Читать книгу Тайна стеклянного склепа - Юлия Нелидова - Страница 3

Глава II
Доб-доб Емеля

Оглавление

Меня зовут Эмиль Герши, а вернее, Емельян Михайлович Гершин – я последний из рода русских эмигрантов, полвека назад накрепко обосновавшегося в Париже. Возможно, моя история убережет тех, кто находится в вечном поиске истины, убедит в тщете ее и сохранит жизнь. «Нет правды на земле. Но правды нет и – выше», – сказал поэт, и слова сии оказались главной сентенцией, определяющей все сущее на земле.

Семнадцать лет назад очарованный прекрасной прорицательницей с небес, посулившей мне несметные сокровища Вселенной, я потерял голову. У нее было много имен и лиц. Зои Габриелли, Элен Бюлов, аватара богини Солнца – Тея-Ра. Гоняясь за ней по всей Европе, я успел лишиться всего: службы в конторе «Гру и Маньян», состояния – произошел крах Панамской компании и отца – он исполнил свое обещание: акции прогорели, и он застрелился. А я, вместо того чтобы отчаяться, счел себя начинающим прозревать. Прозревать, благодаря встрече с таинственной колдуньей с небес.

– Мир, – говорила она, – не такой на самом деле, каким мы привыкли воспринимать его посредством органов чувств, ограниченных бренным телом. Он стократ, нет, в бесконечное количество раз шире, более того – он бескраен. Что мы можем увидеть через две узенькие щелочки, именуемые глазами? Истинное зрение обозревает все Мироздание. Разрушь бренную оболочку, и ты станешь повелевать всем! И ты поймешь, что Вселенная живая. Живая. И такая же часть тебя, как ты часть ее. Вы, мы, она – одно необозримое, необъятное, вечное, вневременное единство.

Оказалось, все это время я был слеп, пребывал в состоянии глубокого, духовного сна. Мир был черно-белым фотографическим снимком, а меж тем за оттенками серой палитры скрывались яркость и жизнь красок. Заурядная, уставная форма человеческой жизни стала казаться мне жалким существованием больного, которого медленно травили инъекциями с ядом. Инъекциями со страхом, инъекциями печали, инъекциями сожалений, возбуждающими страсти, порождающими сомнения, внушающими мысли о самолюбии. Я запретил себе испытывать горечь, вырвал с корнем все желания, объявил страхам ультиматум. Сбросил привязанность к жизни, как змея сбрасывает с себя изношенную кожу. Я объявил себя монахом, без оглядки покидающим оба берега. Я больше не боялся ни неба, ни дождя, я встал на путь пустынника, который бредет одиноко подобно носорогу.

Бесплотный дух не стремится ни вперед, ни остается позади, он свободен от мечтаний, он ясно осознает призрачность всего в этом мире.

В Париже я тотчас нашел общество теософов, которые благословили меня на путь в Гималаи, дали несколько переведенных Вигго Фаусбёллем глав Суттанипаты – древнего буддийского текста и адрес одного из влиятельных мэтров общества Вечного знания в придачу. Господин Р. в Индии жил давно и мог бы меня приютить, прежде чем я решусь постучаться в храм таши-ламы, у которого обучалась Зои. Ныне у меня одна цель: вспомнить свои прошлые воплощения, увидеть мир цветным!

Не раздумывая ни секунды, я отдал последние деньги за билет на пакетбот до Бомбея. Следом с группой паломников прошел долгий и утомительный путь в горы Страны Вечных Снегов. Я был столь во власти желания поскорее добраться до Истока, что не стал останавливаться у теософов. И, невзирая на тяжелые приступы горной болезни и истерзанные камнями дорог стопы, направил их прямо к святому месту.

Много дней минуло, прежде чем я увидел девственной белизны стены монастыря, словно выросшего из высокой, покрытой зеленью горной вершины. Монастырь, почти дворец, похожий на гигантскую китайскую пагоду с ярко-алой кровлей, стоял неподалеку от Лхасы и звался Ташилунг, а обитал там Великий адепт, Учитель – Лама, носивший почетное звание Ринпоче.

А европейцы звали просто – таши-лама, бесцеремонно путая название монастыря и титул настоятеля. Как оказалось, Зои тоже.

Узнав о чудовищной ошибке, я огорчился – адепт и медиум Зои не могла допустить такой оплошности, не могла позорно не знать, как величали Учителя, с которым провела много лет под одной кровлей. Но когда мой разум, жаждущий духовных свершений, упирался в несовершенство мироздания, он предпочитал не обращать на сии несовершенства внимания, милостиво объясняя все непонятое слепотой, неведением и тупоумием бренной оболочки.

Однако меня не пустили к Учителю. Позволили туристам, среди коих был я, много русских и англичан, индусских и китайских паломников, осмотреть двор монастыря изнутри, накормили обедом и выпроводили к закатному часу.

О, каким был монастырь изнутри красочным! Цветные флаги, цветные фрески, цветные божества – синие, зеленые, желтые, красные! Вот почему меня так манило многоцветье! Переступив порог обители, я уже никогда бы не смог вернуться к черно-белой жизни простого смертного!

Туристы ушли, а я остался ждать. Я не тронулся с места. Я собирался во что бы то ни стало попасть внутрь снова, в царство жизни, и облачиться в буро-шафрановые одежды монаха, служить Вечности.

