Читать книгу Майор Вихрь. Семнадцать мгновений весны. Приказано выжить - Юлиан Семенов - Страница 23

Майор Вихрь (1941–1945)
Звено цепи

Оглавление

Генерал Нойбут в личной жизни был человеком аскетичным. И это не был показной, истеричный аскетизм фюрера. Кадровый военный, человек в глубине души серьезно верующий, он хотел делить со своими солдатами хотя бы часть тех тягот, которые несла с собой война. Поэтому, приезжая в Краков, генерал останавливался не в специально содержавшемся правительственном особняке, а в офицерской гостинице, которая стояла на берегу реки, почти прямо против входа в старый замок польских королей.

Нойбут обычно занимал номер на третьем этаже. Дежурный адъютант генерала майор фон Штромберг перед приездом Нойбута приказал вынести из комнат мебель черного дерева, заранее завезенную сюда подхалимами из службы тыла.

– Генерал не станет жить в этой роскоши, – сказал майор, – этот стиль более соответствует вкусу состарившейся звезды из варьете, нежели солдата. В гостиной оставьте письменный стол. Кресло заберите, генерал не любит мягкой мебели. Только этот высокий стул. Тумбочку для телефонов отнесите к окнам. Генерал разговаривает по телефону стоя. Корзину для бумаг – под стол. Из спальни – все вон! Стенные шкафы достаточно глубоки? Хорошо. Сюда, в нишу, поставьте металлическую кровать с пружинным матрацем. Пуховые перины – вон. Генерал укрывается суконным одеялом.

Фон Штромберг сел на подоконник и стал наблюдать, как офицер из охраны СС, дежурный по этажу инвалид-фельдфебель и горничная пани Зося – старуха в белом хрустящем фартуке и белой наколке на белых, даже чуть с синевой, седых волосах, расставляли заново всю мебель.

«Старуха была ничего, – думал фон Штромберг, глядя на пани Зосю, – она даже сейчас грациозна».

– Господину генералу будет неудобно спать, – сказала пани Зося, – если мы поставим кровать в нишу, свет будет падать ему в глаза.

– Вы занятно говорите по-немецки. Спасибо за совет. Женщина остается женщиной. Кровать поставьте к стене. Нет, нет, сюда – чуть подальше от шкафа. И пожалуйста, ни в коем случае не наливайте в графин кипяченой воды. Только сырую, только сырую.


Нойбут прилетел вечером, когда стемнело. Он вошел в номер, долго стоял возле большого окна, любуясь громадой Вавеля, четко вписанного в серую пустоту неба, потом опустил светомаскировку, включил свет в большой, яркой люстре и сел к столу. Мельком оглядев убранство комнаты, он благодарно кивнул фон Штромбергу. Тот, словно дожидаясь этого момента, положил на стол серую папку из толстой свиной кожи: последняя почта и документы на подпись.

– Благодарю, – сказал Нойбут, – я вас не задерживаю более. Отдыхайте.

– Спокойной ночи, господин генерал.

– Спасибо. На всякий случай – кто сегодня дежурит?

– Подполковник Шольф.

– Хорошо. Пусть он соединяет меня только со ставкой, для остальных я сплю. Дьявольски болтало в полете. С погодой происходит что-то нелепое – то грозы, то тропическая жара.

– Природа, видимо, тоже воюет.

– С кем? – улыбнулся Нойбут. – Ей не с кем воевать, она едина и неодолима.

Он раскрыл папку, и фон Штромберг сразу же вышел из комнаты. Нойбут быстро проглядывал документы, подготовленные дежурным по штабу. Бумаги, не представлявшие интереса, он складывал в папку; серьезные материалы откладывал в сторону и придавливал их большим камнем сердолика, подаренным ему генералом Прайде, когда тот прилетал на неделю из Крыма; наиболее важные документы Нойбут собирал в большой зажим, сделанный в форме руки дьявола: с большими, кривыми, острыми ногтями.

Генерал работал до часу ночи. Первый документ, который он подписал, был приказ, подготовленный в его секретариате совместно с сотрудниками контрразведки, о повсеместном введении смертной казни на оккупированных территориях:

«Давнишним желанием фюрера является, чтобы при выступлениях против империи или оккупационных властей на оккупированных территориях против преступников применялись иные меры, чем до сих пор. Фюрер придерживается такого мнения: при подобных преступлениях наказание в виде лишения свободы, а также пожизненная каторга рассматриваются как проявление слабости. Эффективного и длительного устрашения можно достичь только смертными казнями или мерами, которые оставляют близких или население в неизвестности о судьбе преступника. Этой цели служит увоз в Германию. Прилагаемые директивы о преследовании преступлений соответствуют точке зрения фюрера. Они апробированы и одобрены им.

