Читать книгу Тайна стеклянного склепа - Юлия Нелидова - Страница 4

Глава III
Последнее представление: Наука против Магии

Оглавление

На самом деле прослонявшись с десяток лет по горным тропам, почти срастившись с почвой, с кустарниками и травой, износив шафранового цвета тунику до дыр, в лохмотья, я и не понял, как сам же и превратился в сию легенду. Ведь сколько ни ходил, сколько ни проводил часов в бездумном движении вперед и вперед, все не шла из головы Элен Бюлов с черным лицом. Засела занозой, будто только ей ведомо, как отгадать ее же хитромудрый ребус. Убить, уничтожить, сразить проклятую!

С мыслью обрадовать Ринпоче, что боги ответили мне, ниспослав озарение, вернулся я к порогу Ташилунга.

Но двенадцатому воплощению Авалокитешвары даже ворот не отворили.

Караульный лишь приоткрыл калитку и швырнул мне в ноги мои скромные пожитки – одежда, в которой я явился к стенам монастыря семнадцать лет назад, пара писем от дяди и еще одно – извещение от его поручателя, пришедшее, судя по ветхости конверта, уже давно. Казалось, что в места, где я намеревался утаиться от всего мира, не доходит почта. Но людской муравейник устроен так, что корреспонденция нашла меня даже в самом сердце святилища.

Оказалось, дядя Николя скончался, оставив мне небольшой домик в Сен-Жерменском предместье Парижа с годовой рентой в три тысячи франков. Никчемные акции недостроенного канала достались ему. Кто ж знал, что строительство возобновят, и акции канала стремительно возрастут, а дядя отвоюет наше скромное имущество да еще и приумножит его?

Преисполненный уверенностью, что это побуждение божественных сил к действию, я направился в Бомбей, а из Бомбея в Европу. Я отправился убивать Кали!

Поначалу я двигался наобум, почти ни на что не обращая внимания, ведомый лишь Синим и Зеленым. Я научился не торопиться и не оглядываться, сталкиваясь с удивительными переменами, не пропускал их в разум. Но долго мне не пришлось хранить отрешенность. Реальность была тверда и довольно тесной, чтобы не ощутить ее давления вскоре.

В Париж я прибыл осенью 1907 года, сошел на перрон вокзала Аустерлиц, не узнав его вовсе, и двинулся по указанному поручателем адресу. Тогда-то впервые я не смог совладать с нахлынувшим на меня удивлением. На первом же фонарном столбе, будто тот самый божественный перст, будто знак господень, меня встретила афиша.

Да, обыкновенная афиша, уже старая и выцветшая на солнце, с потекшими красками, – такими обычно украшали стены на улицах, столбы, стволы больших дубов, заборы, таких было полно в любых городах.

До сей минуты мне казалось, что меня не тревожит суета городов. Поначалу меня не удивила скорость поезда, не заставил поднять глаз ревущий звук мотора в небе – над Авиньоном пролетали самолеты, не восхитили пароходы на причалах Марселя – стальные беспарусные гиганты. А ведь корабли нового века основательно разрослись вширь и ввысь, изрыгали клубы дыма супротив маленькому пакетботу из крашеного дерева и с косым парусом, привезшему меня в Бомбей семнадцать лет назад. Было на что посмотреть, но меня это не тронуло.

А тут вдруг всеми силами контролируемое самообладание выбила обычная афиша. Красными кричащими буквами было выведено: «Впервые в Париже. Прекрасная медиум Зои Габриелли, заклинательница змей, слонов и тигров, провидица и повелительница загробного мира». И портрет мадам Элен, столь же юной, как и семнадцать лет тому назад. Две черные косы ниспадают на сари небесно-голубого цвета, лоб стиснут диадемой, в руках – тяжелый питон, пылающий в огне. Сама она сидит верхом на слоне, вставшем на задние ноги-тумбы, а рядом разлегся огромных размеров тигр. Афишу трепало ветром, углы ее отклеились, часть текста смыло дождем.

– В конце августа были ее удивительные представления, – послышался за моей спиной чей-то голос.

Я давно заметил, что стою, читаю не один, но обернулся, только когда незнакомец заговорил. Любопытный прохожий разглядывал меня с интересом. Меня: мужчину с нелепой стрижкой выжженных солнцем волос – те отросли в дороге и смешно стали виться, с почти черным, как у всякого тибетца, лицом, странно одетого. Дело в том, что я, как и все тибетские монахи, брил голову и презирал одежду. Я облачился в те же брюки и тот же сюртучок, в которых прибыл в Бомбей, в которых пешим прошел по дорогам Индии, Китая, Непала и Тибета, в которых пережил у стен Ташилунга весну, лето и осень, а с ними и дожди, кутался от ветра, изнывал от зноя и мерз. Сюртучок этот болтался на моих худых плечах, как на перекрестии палок огородного страшилы. На ногах была та же пара обуви, которая изведала трудности моего первого горного перехода через Индию, Бутан и Непал. Будда сам никогда не имел иной одежды, кроме той, что подобрал прежде кем-то выброшенную, он очищал ее шафрановым порошком и носил до тех пор, пока одежда не стиралась до дыр. Я не стал начищать свой сюртучок шафраном не только исходя из соображений, что специя эта ныне невообразимо дорога, но и потому, что и без шафрана выглядел довольно нелепо, ведь прошло столько времени, люди изменились.

Что и говорить, сменилась целая эпоха – человечество шагнуло в новый, двадцатый век. По улицам разъезжали экипажи без упряжи и без лошадей, воздух рассекали аэростаты и дирижабли, их было больше, чем птиц, люди развлекались просмотром движущихся картинок, весьма правдоподобно изображающих реальность. У всех на устах были такие чудные слова, как «синематограф», «радиоприемник», «автомобиль», «самолет», «конвейер», «индустриализация» и «скорость». Прогресс сделал людей еще более суетливыми, беспокойными, взбудораженными, вечно куда-то стремящимися.