И провел самую страшную ночь за всю свою жизнь. Горы Тибета таили в себе много опасностей для неподготовленного путешественника. Я претерпел все муки ада, дрожал от страха, от холода и обиды, вздрагивал от любого шелеста кустов, меня искусали какие-то насекомые. Наступило долгожданное утро, и я снова постучал в ворота. Вежливый доб-доб сказал на ломаном английском, что с нами уже распрощались, и захлопнул калитку. Монахи и Ринпоче довольно сносно изъяснялись по-английски ввиду близости британской экспансии.

Я уселся под воротами. Меня ничто не ждало в моей прежней жизни. Единственным смыслом оставалось – попасть внутрь. Чего бы это ни стоило. Ценой смерти от укусов гималайских насекомых, всюду шуршащих в кустах, ценой еще одной ночи наедине со змеями и дикими хищниками, водившимися в здешних лесах.

Одной ночи – последней ночи. Я лелеял надежду, что вот взойдет солнце, Вселенная смилуется, а доб-доб приведет меня к Ринпоче.

Кто знал, что придется провести не одну ночь, о наивное дитя, и не один день, и даже не неделю. Я дважды обошел постройки монастыря, обдумывая как бы попасть внутрь. Я не хотел врываться силой, проявлять бесцеремонность. Гнев Ринпоче страшил меня больше, чем ужас перед очередным ночлегом в отколотом выступе стены, палка доб-доба пугала больше змеиного шипения.

Я боялся этих крепких парней с бритыми затылками и коническими шапочками больше бродячих шакалов или белоснежных ирбисов – довелось раз стать свидетелем схватки караульного со стаей диких собак.

Облаченные в объемные балахоны с аккуратными складками, доб-добы обходили владения монастыря и часто ворчали, завидев мою согбенную под холодным ветром фигуру. Я вел себя как можно тише и вежливей. При их появлении мысль о том, что я – европеец, стану избранным, стану первым, кто останется жить в стенах Ташилунга, исчезала куда-то в глубины подсознания. Я не надеялся, что, сжалившись, они поведают о моем присутствии настоятелю. Я молил бога избавить меня от участи той стайки диких собак, изничтоженных за четверть минуты одной лишь палкой…

Монастырь был своего рода маленьким государством, которое, конечно же, нуждалось в охране.

Они проходили мимо, исчезали за поворотом стены. И я обретал былую стойкость – не уйду, пусть даже придется оставаться до самой смерти по ту сторону величественных ступенчатых стен. Ничего, успокаивал сам себя я, не свершится в этой жизни, свершится в следующей.

Супротив холодным ветрам, влажному, горному климату, супротив снегам, морозам, я провел у ворот храма всю весну, лето, осень. С наступлением зимы великий Ринпоче велел привести настойчивого иностранца и спросил, что тому надобно.

С детства, слава богу, я немного говорю по-английски, и тотчас поспешил ответить словами из того текста, что жаловали теософы. Бумага, на коей он был выведен, уже так истрепалась, что едва можно было что-либо прочесть. Она согревала меня холодными ночами – часть рукописи пришлось пустить на запал для костров. Но я помнил каждое слово, каждый звук.

– Я хочу пройти через все строгости учений, обрести самоподчинение и вступить на путь, ведущий к совершенству, – сказал я, молитвенно протягивая руки к Ринпоче. – Я стремлюсь к верному знанию, чтобы не быть кем бы то ни было водимым. Я брел сюда одиноко, подобно носорогу.

Ринпоче был удивлен моими словами, ведь я цитировал одну из сутр канонического трактата всех буддистов. Не каждый монах знал этот древний текст.

Заметив, что Ринпоче не гонит меня, я не сдержался и на радостях поведал обитателям монастыря о явившемся ко мне божеству по имени Тея-Ра. Поведал, как та открыла мне глаза, показала истинную картину божественной сущности душ, открыла тайну величайшего будущего человечества, и о важности того, что знания эти должны получить распространение. О мадам Блаватской рассказал, о теософском обществе в Европе, о том, что стремлюсь узнать, чьим аватарой я явился на землю, и что познать хочу видимые и невидимые миры, описанные в Пуранах. Ринпоче внимательно выслушал меня, а потом отвел в храм, к золотой статуе, изображающей тонкую женскую фигуру, восседавшую в позе лотоса, одна ее рука раскрытой ладонью лежала на колене, другая была приподнята, в гибких пальцах – цветок лотоса.

– Я не знаю никакой Блаватской, никакой Зои. Но вот Тара, – сказал он. – Белая Тара – Всепронизывающая высшая мудрость.

У меня сердце стало – лик божества был поразительно схож с лицом Зои Габриелли. Тот же изгиб бровей, та же диадема, и пряди лежали на лбу двумя полумесяцами. И даже руки она держала так, как часто складывала мадемуазель Зои. Это было столь поразительно, что я грохнулся без чувств.

И меня оставили в обители. Я полагал, что вскоре выдадут желанные буро-шафрановые одежды монаха, обучать станут древним текстам и языкам, пениям мантр и умению крутить барабаны, которые за лье издавали тонкий чарующий звук. Через неделю-другую откроется третье видение и великие адепты заговорят со мной! Я был на вершине счастья! Невероятная, почти невозможная редкость – ни один европеец на протяжении веков не оставался за стенами Ташилунга дольше чем на несколько часов…

Я столь долго шел к своей цели, что вполне заслуживаю вознаграждения, и вот она – моя цель – выросла на горизонте, словно вершина Кайласа. Село солнце, встало солнце, и я встретил рассвет послушником!

