Читать книгу Майор Вихрь. Семнадцать мгновений весны. Приказано выжить - Юлиан Семенов - Страница 35
Майор Вихрь (1941–1945)
Встреча
ОглавлениеПеред тем как отправиться на экспроприацию в кабаре, Вихрь просидел полчаса с Колей: тот докладывал о ходе наружного наблюдения за эсэсовским бонзой Штирлицем.
– Мы его водим, когда только можно. Если он на машине – не очень-то за ним походишь. Правда, номер я знаю: ребята из группы разведки польского подполья два раза засекли его возле Вавеля и один раз около костела Мариацкого. Он ходил с каким-то гадом и разглядывал иконы, фрески и орган.
– Хороший там орган?
– По-моему, грандиозный. Когда играют Баха во время мессы, кожа цепенеет, вроде как замерз, к черту.
– О Боге говоришь, а черта поминаешь.
– Так я ж марксист, – улыбнулся Коля, – явление суть единство противоположностей. Вообще мы делаем одну ошибку.
– Кто это мы и какую ошибку? – спросил Вихрь. Ему было приятно сейчас так неторопливо говорить с Колей. Перед операцией надо хоть на десяток минут расслабиться.
– Мы – это мы, а ошибка – в нашем отношении к христианству.
– Ну? – усмехнулся Вихрь. – Смотри, разжалую за богоискательские разговоры.
– Я серьезно. Меня в свое время мама здорово просвещала. У Христа в заповедях много такого, что мы взяли. Честное слово. Возлюби ближнего своего, не укради, чти отца и мать.
– Как в смысле подставить щеку?
– Нельзя брать все. Мы не берем ведь всего у Гегеля или Фейербаха.
– Ладно, о христианстве – потом. Как будем поступать с этим подонком?
– Вчера ночью он один гулял по скверу. Потом сидел в ресторане гостиницы.
– А ты?
– Пролез.
– И что?
– Он жрал этот свой немецкий «айсбайн» – сало капало в тарелку. Свиная ножка – объедение… Пил много.
– Кто к нему подходил?
– Парочка девок из люфтваффе.
– А он?
– Что он?
– Ну, реагировал как?
– Никак. Одну по щеке потрепал. У него глаза, между прочим, красивые: как у собаки.
– Ты считаешь, что у собак красивые глаза?
– Так мама говорит. Она очень любит, если у людей глаза, как у собак.
– Слушай, мне как-то все неловко было тебя спросить: у тебя отца вообще не было, что ль?
Коля чуть улыбнулся:
– Так вроде не бывает. – Закурил, продолжил заученно: – Я, когда маленький был, спросил маму про отца, а она ответила: «Твой отец – прекрасный человек. Мы потеряли друг друга в революцию. Нас разметало. Люби его, как меня, и постарайся больше никогда не спрашивать о нем». Вот и все.
– Она так одна и осталась?
– Да. Ей всего сорок три исполнилось. Ребята говорили в университете: «Ничего у тебя подруга». Как воскресенье – на корты. Теннис – до пяти потов. А потом сядет на велосипед, а меня гонит бегом – поэтому я такой…
Вихрь усмехнулся:
– Какой?
– Жилистый, – в тон ему ответил Коля. – А жилистые на излом прочны.
Вихрь взглянул на часы, потер виски и сказал, сдерживая нервную, холодную и назойливую зевоту:
– Верное соображение. А эсэсмана этого, я думаю, надо убрать.
– Ты же говорил: выкрасть.
– Замучаемся. Подумай сам: где его прятать? У партизан? И так людей не хватает, а тут этого типа сторожи. Накладно. И потом, как бы нам с этим гусем главную операцию под удар не поставить. Если его взять, шухер подымут, знаешь какой? А так, ты ж сам говоришь, он по ночам без охраны шляется. Надо будет только имитировать ограбление, тогда все спокойней пройдет.
– Ясно…
– Ну, пока, – сказал Вихрь, – мы двинулись. Надо бы нашего шефа валерьянкой напоить – у него руки играют, как у склеротика.
Когда Вихрь со своими людьми уехал и шум автомобильного мотора стих, Коля потянулся с хрустом и, расхаживая по комнате, стал раздеваться. Он раздевался так, как всегда делал это в Москве: расхаживая взад и вперед по своему маленькому кабинету и оставляя на спинке стула, на столе и на кровати рубашку, майку, носки, брюки. Однажды он был в гостях у своего школьного товарища – тот был сын кадрового военного, и в семье его воспитывали по-военному: сам застели кровать, сам заштопай носки, сам выглади брюки, сам свари себе обед. Когда Коля рассказал об этом матери, Сашенька спросила:
– Тебе это нравится?
– Очень.
С того момента, когда сын начал ходить и говорить, Сашенька вела себя с ним не как с маленьким несмышленышем («вырастешь – узнаешь»), но как с равным себе, живым, думающим существом.
– Наверное, это очень хорошо и правильно, и если тебе кажется, что надо расти именно так, по-спартански, по-командирски, – значит, так и поступай, – ответила она сыну. – Знаешь, мне так никогда и не пришлось ухаживать за папой. За мужчиной в доме. Очень приятно ухаживать за мужчиной в доме, который раздевается, расхаживая по комнате, и который не сумеет так постирать рубашку, как это умею сделать я, женщина. Наверное, это очень хорошо, когда мужчина умеет красиво погладить брюки, но мне это сделать для папы или тебя еще приятнее. Понимаешь?