Выбравшись наружу из царства тибетских гор, в которых самым стремительным были лишь ветра и дожди, а самым шумным – грозы, я не ожидал, что суета городов станет настоящим испытанием моему спокойствию. Уже оказавшись в Бомбее, я был несколько ошеломлен, оглушен, подавлен и едва не раздавлен. Я не узнал города: настоящий муравейник, безумный муравейник, состоящий из самодвижущихся экипажей, рикшей, прохожих и господ, лихо разъезжающих на велосипедах разнообразной конструкции. Было дело даже – очутился под колесами одного из этих двухколесных стрекоз, зазевавшись всего на несколько секунд.

На помощь пришли Синий и Зеленый.

– Шум – это лишь отражение хаоса от стен бренного.

– Нет стен, нет отражения.

– Нет шума.

– Нет хаоса…

Помню, отполз на обочину, тотчас же послушно вернув душу глубоко внутрь своего микрокосма, вернув в царство безграничного пространства вечности, где нет границ и нет эха жизни. А голос месье с велосипедом, повалившегося рядом, сначала доносился до меня словно из глубокого ущелья, а потом затих вовсе. И событие истерлось из памяти. Отполированная буддийской дисциплиной психика стойко сопротивлялась шуму и хаосу.

Я собрал все свои силы. Я прекрасно мог отключать слух и даже зрение.

Но запертое сознание в недрах микрокосма порой заставляло меня попадать в курьезные ситуации.

Сначала я едва не проворонил высадку во французском порту и едва не отправился обратно в Индию. Меня обнаружили медитирующим в собственной каюте спустя сутки, как последний пассажир покинул пароход.

Следом я не успел на поезд в Париж; и провел две недели на берегу моря, обитая прямо в порту, меж складами и доками на пристани.

В сущности мелочь, не стоящая внимания для меня нынешнего. Будь я рабом лампы по имени «Гру и Маньян», то, верно, продолжал бы трястись над каждой секундой, жадно изучал бы расписание поездов, составлял графики, как делал прежде, когда какому-нибудь авиньонскому землевладельцу вдруг вздумалось выписать адвоката из Парижа, и тотчас летел стрелой на вокзал, чтобы поспеть на ближайший рейс.

А мне нынешнему некуда было спешить. Солнце встало, солнцу положено сесть, и оно не скроется раньше срока. Я – Авалокитешвара – всепоглощающая божественная сущность, которой так или иначе предначертано поймать черную Шридеви-Кали. И Кали не будет поймана раньше, чем потребует вселенское равновесие.

Я иначе воспринимал время, чем раньше. Семнадцать лет, прожитых в горах, были для меня как семнадцать дней и в то же время как семнадцать веков. А та горстка лет, милостиво определенных щедрым Господом Богом человеческому телу, для меня перестала иметь какой-либо смысл. Я не считал себя телом, я давно определял себя как «бессмертная душа, пребывающая в бесконечном пространстве». Позади была вечность, впереди ждала вечность. Куда спешить? А сутки – это лишь один рассвет и один закат. Если земля двигается с такой скоростью вокруг солнца так, что меж этими астрономическими явлениями лишь двадцать четыре часа, то это вовсе не значит, что нужно поспевать за всем, именно когда светило зримо, и завершать дела, когда приходит ночь. У вселенной нет дня и ночи, нет времени суток. Жили бы мы где-нибудь, да хоть на Юпитере, сутки измерялись бы земными годами.

Я продолжал любоваться закатами в Марселе. И меня совершенно не заботило, что люди оглядывались на мой странный, отрешенный вид, старомодный, потрепанный сюртучок и необычную позу, которую я принимал, когда любовался морем. Сидеть на земле, подобрав под себя босые ноги (обувь большей частью я носил в руках – мостовые в сравнении с горными тропами казались мягким персидским ковром), было не принято на европейской земле. Меня не заботило и то, что я в четвертый раз покупал билет до Парижа, но в четвертый раз опаздывал на перрон, не на час опаздывал, не на два, а на целые сутки, заставляя проводников, кондукторов и машинистов заливаться безудержным смехом. Что за чудак – в который раз предъявляет просроченный билет, невозмутимо приобретает еще один и вновь является не вовремя?

И вот, прибыв наконец в Париж, я, остававшийся невозмутимым все это время, застыл как соляной столб под афишей и не мог двинуться с места, уже во второй раз за долгое время ощутив внутреннее колыхание ярости. В который раз душа покинула бесконечность и уют микрокосма, в который раз выставила свое любопытное ухо.

– Она гастролирует? – осведомился я у прохожего.

– Да, тур по Европе. Была в России, следом в Италии, Австро-Венгрии, Германии, Польше. Неделю назад отбыла в Лондон. Думаю, вам ни за что, увы, не поспеть за ней в Лондон, – усмехнулся тот. – Разве только сразу в Нью-Йорк. Но вы нисколько не потеряете, ежели останетесь. Обещают, что прибудет другой иллюзионист – Гарри Гудини. Ничем, я вам скажу, не хуже мадемуазель Габриелли. Ну разве только не так молод, как девушка.

– Молод? – проронил я. – Насколько я знаю мадемуазель Габриелли, ей стукнуло сорок.

– Ваша правда, месье, но ведь на то она и внеземной адепт, чтобы не иметь возраста вовсе.

Я не удержался от строгого взгляда, окатил им болтуна, совершенно не подозревая, что минутой назад про внеземного адепта сам же и выболтал, бормоча себе под нос.

Я все время бормотал под нос, не очень-то на это обращая внимания и давно позабыв, что так нормальные люди себя не ведут. Стоя под афишей с именем Зои Габриелли, я искренне полагал, что молча слушаю, как Синий и Зеленый обсуждали свою подругу Шридеви-Кали, принявшую земное воплощение. Возвышенную сию беседу слушал и зевака. И даже не один: собралось около десятка поглазеть на странного человека с седеющими светлыми барашками волос, с морщинами на заветренном и загорелом лице, который ежесекундно менял выражение гримас и вещал то тонким тенорино Амогхасиддхи, то чуть подхриповатым драматическим баритоном Ваджрадхары.