После слух о моем довольно странном поступке докатился и до дядюшки, и, как ни удивительно, дядя Николя тем фактом был неизмеримо горд. В своем последнем письме ко мне он писал, что не устает повторять: «Мой племянник – мистик и величайший из теософов! Одному ему оставлю свое состояние». Тому поспособствовала отчаянная мода на всяческие оккультные науки, мистицизм, спиритуализм и прочие восточные сказки. И я не был одинок в своем заблуждении, но оказался одним из самых упрямых и неотступных глупцов.

Монахи отнеслись с большим уважением к моим речам. Но буро-шафрановые одежды выдать не спешили.

Утром они оглядели меня с головы до ног и спросили, что я умею делать.

Я поспешил заверить, что являюсь адвокатом и хорошо знаю французскую конституцию. Но тибетским монахам не нужны были ни французская конституция, ни декларации прав человека, ни какие другие законодательства. Со мной не имелось ничего ценного, что я мог дать взамен на келью и обучение. А устав монастыря требовал за обучение платы. Бесплатно третье зрение никто открывать, как оказалось, не собирался.

Я, конечно же, тотчас заявил, что готов заплатить жизнью.

Монахи еще раз оглядели меня, принесли бамбуковую палку – толстую, с кулак, крепкую – и велели сломать. Я был до того решительно настроен, до того хотел остаться в Ташилунге, что сотворил невозможное для себя – сломал ее. Будучи хоть и полнотелым, но от рождения наделенным здоровьем довольно слабым, тем не менее бамбук переломал. И не только бамбук, оба своих мизинца в придачу. И боли не почувствовал ни сразу, ни потом – до того мое сознание было во власти экстаза.

Возможно, мне сослужила службу моя тучность – роста я был внушительного, и невысокие тибетцы узрели во мне сокрытую физическую мощь. Существовало два варианта остаться в стенах высокогорной тибетской общины. Либо слугой – гейогом, который бы платил за уроки черной работой, либо – доб-добом. Тибетцы сочли меня вполне годным для второго.

Сидя с замиранием сердца в выступе скалы или стены, где прятался от холода и непогоды, я никогда себе и представить не мог, даже в самых смелых фантазиях, что вступлю в ряды тех, от звука шагов которых немел от страха.

С большим трудом я привыкал к нелегкой жизни тибетского монаха, к ранним подъемам, к физическому труду и изнурительным упражнениям и – самое необъяснимое – бесконечным дракам.

Зои не упоминала о склонности тибетцев к подобному времяпрепровождению. И слова не сказала и о чрезвычайно жестоком их нраве. Пела сладкие песни о ясноликих миротворцах, проводящих в созерцании дни и ночи напролет. И я совершенно естественно полагал, что владение телом будет осуществляться лишь силой разума, бесконечные созерцательные практики составят мое существование. Но никаких ясноликих миротворцев я не встретил. Вместо молитв и священных песнопений, должных открыть мое ясновидение и яснослышание, я столкнулся с необходимостью овладеть физической, бренной оболочкой простым земным способом – трудом и насилием.

Я знал, что преображение будет болезненным, но не ведал, до каких степеней. Доб-добы, казалось, были рождены из стали и не знают иного оружия, кроме собственных рук и ног, иногда бамбуковых палок. Ратному делу они обучались без теории, сразу переходя к практике. Меня бесцеремонно, не испросив разрешения, впихивали на середину залы для упражнений, похожей скорее на арену Колизея, – остальные монахи рассаживались кругом, дабы внимательно наблюдать за очередным поединком, и противник обрушивал на меня целый фейерверк ударов. Никто не показал мне прежде, как от них отмахиваться, никто не объяснил правил. Но отлеживаясь в углу и оттирая с лица кровь переломанными пальцами, я был вынужден во все глаза глядеть, как делают это другие.

Но какое все же диво – тибетские доб-добы! Как это им удавалась двигаться мягко и слаженно, изгибаться, будто их тела не имели скелета, кулаки опускать разительно, словно тяжелую палицу? Они походили на животных, на больших гибких пантер, на юрких гадюк, на ловких обезьян. Я невольно засматривался, замирал с восхищенной миной. Болью пульсировали переломанные кости, растянутые связки, порванные мышцы, но я смотрел не отрываясь, изучал все их движения и жесты – то как они сжимали палку, как присаживались, как ставили стопы и подгибали колени.

Я не знаю, откуда явилось ко мне это знание, но раз в каждом существе Дух заключает в себе целую вселенную, то, стало быть, каждое существо может быть кем угодно, если расширит свое сознание за пределы тела, в котором заключен. Я представлял себя огромной хищной кошкой, и я знал, что мои прыжки и движения в точности повторяют движения тигра или ирбиса. Я – неуклюжий, долговязый, ибо был на голову выше самого высокого тибетца, видел себя ирбисом, и братья мои, тибетцы, видели меня ирбисом.

Но прежде чем я потерял в весе, стал тощим, как антилопа, преодолел свою природную неповоротливость, научился сносно владеть руками и ногами, использовать их, чтобы не пропустить хотя бы один из десятка ударов, я переломал, наверное, весь набор своих костей, а пару раз едва не был разделан как ягненок. Дважды меня принимали за мертвого и уже тащили к алтарю, когда я открывал глаза и принимался молить о пощаде.