Нойбут».

Документ был составлен довольно четко, без раздражавшей Нойбута партийной трескотни, поэтому он подписал его после второго прочтения, переставив в двух местах запятые – всего лишь: Нойбут не любил в документах много знаков препинания.

«Приказ – не беллетристика, – говорил он, – запятые мешают усвоить суть дела. Они цепляют глаз солдата».

С другими документами Нойбут сидел значительно дольше, вносил коррективы, переписывал целые абзацы. И чем больше он работал, тем медленнее подвигались дела – то ли сказывалась дневная усталость, то ли его раздражала плохая работа канцеляристов – обилие витиеватых формулировок, дутая многозначительность: каждый, даже самый маленький, штабист мнит себя стратегом. «Неверное понимание стратегии, – подумал Нойбут. – Истинная стратегия немногословна и отличима своею обнаженной простотой».

Нойбут принял душ, растерся сухим, подогретым полотенцем и лег в постель. Закрыл глаза. Он засыпал сразу же, как только укрывался одеялом. Но сегодня впервые по прошествии десяти-пятнадцати минут он с некоторым удивлением заметил, что сон не идет. Нойбут повернулся на правый бок и сразу же вспомнил мать: она заставляла его спать только на правом боку, подложив обе руки под щеку. Нойбут улыбнулся, вспомнив вкус яблочного пирога: по воскресеньям мать готовила большой яблочный пирог – с ванилью и мандаринами. Мать называла мандарины грейпфрутами, хотя это были настоящие мандарины.

«Неужели бессонница? – подумал Нойбут. – Говорят, это крайне изнурительно. Отчего так? Несуразица какая-то».

Он лежал, крепко смежив веки. Сначала он видел зеленую пустоту, а потом в этой зеленой пустоте он увидел черные ряды бараков концлагеря. Они сегодня пролетали над этим концлагерем для военнопленных. Офицер из СС прокричал в ухо Нойбуту:

– Это лагерь с газом. Производительность печей – более тысячи человек ежедневно.

– Каких печей? – спросил Нойбут.

– Газовых, господин генерал, газовых, – пояснил тот, – это гигиенично и рационально: не расползаются вздорные слухи.

«Видимо, это, – подумал Нойбут. – В последнее время они то и дело колют нас, солдат, этой своей гадостью. Зачем? Пусть за газовые печи, если это необходимо, гестапо отвечает перед нашим будущим и своей совестью. Я – солдат. Нация позвала меня на борьбу, и я стал на борьбу».

Нойбут поднялся с кровати, подошел к окну, поднял светомаскировку и долго смотрел на город, который будет уничтожен.

«Они стенографировали каждое мое слово, когда я уточнял план уничтожения очагов славянской культуры, – вспомнил отчего-то генерал. – О, трухлявый ужас архивов, где хранится то наше, о чем мы сами давным-давно забыли! Тихие, злорадные чиновники-мышата надежно и цепко хранят наш позор. Как многие мечтают, верно, забраться в архивы и секретные сейфы и уничтожить все, касающееся их судеб, слов, призывов, обещаний!»

Нойбут отошел к столу и снова начал пролистывать бумаги, подписанные им сегодня. Над первым документом – о казнях и высылке в Германию – он задумался по-новому.

«Я старый человек, – подумал он жалобно и горько. – Они должны будут понять, что я старый человек и солдат. Никто не имеет права судить солдата, кроме Родины. Никто не смеет судить долг перед народом».

Нойбут поднялся и сделал приписку к этому приказу: «Применение этого приказа, сурового, как и все, рожденное войной, необходимо только в тех случаях, если налицо – доказательства преступления».

Он прошелся по комнате, вернулся к столу и тщательно зачеркнул свою приписку.