Не сразу я обернулся, не сразу моего слуха коснулся дружный хохот: смеялись мальчишки, придерживая кепки, смеялись толстые молочницы, юные студентки в беретках, смеялись почтенные господа в клетчатых пальто. Но меня опять не тронула сия картина, опять я остался совершенно равнодушным. Отпечаталась в моем сознании, как легкий слепок башмака на песке, который тотчас смыла пенистая волна. Я лишь на секунду ощутил смятение, а может, и того меньше. Оглядел туманным взором толпу и прошел сквозь нее, решительно шагая к вокзалу.

– Нью-Йорк так Нью-Йорк, – сказал Синий.

– Нью-Йорк, не Нью-Йорк, – заунывной песней отозвался Зеленый, – все равно куда. Вселенная бесконечна и каждая ее точка – центр.

С таковой вот медлительностью и продолжая попадать в истории, я оказался в Нью-Йорке лишь в декабре. Закончил дела с дядюшкиным наследством, совершил паломничество в Лондон, в надежде поспеть-таки на концерт, но и там лишь потоптался под фонарным столбом, под афишей со смытой лондонскими дождями краской, с поблекшими алыми буквами, кричащими об удивительных способностях заклинательницы и прорицательницы Зои Габриелли.

В Ливерпуле я почувствовал, что неплохо бы ускорить свое продвижение, и осведомился, какой из нынешних трансатлантических пароходов самый скорый. Спешка чрезвычайно заразна. Или заразной оказалась атмосфера, царящая кругом.

Я приобрел билет на популярное судно «Лузитания» – оно завоевало первенство по скорости среди всех европейских судов в позапрошлом месяце – смешно, ведь не поленился узнать и это. И уже через шесть дней ступил на твердую поверхность пирса № 54 западной стороны острова Манхэттен.

В пути я уже не выдержал тесноты каюты, как удавалось прежде, мое непоколебимое спокойствие принялось таять, словно весенний снег, я не смог сохранить неподвижность тела даже в течение четырех часов и пробрался на нос парохода верхней палубы. Опять поддался чувствам, отдался ощущениям. Стоял, перекинувшись за поручни, и дышал этой бешеной, даже безумной стремительностью корабля – тот мчался быстрее птицы, быстрее, быть может, чем мчалась Земля вокруг Солнца. Машина как будто даже опережала время.

Окружающее стало не на шутку меня возмущать, невзирая на мое полное, казалось бы, понимание происходящих во вселенной преобразований. И вдруг, стоя на носу быстроходного лайнера, преодолевая головокружение от неистовости рева волн, безумства ветра, бьющего в лицо, – искусственного ветра, созданного гигантскими лопастями, – стоя в старом, потрепанном сюртучке, пошитом в прошлом веке, который создавал странный контраст с новеньким железом, ясно осознал, что раздражаюсь я всякий раз, как сталкиваюсь с шумной действительностью, оттого что не имею к ней никакого отношения, – будто выставленный вон из общей мирской игры, будто ребенок, которого наказали и заперли в чулане, в то время как сверстники продолжали строить дом на дереве, и очень даже в этом преуспели.

Я потерял даром семнадцать лет.

Человечество успело сделать сто шагов в будущее. А все, что имел я, – жажду смерти Элен Бюлов.

– Печалится ли песчинка, что не стала каплей в море? – менторским тоном подал голос Синий.

– Льет ли слезы ревень, что не стал розовым кустом или цветущей магнолией, – тотчас подхватил Зеленый.

И тотчас же от сердца отлегло. Синий и Зеленый всегда являлись вовремя.

– Каждому цветку свое место в саду.

– Да, да, я помню, – перекрикивая ветер, отвечал я.

– Каждый стоит на своей ступени развития. Во всем есть Душа.

– Да, да, хмель сошел, – оправдывался я.

– Оставь мерило. Вселенной не измерить.

– Будем верны Пути, – заключил Синий.

– Путь – вот единственная цель, – согласился Зеленый.

– Я верен, я по-прежнему верен Пути. И все вокруг иллюзия.

Города было не видно. На пристань спустился густой туман, валил снег с дождем, люди толкались, кололи друг друга распахнутыми кувшинками зонтов. Меня влекла бурная людская река совершенно неведомо куда. Я миновал пирс, прошел одну улицу, другую, и первое время все, что мог видеть, – мокрые спины и колючие зонты, с которых лились потоки воды.

Но толпа стала редеть, люди исчезали в самодвижущихся экипажах с широкими колесами, между домами, в бесконечных дверях контор, лавок, кабаков. На несколько минут туман рассеялся, я разглядел длинную улицу с ровной стеной зданий, а потом поднял голову и залюбовался небом – наверху, на небесах словно кто-то краски пролил: черную и белую, и долго возил кистью создавая клубистые, свинцовые завихрения. Показался кусочек синего неба, сверкнул луч солнца: совсем рядом, можно дотянуться рукой. Я невольно расплылся в улыбке.

А потом улыбка медленно сошла с моего лица – кусочком синего неба оказался витраж безмерно высокого здания – небо было всего лишь отражением, а луч света преломился в широком стекле, как в зеркале.

За считаные минуты распогодилось, засияло солнце, туман отступил, снял с крыш небоскребов покрывало. Я не заметил сразу, какими они были высокими. Но самым высоким было то, у цоколя которого я остановился и которое озаряло улицу светом вспыхнувшими на солнце витражами. Кирпичная его громада уходила далеко к облакам, словно гора, словно дом поставили на дом, а потом взяли еще один дом и водрузили его на два предыдущих, а поверх этого кирпичного пирога с рядом блестящих синих окон опустили круглую башню-бельведер, шпилем уходящую в черные тучи.