Дело в том, что погибшего во время состязаний необходимо было разрезать на мельчайшие кусочки, того требовал какой-то тайный тантрический ритуал – сути его я так и не постиг. Возможно, необходимость подобных зверств состояла в том, чтобы показать братьям, как немилосерден круг сансары или же до чего ничтожна бренная оболочка. Что делалось с этими мельчайшими кусочками, я не знал, ибо когда состязание заканчивалось гибелью товарища по несчастью и его измельчали на кровавые атомы, я позорно забивался в угол и зажимал руками глаза и уши, а порой просто терял сознание.

Обычаи у тибетцев были совершенно непостижимыми и крайне для меня неожиданными. Пока не привык и не принял со смирением устав общины, я недоумевал, долго недоумевал – отчего? отчего тибетские монахи такие кровожадные, ожесточенные и противоречивые? Где же их возвышенность, умиротворение, о которых твердится в писаниях? Бездушно стравливают друг друга на арене, убитого разделывают, а убившего швыряют в наказание в яму на долгие несколько дней без воды и пищи. Воспевают силу, но выказавшего ее обрекают на кару пострашнее смерти, заявляя, что убивать – страшнейший грех и позор для монаха. Как не убить, коли тогда убьют тебя! А чего стоят их оккультные ритуалы, во время которых заставляют биться жертву в таких несусветных страданиях, что смерть Иисуса на кресте кажется милосерднейшим жестом римлян.

Все существо мое восставало против отчаянного человеконенавистничества тибетцев, но упорно продолжало верить, что с ними я на пути к просветлению. Ведь Зои прожила здесь много лет! Просто пока я совершенно не разбираюсь в мироустройстве и законах космической мыслеосновы. Минует время, и понимание придет. Возможно, именно через полное бездушие обретают душу, черствость и кровожадность помогают сделать сердце мягким, жестокость разжигает в сердце огонь истинного милосердия.

Отрицанием, уничтожением Духа они шли дорогой просветления.

Уничтожить Дух, чтобы тот возродился вновь. И я уничтожу! Себя!

Особенно сильной моя вера становилась, когда я лежал в емкости с тягучей глиной, которая заменяла тибетцам гипсовые повязки и за лье отдавала испражнениями. Благо переломы быстро срастались. То ли воздух особенный, то ли святость места влияла на столь скорую регенерацию, то ли врачевать монахи умели и взаправду мастерски. И уж столько шишек набил себе, что дошло дело до кошмарных галлюцинаций.

Лежу себе в квадратной плоскокровной зале, все тело до подбородка запечатано в лечебной вязкой жиже, а перед взором вдруг восстает сама Тара в образе Элен Бюлов. Да не простая. А отчего-то черная лицом и злобно хохочущая. Я не заметил, как, лежа, рассматривал фрески. Среди Синих, Зеленых, Красных богов, с которыми я уже успел свести тесное знакомство по текстам и изображениям-танкам, я увидел вдруг Черную Богиню. Она столь прочно врезалась в мое сознание, что стала оживать, смешалась с моим собственным воображением и породила чудище.

По уставу доб-добам не было положено являться на уроки священных писаний. Но для меня Ринпоче сделал исключение. Возможно, моя убежденность, что я встречался с самой богиней Солнца, повлияла на его решение, но спустя какое-то время я вошел в класс книжников – так называли тех монахов, которые постигали академические науки.

Так в свободное от караула время я стал учить тибетский язык, называемый пхёкэ – что-то между китайским путунхуа и хинди, звучавший как напевное бормотание, и пали – единственный язык, у которого такое разнообразие разных алфавитов, что освоить все нельзя без риска заработать мозговую горячку. Но я заучивал целые тексты наизусть. И это были минуты несказанного облегчения; как мог, я продлевал их. Мое прилежание полностью зависело от стремления сократить часы пребывания в зале для боевых упражнений. Пхёке был хоть и труден, особенно его письменность, но для адвоката, обладающего натренированной памятью, уж попроще, чем ратное дело.

Запоминал я хорошо, понимал плохо. И чем больше мучил пхёкэ и пали, тем больше меня мучали видения – перекошенное гримасой ярости черное лицо. Даже звон в ушах появился, который вскоре превратился в смех. Порой мне казалось, что я слышу его, даже когда вслух произношу какие-либо слова, смех звучал вместо произносимых мною колких согласных и гласных, как-то очень тесно вплетаясь в окружающие звуки.

Я долго терпел эту странную слуховую галлюцинацию, полагал, что тому виной барабаны, звучавшие с утра до ночи, но барабаны звучали лишь по отведенным дням и часам. Потом не выдержал и спросил Ринпоче, почему стал видеть Тару чаще прежнего и почему она является с черным лицом. Ринпоче отшатнулся от меня. Он ведь не знал о старой фреске, зато знал о черной богине, изображенной на ней.

– Шридеви! – проронил великий мудрец. – Лхамо… Мы прячем ее изображение не зря. Только лишь в келье, где монахи поправляют свое здоровье, есть ее лик. Она является покровительницей Смерти.

И поведал сказание о том, кто такая эта Шридеви. Тара слыла богиней белой, а Шридеви – черной. В индуистских текстах, облюбованных теософами, Шридеви – это Кали. Обе – одна и та же ипостась верховного божества, считалась она покровительницей всего самого прекрасного и расчудесного во Вселенной, олицетворением жизни. Но как испокон веков повелось, все чудесное и прекрасное люди начинают использовать во вред. Тогда богиня сия чернеет лицом и превращается в самого настоящего демона. В разных человеческих воплощениях, годами, веками, сотня за сотней лет, а следом и тысяча за тысячей, она принимает облик зла и разрушения, учиняет бедствия, сталкивает людей в распрях и войнах, насылает голод, нужду, болезни. Но вовсе не для того, чтобы низвергнуть землю в пучину ада, не ради уничтожения жизни, напротив – целью ее служит святое намерение воскресить в сердцах людей светлые истоки, объединить их в борьбе против невежества. Время, когда богиня Тара принимает черноликий облик Кали, несущий смерть и горе, называется эпохой Кали-юги – эпохой черной богини.