– А я не вырасту баловнем?
– Ну, знаешь ли, – ответила Сашенька, – можно стирать себе носки и быть баловнем. Баловень – это состояние духа, это моральная дряблость.
– А что мне делать дома?
– Это другой вопрос. Знаешь, очень приятно, когда в доме пахнет свежим деревом. Как в охотничьей заимке. Было б прекрасно, оборудуй мы верстак… Ты бы сделал нам шведскую стенку. Зарядка по радио – вещь хорошая, но на шведской стенке мы бы с тобой вытворяли поразительные штуки.
– А еще что?
– Пушкин. Ты должен знать Пушкина, без этого невозможен русский интеллигент.
– Всего?
– Всего. Твой отец знал всего Пушкина.
– А кем он был? – тихо спросил мальчик.
– Он был самый хороший человек из всех живших на земле, – повторила Сашенька ту фразу, что она как-то сказала. – Самый лучший. Поверь мне.
– А меня в школе спросили: «Вас отец бросил?» Он нас не бросил?
– Гадкое слово – «бросил»… Что значит бросил? Он мог разлюбить. Любовь – не воздух, это не постоянная величина, вроде ноши на спине. Если любовь – это ноша на спине, тогда это вовсе не любовь. И никто никого никогда не бросает: просто человек перестает любить другого человека, и они не живут вместе. Это я тебе ответила вообще, понимаешь? Но папа не разлюбил меня. Он меня никогда не разлюбит.
В сороковом году, весной, он впервые увидел мать плачущей. Они приехали в воскресенье с тяги – Сашенька ездила с сыном на охоту, она приучила его любить охоту, сама научила стрелять, сама выбирала маршруты, – легли они спать рано, а утром, еще перед тем как она кончила готовиться к лекции по французской литературе (она вела курс в институте иностранных языков), к ней позвонили и попросили спуститься вниз – машина стояла у подъезда.
Мать вернулась через два часа заплаканная, легла на диван и отвернулась к стене. Он сел к ней и стал гладить ее голову.
– Санька, – сказала она, всхлипывая, как ребенок. – Санька, это и горе, и счастье, и боль. Твой отец жив.
– Где… Где он?
– Возьми мою сумочку.
Он принес матери ее плоскую сумочку. Сашенька щелкнула замком.
– Вот, – сказала она, – это – его.
На диване лежали три красные коробочки. В них на красном сафьяне лежали два ордена Ленина и орден Красного Знамени с номером на белой эмалевой планочке, под гербом. Номер был 974.
Поэтому-то Коля на какое-то мгновение замолчал, когда Вихрь спросил его об отце. С Колей никогда никто о нем не говорил – ни в кадрах, ни командование. Видимо, о его отце знало лишь несколько человек в стране. Поэтому, когда Вихрь спросил его, Коля внутренне сжался – самое тяжелое, что есть на Земле, так это что-то свое самое дорогое утаивать от друзей. Все, знавшие его семью, не могли удержаться от этого вопроса, и всем, даже самым близким друзьям, он отвечал так, как ответил Вихрю.
«Здесь нет мамы, – подумал Коля, посмотрев на разбросанное белье. – Здесь надо самому. Ей радость, другим – тягость. Матери все в радость от ребенка. Как это величественно – женщина! Какое гармоническое и поразительное совмещение любви к мужчине и к ребенку».
Он вспомнил свой разговор с одним молодым художником. Тот писал портрет матери. Как-то этот художник сказал:
– Люблю детей. Впору жениться на любой задрипе, только б ребенка родила.
У Коли не было секретов от матери. Он рассказал ей об этом разговоре. Сашенька брезгливо сморщилась:
– Боже, какой кретин! Можно провести ночь с нелюбимой, но жениться только для того, чтобы она родила, – в этом есть что-то от негодяя. Знаешь, мне сейчас стало неприятно видеть его. Я откажу ему от дома.
– Но он талантливый художник.
– Ты – умница. Таланту можно прощать все, кроме негодяйства. Но если тебе с ним интересно, конечно, продолжай видеться. Я готова терпеть его здесь.
– Тебе будет очень трудно терпеть?
– Я не знаю, что такое трудно. Я знаю, что такое воспитанный человек.
– Значит, воспитанный человек может с улыбкой прощать подлость?
– Ни в коем случае. Но он может без улыбки отвечать на приветствие и смотреть мимо. Очень важно уметь смотреть мимо. Глаза – оружие пострашней револьвера. Если, конечно, считать их выражением души.
– Понимаешь, я тебе передал наш разговор. Мне будет неудобно перед ним. Если бы он сказал это тебе – тогда иное дело, но он сказал это мне. Я выгляжу доносчиком. Понимаешь?
– Понимаю. Ты прав, Санька. А я не права. На том и порешим. Да?
– Ты очень смешно сказала – «откажу ему от дома».
– Почему смешно?
– Старорежимно, – улыбнулся он. – А здóрово…
Коля долго стоял у зеркала, повязывая галстук по последней моде – чтобы узел был толстым, оглядел себя еще раз, сунул в карман «вальтер» и вышел из дому. Он шел убивать эсэсовского бонзу Штирлица.