Я встал, разинув рот, и, не стесняясь прохожих, глазел, как мальчишка, потом даже начал водить по воздуху пальцем – считать этажи, позабыв о своей тибетской невозмутимости, клятвах никогда не удивляться ничему увиденному и свято хранить покой души. Один, два, десять, пятнадцать, двадцать… Солнце пробилось сквозь пласт тумана и осветило другое здание, стоящее почти вплотную с первым: буро-кирпичное, точно так же, как и первое: тяжелое, мощное, убегающее в небо и увенчанное трепещущим на ветру красно-синим полосатым знаменем. Оно было ниже: я насчитал десять этажей и сбился…

В эту минуту раздался чудовищный шум, грохот железной каракатицы – прямо на меня несся – нет, не велосипед, как то случилось в Бомбее, но трамвай, колокол которого разрывался от трезвона. Машинист, наполовину высунувшись из окошка, махал зеваке в потрепанном сюртучке, то есть мне, кричал что-то по-английски, с добавлением каких-то непонятных, не то сербских, не то албанских ругательств. Я ведь быстро позабыл, как оказался под колесами двухколесного авто на проезжей части в Бомбее, позабыл, что неплохо бы немного соблюдать осторожность и не зевать. Иллюзия не иллюзия, но стукаться каждый раз об нее было больно. Я ведь считать этажи остановился прямо посреди улицы, одной ногой на электрических рельсах. И насилу успел отскочить в сторону, как едва не попал под колеса другого трамвая, мчавшегося навстречу первому. Из окошка пригрозил кулаком другой машинист и огорошил ушатом уже не албанской, а немецкой брани.

Под колокольный перезвон трамваи съехались и разъехались.

Следом проскочили два едущих подряд открытых электроавтобуса, промчался зеленый двухъярусный экипаж, верхом на крыше которого восседал водитель, а внизу пассажир – почтенный старичок в очках.

Несколько мгновений я стоял, прижавшись к стене громады здания, принадлежащего одному из известнейших нью-йоркских издательств, ожидая, что еще какое-нибудь электродвижущееся «нечто» пронесется мимо. Но взгляд мой вновь увлекла кирпичная стена с блеском витражей, а потом другая, третья, четвертая. Я перебегал взглядом от здания к зданию и не уставал удивляться. Улица принадлежала газетчикам. И те не поскупились возвести самые высокие строения, дабы их стены могли использоваться для множества рекламных вывесок.

Ноги понесли дальше. Синий и Зеленый милостиво молчали, позволяя своему подопечному насладиться невидалью. В тот день моя невозмутимость окончательно иссякла.

Нью-Йорк почти весь оказался невообразимо высок. Башни, дома, даже церкви были здесь в несколько раз выше парижских, их словно поливали из волшебной лейки. И даже если Эйфелю вздумалось бы построить свою ажурно-стальную конструкцию на Манхэттене, то она просто-напросто потерялась бы среди изобилия убегающих в небо строений.

Едва ли не на каждой крыше развевался штандарт Соединенных Шатов Америки – разлинованное полотно с россыпью звезд. В глазах рябило от бесчисленного количества цветных вывесок – вывески были всюду. Они приглашали в модные лавки, на театральные постановки, демонстрировали товар и разносортные услуги.

Улицы были разлинованы правильно, будто по линейке, здания ни углом не выдавались вперед, ни крыльцом, ни забором, – все как в тетрадке школьника-аккуратиста. Но было что-то в этой строгости неземное, вторгалось порой в нее нечто космическое. Например, висящий вдалеке мост, тросы которого едва проглядывали сквозь остатки тумана, полупрозрачным саваном застывшим над океаном. Или огромная изумрудного цвета фигура олимпийской богини. В терновом венке, подпирающая черные тучи факелом в вытянутой вверх правой руке и со скрижалью в левой, она олицетворяла американское свободолюбие. А собирали статую в свободолюбивом Париже лет двадцать тому назад на улице Шазель. Не сразу я признал в этой колючей голове старую знакомую – тогда она была совсем другого цвета – бурого. Еще школяром я видел ее торчащей над кронами деревьев с участка мастерских месье Эйфеля. Но она была недостроена и покрыта лесами. А здесь – она словно властвовала над набережной, будто для того и поставлена была, чтобы растапливать факелом все норовящий наползти с океана туман. Стояла как истинный привратник.

Я шагал вперед, глазел, бормотал себе под нос, пока не остановился перед зданием необычной треугольной конструкции, разъединяющей улицу на две части ровной буквой «Y», поднял глаза и отшатнулся. Под самой крышей этого здания висела в стократ увеличенная афиша.

Тот же текст, что в на парижской и лондонской афишах, те же слоны и тигр. Но внизу приписка черными кудрявыми буквами: «Последнее представление доктора Иноземцева. Разоблачение Зои Габриелли. Наука против Магии». И дата: сегодняшняя.

Последнее представление! Разоблачение Зои Габриелли… Месье Иноземцев публично разоблачит ее? Как такое возможно?

На меня смотрело улыбающееся лицо Элен Бюлов, обрамленное черными косами, лоб стиснут причудливой диадемой. Рядом с ней будто повисла в воздухе строгая черная мужская фигура со свешенной как у куклы головой на грудь, лицо скрывали поля цилиндра – вероятно, это был месье Иноземцев. Широким жестом он расставил затянутые в белые перчатки руки в стороны, будто отвешивал публике комплимент. Но безжизненность его позы делала его похожим на огородное чудище, только одетое в новенький фрак. Чем-то зловещим веяло от этих расставленных в сторону ладоней.

Неужели доктор бросил медицину и стал фокусником? Ведь как ловко в его руках исчезали и появлялись карты. В гостинице Дюссельдорфа с большим апломбом он продемонстрировал удивительное мастерство ловкости рук. Теперь оба решили сойтись в бою на арене цирка, метать друг в друга молнии, карты, цветные ленты из цилиндра и дрессированных кроликов и крыс.

Быть такого не может! И не должно! Чтобы доктор из ученого вдруг стал балаганщиком?

После минутного смятения я смог отвести взгляд от фигур мадам Бюлов и ее русского супруга и перечел строчку в самом низу – Медисон-сквер-гарден, 19.00.

– Мне туда не попасть, – первое, что пришло в голову. – Слишком поздно. Который час?..

Этот вопрос я не задавал более десятка лет. Который час… Разве важны эти цифры? Солнце на востоке – значит утро, в зените – полдень, нет солнца – ночь. Темнеет небо – время перед рассветом, пора будить монастырь – иногда мне выпадала и такая почтенная миссия. И без брегета я поднимался вовремя. Небо, каким бы оно ни было, звуки в воздухе – будь то пение птиц или жужжание цикады, солнечный свет – нежно-лиловый, или золотой, или алый – способны с точностью до секунды рассказать, который час.