Тут-то мне и открылось, зачем Зои пряталась под маской мадемуазель Бюлов, а Тея-Ра – под маской Зои. С тех пор ожившая фреска обрела сакральный смысл, ведь я так этого ждал – когда со мной заговорят адепты. Вот оно! Свершилось! Третий глаз стал разлеплять единственное веко.

Но ни длительные медитации, ни практики безмолвия, ни посты, ни дыхательные упражнения, ни даже состязания не могли избавить меня от кошмаров, в которых никак не мог разобраться и уразуметь их смысл – какие сами явились, какие я вызвал усилием воли, безмерной жаждой что-либо увидеть и услышать. Моя внутренняя работа походила на потуги перегретого парового двигателя. Теперь везде и всюду, во всех изображениях на фресках, на лицах монахов и лам, в сплетениях ветвей ив, я видел одно смеющееся лицо Элен и слышал торжествующий ее смех.

Хоровод разноцветных божеств с синей, зеленой, желтой и красной кожей, разноцветье келий и зал – все меркло. Все стало одноцветным – черным.

Я начинал по-настоящему терять рассудок, или, точнее выразиться, я – здравомыслящий человек – всеми правдами и неправдами заставлял себя сходить с ума, втемяшив в голову невесть что!

Но ведь невесть что – было сутью мироздания, тайнами беспредельности, энигмой жизни, которую я во что бы то ни стало должен разгадать посредством непостижимых для простого смертного способностей, сверхвозможностей, сверхчувств.

Ни того, ни другого у меня пока не было, а меж тем прошло достаточно времени – лет шесть или даже восемь. Чего я достиг, если вместо того, чтобы развить в себе сверхвозможности, довел себя до навязчивых галлюцинаций? Какой я, к черту, адепт.

Тибетские ухищрения не приносили никакого толку, я начинал не на шутку тревожиться, что в голове моей случилась страшная каша, которую без помощи врачей не разгрести.

И невольно опускались руки. Я не знал, чему и во что верить. Я подумывал покинуть святое место, которое не дало мне ровным счетом ничего, кроме головной боли, и вернуться к цивилизации.

Некий кисель в моей голове из прочитанных индуистских и тибетских книг, речей теософов, изречений монахов и проповедей Ринпоче, которого никогда до конца понять не мог, грозил взорваться, как перегревшийся парогенератор. Я честно слушал своего учителя и свято верил, что все звуки, влетевшие в уши из священных уст почтенного старика, словно зерна, упадут на почву, со временем прорастут дивными ростками истины. Ты только сиди и слушай, исполняй, что велят. Крутить барабаны – пожалуйста, без остановки, сутками, носить тяжелые кадки родниковой холодной воды в гору – с удовольствием, стоять часами под снегопадом, молотить друг друга кулаками – всегда рад! Ведь только так, только со временем, только в вечном бдении можно получить чудесное просветление. Но дивные ростки никак не желали прорастать.

Я устал, ужасно устал, монастырь больше не представлял для меня никакого интереса. Будучи лишь одной из его деталей, одним из винтиков его большого механизма, я ощущал себя точно так же, как в конторе «Гру и Маньян». Там я был адвокатом, а здесь – караульным. И мой прозрачный, как воды высокогорного озера, разум стал отражать всю никчемность моего пребывания в собственном теле. Я хотел стать иным, уплыл за океан, забрался на одну из самых высоких точек земли, а получилось, что сменил шило на мыло и остался таким же серым служащим.

Просветления не наступало, я вспоминал теософов, полагая, что недослушал их в порыве сыскать короткий путь к тайнам бытия, поспешил облачиться в буро-шафрановые одежды монаха, возомнив, что именно в них и сокрыт весь смысл мироздания.

В конце концов я попросил разрешения покинуть Ташилунг ненадолго, чтобы хотя бы переосмыслить пережитое.

Ринпоче не перечил просьбам иностранного послушника. По правде сказать, он не знал, как ко мне отнестись: с почтением ли, как к белому слону – инкарнации будды, за то, что великая Тара избрала меня для бесед, с боязнью ли, что на монастырь снизойдут беды и сии беды принес с собой этот странный недофранцуз-недорусский, недодоб-доб. Поэтому тибетский настоятель только обрадовался и сам проводил меня за ворота. Я был никем и ничего не постиг.

Но надо было выбираться из созданного мной лабиринта. И я попытался быть разумным.

Монахи, всего лишь проводники, говорил я себе, их наука может быть неточной. Тем более, разве дело – так молотить друг друга, безжалостно разделывать погибших братьев, как скот? Послушай сердце, что оно шепчет тебе сквозь перебитые ребра, говорил я себе. Сознание твое, душа – чистейший передатчик истины, ты знаешь это, ты уверен в этом, это неопровержимая истина из истин, которую не смогли задавить никакие невзгоды и горестные помыслы. Открой свой разум бесконечной вселенной, узри, услышь голоса великих духов вселенной, как это делала Зои, как это делает сам Ринпоче. Тело твое уже близко к совершенному – оно не чувствует ни холода, ни боли, может сутками обходиться без сна, без пропитания и уже давно перестало быть помехой этой чудесной связи.

