набычивается, медленно и зло мотает головой из стороны в сторону – пошли вон, дурацкие мысли, дурацкая болезнь! Из глаз, из носа течёт, брызги во все стороны. Микробы насторожились. Аня снова садится – с прямой спиной. «Я должна поправить себя – совершенно. Now!»

Утро вечера

Подняться наверх