Но небо, сокрытое небоскребами, молчало, оно находилось так далеко от меня, словно я опустился на дно глубокой гладко отштукатуренной ямы, заполненной автомобильным гулом, треском электрических трамваев и неумолкающим людским гомоном. Ни о каких птицах не шло и речи – природы здесь не услышать, лишь грубое присутствие человека.

Даже в китайских деревнях не было так шумно, хотя я полагал, что китайцы самый суетливый народ в мире.

– Душе неведомы никакие преграды, – вдруг заговорил Синий, заметив мое смятение.

– Душа как вода, – отозвался Зеленый, – она принимает цвет и форму сосуда, в котором пребывает.

Я опустил голову и оглядел себя. Решение пришло тотчас же.

– Правильно! Нужен костюм, – проронил я. – Спасибо!

– Душа станет незримой, коли будет отражать все вокруг, – продолжал Синий.

– Она сольется с миром, она станет прозрачной, – сказал Зеленый.

– Как вода, – пропели оба.

И я, развернувшись на пятках, двинулся в обратном направлении. Четверть часа назад я проходил мимо ряда лавок, располагавшихся на первых этажах высоких небоскребов. В память врезалась ярко-лиловая вывеска магазина готового мужского и женского платья где-то на пересечении двух ровных улиц – каких именно, я не запомнил. В Нью-Йорке вместо живописных названий на табличках часто значились просто цифры. И я запоминал оттенки, которым раздал номера. Для меня это находилось на пересечении серо-жемчужной улицы и пурпурной.

Эта манера заменять цифры цветами во мне родилась после пребывания в яме. Забавно было бы посмотреть на лицо прохожего, вдруг вознамерившегося спросить меня, который час. Я бы ответил – половина антрацитового или четверть персикового.

Звякнул колокольчик, следом застонала стеклянная дверь, пахнуло запахом шерсти и пыли. Под невысоким потолком в ряд стояли манекены и вешалки, в углу за грудой разносортных шляп и шляпок копался скрюченный и суетливый продавец в жилете без пиджака – разглядеть можно было лишь его округлую спину. За прилавком никого. Но поверх сидел мальчик лет двенадцати, читал книгу и грыз пряник. Он отнял глаза от страницы и бросил короткий взгляд на дверь. В одно мгновение его лицо изменилось, с колен скатился переплет и упал прямо к моим ногам.

Я поднял книгу.

«The Time Machine. H. G. Wells» – значилось на обложке.

– Это же настоящий путешественник во времени, – вскричал юный мечтатель. – Дядюшка, только глянь!

Из-за груды шляп и шляпок сначала показалась лысеющая, седая голова продавца, потом его плечи и туловище в потертой жилетке и с нарукавниками на рубашке, через голову был перекинут портняжный метр. Он удивленно вскинул бровями, на мгновение растерялся, но вскоре поспешил отругать племянника:

– Ну Адам, как тебе не стыдно! Сейчас же принеси свои извинения. Сэр, добро пожаловать в лавку «Вэнссон и сыновья». Простите юношу, он такой фантазер…

И скользнул взглядом к моим босым ногам (к тому времени ботинки свои я где-то посеял), снова в удивлении приподняв брови.

Я кашлянул, вдруг ощутив неловкость. Мне казалось, я так редко раскрывал рот и говорил что-то вслух, в основном ведь за меня это делали Синий и Зеленый… Когда требовалось самому извлекать звуки из недр голосовых связок, чтобы обратиться к собеседнику, в горле вдруг пересыхало, язык с трудом отзывался на сигналы мозга. Между словами, произносимыми личной мной и теми речами, что толкали мои разноцветные братья, я делал немалое различие. Синий и Зеленый не трудились, чтобы говорить, мне же – Эмилю Герши – приходилось едва ворочать языком и насилу разжимать челюсти.

– Юноша прав, – проронил я, возвращая тому книгу. – Я явился прямиком из 1890 года. Именно тогда был пошит мой костюм. Не могли бы вы помочь приобрести что-нибудь, что носят в новом столетии?

И вынул бумажник, боясь, что меня примут не только за путешественника во времени, но за какого-нибудь бездомного.

– О да, сэр, конечно, сэр, сию минуту, сэр!

И под недоуменным взглядом мальчика, шепчущего: «Машина времени существует, это правда, этот мистер из прошлого», продавец увел меня в царство «готового мужского платья». Это было невероятно странное чувство – ощущать себя путешественником во времени.

Но, ступив за порог лавки, я забыл о роли путешественника и почувствовал себя актером немого кино.

Нет, вовсе не потому, что был одет в полосатую тройку и пальто, вовсе не потому, что мою голову украшала шляпа-хомбург, шею – галстук-пластрон, а ноги – жесткие и неудобные оксфорды. Я чувствовал себя комедиантом, вырядившимся так, словно желал посмеяться над окружающей лощеностью и манерностью. Люди видели элегантно одетого джентльмена, я же – шагающего мима с раскрашенным белой краской лицом. Вырядиться так было все равно что шагать за каким-либо прохожим, подражая его походке, манере носить портфель, держать трость и помахивать при ходьбе рукой.

По совету продавца я нанял самодвижущийся фиакр, который здесь именовался «такси». Это как раз был один из множества зеленого цвета электромобилей суетливо снующих по всему городу с большими, тонкими колесами, с восседающим на крыше шофером и мягким диваном спереди. Назвал Медисон-сквер-гарден, и за двадцать центов меня довезли до большого белого здания, находящегося на пересечении Медисон-авеню и 26-й улицы. Увенчанное четырьмя квадратными башенками с красной кровлей в мавританском стиле и одной невероятно высокой – тридцатидвухэтажной, оно величественно выдавалось над запруженной людьми и электромобилями, блестящей от дождя площадью.

Я не сдержал разочарованного вздоха – еще час до представления, а не то чтобы успеть приобрести билет, но даже пробраться сквозь эту толчею не было никакой возможности.