Далеко я не уехал, жил в Наггаре, где обосновалось русское Теософское Общество. Скупал мистическую литературу эзотерического толка, поглощал ее. Голос Безмолвия был моей Библией. Бывал на сборищах, которые устраивал некий господин Р. из России, слушал, размышлял. Изучал аллегории Пуран – древнеиндийские сказания о сотворении Вселенной и основы космологии, убаюкивающие притчи Сутта-Нипатты.

Теософское Общество было подобно храму сирен и поначалу сильно захватило мой разум. И я долго удивлялся, почему я не остался сразу у них, а бросился в пасть дракону, к бездушным тибетцам, истерзавшим меня, едва не погубившим. Но я ошибался, я был опьянен ароматным нектаром агни-йоги. Ароматным, но ядовитым.

Как некогда прекрасная медиумша Зои, теософы вещали сладкими устами, обещали невероятные открытия, широкие горизонты, сверхвозможности и сверхспособности, яснослышание и ясновидение. Надобно только настроить тело, как передающее устройство с резонанс-трансформатором.

В противовес тибетцам они излучали рафинированное благочестие, в противовес воинственным тибетцам воспевали сострадательность, в противовес жестким, крепким, безжалостным тибетцам они являли собой образчик божественного совершенства. Их дома были светлы, что не стена – алтарь, украшенный цветами лотоса, самыми светлыми и притягательными образами Тары, Ганеши, Шивы, Вишну и Кришны. Они дышали услаждающими обоняние благовониями, зажигая их в каждой из комнат, ступали неслышной легкой поступью стопами, облаченными в легкие сандалии, свои чистые, умасленные тела они несли, как дар богов, возвысив культ тела к самому поднебесью. В противовес тибетцам, которые разрушали бренную оболочку, теософы ее превозносили как частичку Великой Космической Любви.

Признаюсь, я отдыхал не только телом у господина Р., но и душой, и разумом. После пхёкэ русская и английская речь звучала божественной музыкой – ясной, как горный хрусталь.

Но эта ясность была иллюзорна. Теософы изъяснялись еще более пространно, чем Ринпоче на пхёкэ. Казалось, эти сошедшие с небес предки лимурийцев, адепты «живой этики» – так они себя величали – не были способны лукавить, юлить, но все их учение сводилось к бессмысленному набору красивых метафор.

В конце концов слащавость и рафинированность адептов живой этики стала меня утомлять. Я с тоской вспомнил о тяжелых упражнениях, которым обязан был неким физическим своим преображением, тело ныло в бездействии. Созерцательное спокойствие отдавало праздностью, вечное перемалывание из пустого в порожнее – пустословием… Ум мой уперся в тупик, а сердце снова стало требовать великой аскезы монастыря. Молчания, тишины и покоя. Мне казалось все вокруг лживым и бессмысленным, пустым сотрясанием воздуха, напускным превосходством. Господин Р. был умным, образованным молодым человеком, он носил непальскую шапочку, писал чудесные картины и призывал братьев и сестер расширять сознание и содержать ауру в Чистоте. Но все слова его были до того туманны и совершенно не подкреплялись никакими чудесами. То были лишь слова, слова, слова, красивые слова, вырванные из Голоса Безмолвия, гипнотизирующие и паразитирующие. О да! Было в призывах жить согласно закону Великой Космической Любви, вытеснять милосердием жестокость, прощением убийство, вести чистое, гармоничное существование нечто от Истока. Но длительное существование теософского общества, несущее бремя примера идеальной общины, да и множество теософов, разбросанных по миру, не приблизили мир к идеальному ни на йоту. Не являли они чудес, подобно Будде и Иисусу, не пытались одеть голых в одну тунику и накормить голодных одной рыбиной. Возможно, они не имели никаких дурных помыслов, но совершили самую известную ошибку всех искателей истины – они принялись идеализировать естественное течение жизни.

Так я понял, что теософы – лгуны, творцы очередной иллюзии, неисполнимой, невозможной и даже противной природе всего сущего. Они подобны ярким ядовитым цветам, влекущим радужным сиянием, надеждами, что остановить смерть и убийство можно лишь волей и собственным примером, что чистота и святость разольются полноводными реками по земле, едва человечество дружно возжелает нести святость на своих плечах, будто соболиную мантию.

Всяк приходящий в храм поклонников Голоса Безмолвия надевает на глаза нечто похожее на кинетоскоп Эдисона и взирает, взирает на прекрасные виды, неминуемо шагая к пропасти. Я едва успел сорвать с глаз пелену, чтобы не рухнуть в эту пропасть, вовремя вспомнив тибетцев, ставших мне едва ли не родными!

Отбрось пять преград духа, затуши в себе все дурное, независимый, нетревожимый, нежелающий, ты гряди одиноко, подобно носорогу!

Несолоно хлебавши я вернулся к белым стенам Ташилунга, надел коническую шапочку караульного и приготовился сызнова, с самого нуля, побеждать все пять преград духа, успевший отупеть и привыкнуть к лености у теософов.

Уже поверивший, что больше меня никогда не увидит и было обрадовавшийся тому, Ринпоче не мог отказать. Вдруг Тара разгневается? Пойди разбери, что божеству надобно? Мне было жаль старика, но, похоже, нашим путям на длительное время суждено было сойтись. Возможно даже, учиться друг у друга. Я не заметил, как возгордился у теософов, и уже ставил себя и Ринпоче на одну ступень. Мне казалось, блеск в его маленьких глазках выдавал недоумение, увы, не делающее ему честь, как воплощению вселенской мудрости и знаний.