«Корректировать фюрера? – подумал он. – Вряд ли это пройдет незамеченным. Гальдеру и Браухичу легко: они ушли в оппозицию давно; им простится все, что они делали прежде. Мне уходить в оппозицию поздно – не приобрету там, но потеряю здесь. Я забыл о главном принципе военной стратегии: «отступи вовремя». Я поверил грохочущей логике нашего фюрера, тогда как превыше всего обязана цениться тихая логика собственной мысли. Общенациональный истеризм смял и меня. Это – очевидно».

Нойбут вызвал дежурившего подполковника Шольфа и сказал:

– Принесите мне стенограмму совещания, которое я созывал, – о будущем Кракова.

Шольф положил перед генералом стенограмму совещания, созванного им в связи с акцией по уничтожению очагов славизма.

Нойбут сидел за столом – строгий; мундир в талии перехвачен широким черным ремнем, сапоги – каблук к каблуку, как на параде. Он внимательно перечитал стенограмму и поставил галочку против своих слов: «Между прочим, Биргоф, я плакал слезами восторга в Лувре. Я бы возражал против этой акции, если бы не отдавал себе отчета, что она необходима как военное мероприятие».

Он откинулся на высокую спинку и подумал: «Ну что ж… По-моему, это достойно. Я говорил как солдат».

Он отложил стенограмму, потянулся, замер, сцепив пальцы рук. Усмехнулся – возле его рук лежали пальцы дьявола, вцепившиеся в бумаги из сегодняшней почты.

«Вот оно, – подумал Нойбут. – Все мое наиболее важное и страшное хранится в этих лапах. Я был у Гиммлера, когда он говорил о целях уничтожения славизма и его очагов. Эти цели продиктованы их политическими и расовыми устремлениями, а не требованием военной обстановки. А я согласился с ним. И все слышали это. Неизвестно, что страшнее: мои фразы в этой стенограмме или же обоснование необходимости уничтожения там, у Гиммлера в кабинете. Самое худшее, если я предстану перед судом потомков в роли дешевого балаганного двуликого актера, а не солдата».

Нойбут расцепил похолодевшие пальцы, поднялся, пристукнул кулаком по столу, выключил свет, открыл окно и сказал:

– Только драться… До конца…

С этим он лег. Уснул легко.

Порыв ветра слизнул со стола несколько листков. Пролетев через всю комнату, они мягко скользнули под кровать.

Поднялся Нойбут, как обычно, в шесть утра. Сделал гимнастику, принял ледяной душ, сам побрился и вызвал Шольфа.

– Пусть мне сменят этот зажим для бумаг, – попросил он, указав глазами на пальцы дьявола. – Абракадабра какая-то. Вкус трусливого мещанина, разбогатевшего на сводничестве.

Шольф сразу же пошел отдать соответствующее распоряжение. Через несколько минут генерал в сопровождении дежурных адъютантов вышел из своего номера. Проходя мимо замершего по стойке «смирно» офицера охраны СС, дежурного по этажу – инвалида и польской горничной, он остановился и сказал:

– Я оставил на тумбочке рубашку. Постирайте ее, пожалуйста. Но ни в коем случае не крахмалить. Воротничок должен быть мягким.

– Хорошо, господин генерал.

Нойбут протянул пани Зосе леденец:

– Это вашим внукам.

Она сделала низкий книксен, принимая подарок, и тихо ответила:

– Благодарю вас, у меня нет внуков.

– Дайте сыну, – улыбнулся Нойбут, – пусть точит зубы.

Пани Зося сделала книксен еще раз:

– Я одинока, господин генерал. Я съем леденец сама.

Ее сын сидел в тюрьме, дожидаясь расстрела. Он был приговорен к расстрелу имперским народным судом в Бреслау. Он был связным у Седого. Он не открыл своего имени, иначе пани Зося не смогла бы работать здесь. Пани Зося не стала обращаться за помощью к генералу – он, возможно, спас бы жизнь сыну. Подполью пани Зося была нужна в офицерской гостинице.

Пани Зося вошла в номер к генералу, сложила в сумку рубашку и начала уборку. Сначала она перестелила постель – ей показалось, что Нойбут недостаточно аккуратно взбил подушку, потом вытерла пыль и начала протирать паркет провощенным куском фетра. Она увидала под кроватью два листка бумаги, взяла их и быстро спрятала в сумку. Через два часа кончилась ее смена, и пани Зося вышла из гостиницы под руку с дежурным инвалидом-фельдфебелем – он у нее столовался.

Майор Вихрь. Семнадцать мгновений весны. Приказано выжить

Подняться наверх