Судя по размеру и размаху здания, оно вполне могло вместить всех собравшихся и еще столько же. Но я не знал, что арена Медисон-сквер была уже полна, а на улице стояли те, кто, как и я, не приобрел вовремя билет на последнее и единственное представление, на котором таинственный русский доктор собирался разоблачить вечно юную прорицательницу Зои, вещавшую пророчества уже почти двадцать лет.

– Такого столпотворения не было со времен, как Сиракузы забили свой финальный мяч, – услыхал я в толпе и невольно остановился.

– Этот русский доктор опять навел столько шумихи вокруг себя. Мало ему пожара на Лонг-Айленде и собственных похорон.

– Неужели он наконец снимет маску?

– Не-ет, говорят, он теперь страшно уродлив. Хотя стоит ли верить слухам.

– Если верить очередной утке Пулитцера, то и слухам – конечно!

– Вы читаете «Нью-Йорк Вордс»? Бросьте! После того как журналистка из этой газеты разыграла сумасшедшую, я ломаного цента не дам за клочок пахнущей краской и пропитанной ядом бумажки, – взвизгнула дама в кремовом пальто и шляпке с такими широкими полями, что зонтик, который она держала над головой, был ей попросту не нужен. Дамы предпочитали очень внушительные головные уборы, и очень раздражались, когда в толпе задевали друг друга краями.

– Вот бы узнать, прибудет ли Гудини?

– Чтобы хоть краем глаза взглянуть, как русский заставит исчезнуть три слона, в то время как он смог совладать лишь с одним?

Все дружно расхохотались. Я тоже улыбнулся, хотя знать не знал, кто такой Гудини. И остался стоять еще несколько секунд, чтобы послушать, но группка больше ничего интересного не поведала. Да и слушал я, наверное, с чрезмерной и неприличной внимательностью, так что дама в кремовом пальто, плотно облегающем по нынешней несколько крикливой моде, стала косо поглядывать на странного не к месту улыбающегося господина, да еще и остановившегося на расстоянии вытянутой руки. Ее спутник осведомился, и не слишком почтительно, что мне надобно.

Меня спасло появление перекупщика билетов. Молодой человек в твидовой кепке набекрень и в пальто с чужого плеча нараспашку, из-под которого выглядывал растянутый пуловер, стал горланить, что продаст заветные бумажные лоскутки, которыми помахивал в воздухе, всего за двадцатку долларов. Я не успел и руки ему протянуть, как тотчас уличный коммерсант исчез из поля зрения – орущая толпа поглотила его, и билеты были моментально куплены кем-то более проворным.

С несчастным лицом, преисполненный молчаливого горя, я проводил взглядом того счастливчика и его спутницу, которым досталась возможность повидать саму Кали. А ведь они, поди, и не ведали, на кого отправились поглядеть. Никто вокруг и мысли не мог допустить, что прекрасная юная прорицательница есть земное воплощение Смерти…

А я знал, но знание это никак не помогло мне приобрести билет. Хоть то и без толку, тем не менее я стал протискиваться к кассам. И даже преуспел, но окошки были давно закрыты.

– Не могли бы вы мне помочь, – попросил я, подобравшись к работнику арены, одетому в зеленую ливрею времен Марии-Антуанетты. – Я давний знакомый месье Иноземцева, и единственный способ повидать его – попасть внутрь…

Швейцар окинул меня из-под белого парика насмешливым взглядом.

– Знакомых доктора за сегодняшний вечер можно считать уже не десятками – сотнями и даже тысячами.

– Мое имя – Эмиль Герши. Достаточно только передать…

– Хорошо, сэр, вашу визитную карточку, пожалуйста.

Я смутился.

– У меня ее нет, пока нет…

– Всего хорошего, сэр.

Развернулся ко мне затылком и зашагал прочь. Мне же ничего не оставалось, как смириться с неизбежностью – на арену не попасть.

Стоял я так четверть часа, полчаса. Стемнело, включились фонари, цветные вывески, украшенные лампочками, шныряли световые столбы от проезжающих мимо автомобилей – город в одно короткое мгновение от сгущающихся сумерек вдруг перешел к яркому полдню, но искусственному, фальшивому, нарочитому. Солнце не успело закатиться за подвесной мост, как Нью-Йорк засверкал всеми цветами радуги. Толпа зашумела, некоторые разошлись в пользу более доступных заведений, но подошли другие. Представление вот-вот начнется, народ ни с крыльца, ни с тротуара уходить не спешил. Воздух трещал множеством бесед, раздающихся одновременно от множества группок, трещал от смеха, продолжали беспрестанно гудеть автомобильные клаксоны, издалека нет-нет доносился колокол трамвая.

Вдруг швейцар, что отказал в просьбе, вернулся, локтями он расталкивал всех кругом, напустив на лицо сосредоточенно-напряженную мину, будто ему было поручено задание государственной важности и исходило оно из самого Белого дома.

– Мистер Герши? – спросил он и почтительно склонился, заложив за спину затянутую в белую перчатку руку. – Мистер Иноземцев примет вас в своей ложе. Разрешите вас проводить?

Оглушенный неожиданной удачей, я последовал за работником арены, миновал крыльцо, просторный холл, поднялся по лестнице, мои стопы тонули в алом ворсе ковровой дорожки. Всюду стояли люди. И на лестничных маршах, и в коридорах, и у дверей, и в нишах окон – каким же должен быть размер самого стадиона, чтобы каждый мог разместиться в нем?

Я оказался в темноте одной из лож.

Во всех остальных горел свет, портьеры подняты, люди шевелились, словно пчелы в сотах большого улья. Под ложами – ряды кресел по кругу, и ни одного свободного места.

Моя ложа была не освещена и зачем-то глухо задрапирована. Из ее темноты, в просвет узкой щели спущенных портьер замечательно просматривалась вся арена целиком и тройной ряд балконов по кругу. Я приблизил лицо к узкой полоске света и выглянул наружу. Под потолком висели тросы и канаты, наперекрест свисали веревочные лестницы, стальные флаги одноцветной серебристой гирляндой обрамляли потолок и шелестели, словно молодая листва. По центру – самый настоящий фонтан вздымал шумные струи едва ли не к самому потолку. Представление обещало быть самым что ни на есть цирковым.