Вернулся в царство жесткой дисциплины и покорного молчания. Но теперь мне сложно было быть послушным и прилежным учеником. И за стенами монастыря меня преследовал призрак лжи, обмана. В текстах – священных буддистских текстах – вдруг мне стали открываться удивительные вещи. Я стал видеть между строк то, о чем никогда не говорилось вслух. Так, в притчах о добродетелях и о презренном рассказано было о явлении божественных сущностей на землю, но кто они были – молчок. Или в рассказе о том, как с верою и терпеливостью победить страдания, внезапно Будда проявляет гнев, но никто никогда не обращал на это внимания.

Я бросился к Ринпоче с просьбой открыть мне смысл написанного.

– Вот гляди, мудрый наставник, – говорил я, – злой дух Алавака, придя к Совершенному, четыре раза просил его выйти из своего жилища, а потом требовал удалиться. Праведность и терпеливость велит Совершенному – и Совершенный неустанно твердит об этом, умножая тем самым количество своих учеников, – что нужно было входить и выходить из жилища, пока Алавака не устал бы произносить фразу: «Выйди, о странник!» и «Войди, о странник!» – и отвечать словами: «Пусть будет так, о друг!» – бесчисленное количество раз.

Ринпоче молчал, изучающе глядя на меня.

Тогда я продолжил:

– Далее Будда проявляет чувство самовлюбленности и похваляется своей силой. «Никого нет на свете, о друг, никого нет в мире Брахмы и Мары, ни среди живых существ, включая богов и людей, отшельников и брахманов, кто бы мог расколоть мое сердце или, взяв меня за пяту, перебросить на ту сторону Ганга…» – говорит он.

Я позволил себе слишком многое – позволил осуждать Совершенного.

И оказался в яме. Похожей на кувшин с узким отверстием, через которое доставляли еду. Это была обычная мера наказания, которой я придал ореол мистицизма. Мне казалось, я потребовал самой строгой кельи, чтобы сразиться с мрачной богиней Шридеви, я клялся убить ее и доказать монахам свое превосходство над ними. Меня тащили к темнице, а я несвязно орал и выбивался. Сейчас подобное вспоминается с горьким смехом.

Даю на отсечение руку, ламы молили всех богов, чтобы я помер в этой яме, разбил лоб о какой-нибудь случайный выступ валуна, ибо им осточертело мое соседство, они давно сожалели, что пригрели такого неспокойного иностранца. Ах уж эти иностранцы. Ничего-то они не смыслили ни в правильности обучения, ни в устройстве мироздания. Эти торопливые существа хотели получить желаемое прямо сейчас и не терпели отлагательств. Таков был и я.

В яме, чтобы не сойти с ума, я стал считать. Считал вслух, сначала до тысячи и засыпал, потом до десяти тысяч, потом до ста тысяч и обратно. Внутреннее зрение стало плести чудесные круги, овалы, завитушки на полотне абсолютного мрака. Многообразие красок буйным фонтаном захватило внимание. Они накатывали на меня полусферой, словно большая медуза, замирали, давали разглядеть себя и уносились прочь. На смену являлась другая полусфера с узором еще более чудесным.

С детства я видел под закрытыми веками эти узоры: перед тем, как заснуть, или когда изнуренный штудированием судебной литературы едва не валился под стол от усталости, когда серая дымка конторы накрывала своей нелепой безнадежностью. Отбросив бумаги, я замирал, принимался сверлить неподвижным взглядом пространство, разглядывал эти полусферы с движущимся рисунком внутри, пока кто-нибудь не приводил в чувство окликом. Еще до встречи с Зои Габриелли я чувствовал, что в них больше смысла, чем в жалком, никчемном существовании безликого клерка.

В звенящей ясности тишины я вдруг понял, что считаю по-тибетски – оказалось, учил язык не зря. Разум, подобно бушующему от непогоды морю, затих, потонул в самоизучении – что еще, кроме счета, он усвоил, быть может, какие откровения, впечатавшиеся в мозг невразумительной тарабарщиной лам, раскроются моему пониманию подобно тропическим цветам?

Пустота делилась, как радуга, на палитру цветов с бесчисленным множеством оттенков. Я считал каждый цвет и запоминал его номер. Комбинировал оттенки, извлекая из собственного сознания их порядковые номера. Потом все слилось воедино.

И появились Синий и Зеленый.

Не сказать, что я их видел и слышал. Ничего такого не происходило. Кругом все говорят, что глас божий ясен, как звуки органа, его не спутаешь ни с чем. Но голоса моих духовных братьев не являлись с неоспоримой ясностью звучавшего музыкального инструмента. Мне приходилось выколачивать голоса из своей головы, вырывать их из ушей едва ли не клещами, додумывать за них, досказывать.

После того как вернулся из ямы, я долго просиживал в одиночестве, сидя, будто Бодхидхарма с недрогнувшими веками, глядел в одну точку и ждал, когда же Синий или Зеленый скажут хоть одно слово, хоть один слог, хоть букву произнесут. Я был несказанно рад, что они есть, что они снизошли до меня, и я, быть может, продвинусь в своем понимании еще на виток.