Столько шума ради цирка.

Подумав так, я глянул направо. В ложе я восседал уже не один, а рядом с каким-то господином, который, неясно, пребывал ли в соседнем кресле до моего прихода, или же явился, пока я пялился по сторонам. Ведь было темно.

Наконец электричество на арене потухло, портьера, скрывавшая ложу, раздвоилась, разъехалась по сторонам, словно под воздействием незримого механизма, зажегся круглый прожектор. Овальное золотое пятно скользнуло откуда-то сверху к фонтану и осветило его хрустальные струи. Из самого центра светового пятна вдруг появился человек в костюме времен Марии-Антуаннеты: в парике и чулках и с бантами на туфлях – и стал что-то громко декламировать. На мгновение показалось, что это тот самый, что ввел меня в ложу. Но таких лакеев по Медисон-сквер-гарден сновало множество.

Дверь позади меня скрипнула, вошла дама, шепотом извинилась и села от меня по левую руку.

И я оказался между ней и сим таинственным господином.

Тот, к слову сказать, не сделал ни единого движения, чтобы поприветствовать вошедшую гостью, и на меня никакого внимания не обращал, продолжал сидеть, заложив ногу на ногу и скрестив руки на груди с какой-то нечеловеческой неподвижностью. Даже дыхания его не было слышно – точно неживая восковая фигура. Дама же оказалась более живой. Она обмахивалась веером и часто вздыхала, доставала платок, прикладывала его к глазам, поправляла ридикюль, полностью приковав все мое внимание к своей персоне. Позабыв о восковом господине, я глядел на нее безотрывно, вернее, на ее силуэт в темноте, отчего-то ощутив колыхание в сердце, будто эти вздохи и эти движения были знакомы.

– Что вы уставились на меня? – грозным шепотом наконец проронила она. – Глядите – вот Зои!

Я дернул головой, перевел взгляд на арену: оказалось, многое пропустил. Декорации сменились – внизу цвел самый настоящий сад со множеством деревьев. Зои в синем сари бродила меж стволами и прикосновением пальцев заставляла их цвести и тут же плодоносить. Видимо, секрет был в перекрестии цветных прожекторов, широких и узких, которые создавали эффект цветения. Это, верно, какая-то неведомая оптическая иллюзия. Или спрятанный от глаз зрителей механизм – следствие человеческого прогресса, как и быстроходный пароход, как электромобили и высокие дома, при одном взгляде на кои кажется, что они под воздействием ветра рухнут прямо на мостовые и деревья.

Заиграла торжественная музыка, арена на минуту погрузилась во мрак. А когда овальное пятно прожектора вновь зажглось, рядом с Зои стояла мужская фигура во фраке и цилиндре. Голова была точно так же опущена на грудь, как на афише. Фигура застыла на несколько секунд, точно поломанная марионетка, а потом резко вскинула голову, будто кто дернул за ниточку. К зрителям было обращено лицо, затянутое в белую, тряпичную маску с длинным клювом, какую носили средневековые медики во времена чумы.

Зал ахнул, заревел, некоторые потребовали, даже с угрозами, чтобы маска была снята. Но черный фрак поднял руку – безжизненным кукольным движением. В руке, затянутой перчаткой столь же белой, что и маска, сверкнула колба с дымящейся жидкостью.

И он плеснул эту жидкость в фонтан. Фонтан в мгновение ока застыл, скованный льдом, застыл в причудливых иглах, точно неведомый ощетинившийся зверь, точно хрустальный дикобраз. Зал прекратил рев, вновь ахнул и замолчал в ожидании. Зои присела к фонтану, она вскидывала руки, заламывала их, изображая стенания и порицая гостя, ее движения были полны отчаяния.

Она бросилась на колени, совершила несколько чудесных пассов руками, и фонтан снова ожил. Зал отозвался бурным рукоплесканием.

От золотого пятна луча прожектора отделилось второе пятно и заскользило по рядам лож, освещая зрителей. На мгновение свет почтил своим вниманием и меня. Я не преминул разглядеть свою соседку, которая на протяжении всего спектакля не переставала что-то сентиментально шептать, поднося к глазам платок. И чуть не повалился на неподвижного господина, сидящего справа, ибо на меня смотрело улыбающееся теплой, лучистой, ясной улыбкой лицо Элен Бюлов. Мягкие складки пролегали от носа к губам, у глаз собралась пара тонких морщинок, на лоб падали серебристые прядки от высокого шиньона.

– Поглядите, дорогой мой друг, Емельян Михайлович, – всхлипывая, проронила она по-русски, – как она чудесна!

Я вздрогнул от ее голоса, словно услыхал его впервые, невольно вернулся взглядом к арене, где индийская принцесса с диадемой в черных волосах и в синем сари демонстрировала огненные узоры в воздухе, а злой, гадкий, противный фрак их тушил, распрыскивая какой-то состав из пульверизатора. Что это? Как это? На сцене Элен Бюлов и здесь рядом, в кресле по левую руку, – тоже Элен Бюлов?

Свет прожектора, гулявший по лицам зрителей, скользнул к фигуре соседа справа. И я вновь отшатнулся – неподвижная, восковая фигура принадлежала Иноземцеву. Худое лицо его, обрамленное седой бородой, сильно постарело, взгляд через неизменные очки был направлен вдаль и куда-то сквозь пространство – он не следил за борьбой черного фрака и синего сари, он не взглянул ни на меня, ни на мадам Бюлов. Я не знаю, сдержал ли я вопль? Наверное, возглас недоумения все же сорвался с моих уст, но он потонул во всеобщем гуле рукоплесканий. Я был несказанно поражен.

А Иноземцев продолжал сидеть как статуя. И только когда луч сошел с лица и погрузил в темноту его неподвижную фигуру, я услышал шелест – доктор переложил ногу на ногу и поменял перекрестие рук.

Шумно выдохнув, я повернулся к сцене. Кто же тогда был этот – в белой маске с клювом?

А тем временем тот, кто должен был, по моему мнению и мнению всего зала, если верить афише, быть доктором Иноземцевым, стоял у стеклянного, неведомо откуда взявшегося лабораторного стола и колдовал над стеклянными лабиринтами узких перегонных колб, чаш и большого дистилляторного аппарата ощетинившегося разнообразием изогнутых трубок. Вскоре к потолку взмыло самое настоящее облако, такое же, какое спустилось ныне утром на пирс № 54, когда я сошел с трапа «Лузитании» – густое и белое, как клок ваты. Облако стало чернеть и расти в размерах прямо на глазах, показались первые всполохи молнии, прогремел самый настоящий гром. Гром в Медисон-сквер-гарден! Раздалось визжание дам, сверкнула яркая молния и полил дождь. Дождь в Медисон-сквер-гарден! Мгновенно заливший арену и превративший его в озеро.

Озеро подобно настоящему морю стало волноваться, по поверхности его поплыли частые гребни. Внезапно под гребнями пенистых волн выглядывали спины неведомых рыб, их чешуя сверкала в свете прожекторов как рассыпь бриллиантов. Вынырнул и шлепнулся в пену волн настоящий сизобокий дельфин.

Я еще не отошел от смятения, ибо сидел между Элен Бюлов и доктором Иноземцевым, в то время как они должны были пребывать внизу, на арене, как сердце мое сжалось от неприятного, горького чувства. Я столько раз видел грозу. Нет ничего более страшного и завораживающего, чем грозы в горах, когда раскаты до того оглушающе, что кажется, скалы-гиганты рухнут, земля расколется и настанет конец всему сущему. Но гроза под куполом цирка – это неслыханная дерзость, это вызов человека всемогущей Природе.

Вероятно, Зои тоже так считала. Я и не подозревал, кто такая была эта Зои с двумя темными косами и лицом Элен Бюлов, но она сложила руки ладонями у груди в приветственном жесте «намасте», опустилась в позу лотоса и замерла причудливой синей фигурой, словно сошедшей с фресок буддистского храма. Внезапно она, не выказав ни намека на движение, взмыла в воздух, продемонстрировав невозможную для строителей быстроходных лайнеров и тридцатиэтажных небоскребов левитацию, невозможную и для теософов и для тибетских хранителей гор, ни для святых, ни для отшельников.

Она взмыла в воздух, как дирижабль или самолет.

Я семнадцать лет провел в Тибете и его окрестностях, истоптал все Гималаи, но впервые видел человека в воздухе. Человек в черном фраке стал неспешно подниматься вверх по веревочной лестнице, потом добрался до своей ассистентки и на мгновение замер. Замер и зал. Вероятно, всем подумалось, что тот достанет ее, качнет, нарушит тонкие нити волшебства и низвергнет в пучину разбушевавшегося посреди арены вполне настоящего шторма. Откуда-то из-за кулис, сверху или с многочисленных дверей стали пробираться холодные порывы ветра, пахнущего солью и тиной.

Мнимый доктор протянул к Зои трость. Он стал водить под нею и над нею, может, в яростной попытке достать артистку, спихнуть с подкупольной высоты, а может, давая понять зрителям, что та не висит на тросах, ее искусство не фокус.

Спустившись, он склонил голову на грудь, свесил безжизненно руки, точно кукла, у которой внезапно кончился завод. И свет перестал его освещать, словно отвернулся от поверженного противника. Прожектор освещал только Зои. Та вдруг ожила, задвигалась, принявшись извиваться и творить разнообразные фигуры в воздухе, разгоняя руками тучи и являя чудеса удивительной змеиной гибкости. Она подлетала к зрителям, некоторых подхватывала и уносила с собой под купол, невзирая на протест и режущий слух вопль отчаяния, потом возвращала обратно.

Несколько секунд под потолком развевалось разноцветье юбок. Я надеялся, что это были другие циркачки, нарочно подсаженные к зрителям. Сложно представить, что испытывает простой смертный, вдруг оказавшийся на такой высоте, поддерживаемый лишь хрупкими руками пусть волшебницы, но ведь женщины. Надо обладать такой силой, чтобы удержать всех этих дам, которых Зои с необъяснимой легкостью выдирала из удобных кресел. А может, Зои не была женщиной, ведь не была она и Элен Бюлов.

Зал дрожал от ахов и охов и непрекращающихся аплодисментов; время летело стремительно. Зои показала еще несколько чудес, которые отпечатались в моем сознании как картинки из яркой книжки, я не вполне понимал, в чем суть фокуса. Уже одно то, что бесстрашная девушка забралась на такую высоту и пролетала над ареной кверху ногами – было чудом. Я не заметил, как вода на арене исчезла, был постелен мягкий бархат, а посередине, зевая, уже восседал большой тигр. Зои принялась танцевать с ним забавный танец, похожий на вальс, при этом гигантских размером зверь держал лапы на ее хрупких плечах, исполнила трюк со змеями, которые ползали не по земле, а по воздуху, словно по невидимому стеклянному столу, и уехала верхом на трех слонах, аккурат в точности таких же, какие были изображены на афише. Слоны величаво протопали на арену, склонили перед ней свои украшенные золотой сетью хоботы. Зои легонько, словно ступала по воздуху, взобралась на спину одного из них, и вся удивительная компания исчезла за занавесом.

Свет в зале зажегся, представление окончилось, зрители стали подниматься с кресел, шумно обсуждая безукоризненную работу иллюзионистов. Были крики «На бис!», но артисты, как истинные чародеи, не вышли поклониться публике, исчезли, испарились, оставив после себя витать незримому облаку волшебства.

Я впал в наваждение, как ребенок, увлеченный невидалью, – слоны, тигры, змеи удивили немало. Но очнулся и тотчас бросил взгляд вправо – кресло, где сидел Иноземцев, пустовало. Обернулся к Элен, та осталась сидеть на месте и, сияя безмятежной, счастливой улыбкой, смотрела вниз на пустую арену.

– Кто бы мог подумать, Емельян Михайлович, какой успех! Теперь все будет иначе… Они будто одно целое, будто читали мысли друг друга… Через сколько нам пришлось пройти! Такие тернии!.. Чтобы добиться такого понимания.

Тайна стеклянного склепа

Подняться наверх