И наконец они заговорили. Говорили долго, не могли остановиться, спорили, утверждали что-то, бывало соглашались друг с другом, а потом опять начинали спорить. Или просто о чем-то рассказывали, старинные тибетские сказания наверное… Я ничего не понимал, ни слова, это было словно воздействие звуковыми вибрациями на тончайшие нити мозга. Не принимая никакого участия в баталиях, тем не менее я выходил из них совершенно измотанным, и не подозревая вовсе, что в конце концов пришел к скверной привычке простых смертных – разговаривать сам с собой. Я просто наделил одну свою половину синим цветом, а другую – зеленым, полагая, что это сам Ваджрадхара и сам Амогхасиддха снизошли до своего младшего духовного брата, Гершина Емели, чтобы пособить открыть тайну его воплощения, узнать чьим аватарой явился он на землю и с какой целью.

Чудеса, никакого мошенничества, чудеса не разума, а намерения – я ужасно, до колик, желал ощутить себя человеком шестой расы, ощутить себя равным богам, как когда-то желал остаться в Ташилунге, переломав себе пальцы о бамбук, хотел сделаться древним атлантом, умеющим мыслью воздвигать стены, передвигаться в пространстве и времени, постигать знания лишь прикосновением к источнику. И поступил так, как поступало все человечество – не найдя божественной силы, я ее выдумал. А изображения взял самые почитаемые.

О чем с восторгом и поведал Ринпоче.

– Ты еще и с самим Ваджрадхарой говоришь? – выпалил тот.

– Да, учитель. И с Амогхасиддхой.

– Где же они?

Я указал пальцем на свой висок. Если б Ринпоче позволено было осенять себя крестным знаменем, то он непрерывно крестился бы, всякий раз, когда видел Говорящего с Тарой, как называли меня ламы.

В конце концов Ринпоче велел мне покинуть монастырь, выставил вон, искусно завуалировав изгнание советом искать ответ в другом месте: велел обойти горы кругом, обойти Тибет, Непал, Бутан, идти, пока одежда не сотрется и не исчезнет с тела, пока посох не истончится в тростинку и не сломается пополам. Тогда ноги сами приведут к истокам великой реки Кали-Гандак, в таинственное, затерянное во времени королевство Мустанг, именно там и обретается, по преданию, черная богиня. Она сама пойдет навстречу ко мне и скажет, зачем, мол, ты ходишь кругами, словно желаешь увести меня в воронку времен, тогда я смогу спросить ее в ответ, зачем она явилась на землю и вдохнула жизнь в смертное тело Элен Бюлов, которое творит беззакония и вместе с тем является чистейшей и святейшей душой.

Я поверил настоятелю, искренне, всей душой, ушел за ворота, сменив одежды доб-доба на одежды странствующего монаха. И честно обошел горы кругом, и не раз. Ходил от храма к храму, каждому встречному махатме рассказывал о черной богине, каждый махатма удивлялся прекрасному моему пхёкэ, пали и санскриту, знанию объемных текстов Ганджура и Данджура и считал своим долгом пожелать успехов в непростой моей миссии.

В конце концов, сбившись с пути, окончательно заблудившись в лесах и горах Страны Снегов, проводя ночи под звездным, морозным небом, если везло – в ашрамах, храмах или в деревне, сам того не замечая, я уже ходил кругами.

Память стала подводить меня. Я уже не мог с уверенностью сказать, кто я, где пробыл все эти годы. Я жил лишь настоящим временем. Уже ни прошлого, ни будущего не существовало. Это была медитация длиною в несколько лет.

Из года в год заходил на ночлег в одни и те же места. Меня спрашивали, куда я направляюсь. Я отвечал, к истокам Кали-Гандак, чтобы победить черную богиню.

Мой облик поменялся, меня не узнавали, каждый раз принимая за кого-то другого. Я выглядел пугающе. Порой зеркальные воды горного ручья или небольшого озерца на каком-нибудь плато возвращали мне отражением лохматое чудище: черное высохшее лицо, волосы отросли до лопаток, борода спустилась до груди, одежды стали такого цвета, что и сказать трудно какого.

Но вот спустя много лет в одном из храмов в ответ на мою исповедь поведали мне легенду о чужеземном страннике, знатоке священных текстов, которому великие адепты поручили приблизить светлые времена Сатья-юги, как две капли похожем на меня самого.

Я не придал значения, двинулся дальше, но через пару лье, у порога другого храма, меня встретила точно такая же история. Мол, много-много веков назад монаху явилась Кали, запугать хотела, насылала видения страшные, сна не давала, но лишь из страха она поступала таким странным образом, ибо страннику этому выпала особая миссия – погубить черную богиню. Мол, лишь ему одному, осененному божьей благодатью, суждено было открыть ворота в Золотой век Дхармы. Сам Ваджрадхара и сам Амогхасиддха ведут миссию к черной богине Шридеви, советами своими озаряя путь. Не иначе он – сам Авалокитешвара.

Тут меня осенило, как всегда ярко и будто в первый раз.

– Мне? Стало быть, это я и есть, тот чужеземец, должный явиться из ниоткуда и поразить Шридеви! Саму Кали! А со мною по правую руку и по левую шагают сам Ваджрадхара и Амогхасиддха? Я – Авалокитешвара – всепоглощающая божественная сущность – проявление Вишну и Шивы. Ом мани падме хум! Я двенадцатое воплощение верховного божества Мудрости!

И озарение это произошло, как ни странно, в ущелье между Аннапурной и Дхуалагири, там, где река Кали-Гандак брала начало.

Тайна стеклянного склепа

Подняться наверх