Читать книгу Война не Мир - Юля Панькова - Страница 4
Часть 1
III
ОглавлениеСтабильность материального бытия мне иногда важно почувствовать легкими. Выйдя из галереи, я поджигаю вог, с чувством затягиваюсь и тут же тушу.
Кофе, сигареты, цветы, смс-ки ― как и остальным современникам, желающим время от времени не отказывать себе в сложных эмоциях, в душещипательные моменты мне нужны эмоциональные костыли: конструкции из символов и условных обозначений, подпирающие мой шаткий психологический мир. Смс-ки условно обозначают любовь. Кофе ― комфорт. Сигареты ― волнение. Мне дороги эти подпорки, сформированные культурой и стоящие на грани между материальным и чувственным. Если опираться на них, мои нервы, может быть, сохранятся до старости.
Я догадываюсь, от чего каменный человек умирал молодым.
Отсутствие в быту йода и мыла ― это критично. Но быть один на один с дикой реальностью, без культурных подпорок, должно быть, хуже.
Настоящее, как говорят, субъективно. Мне трудно представить себе большую опасность, чем окончательно субъективный мир: ты субъективно видишь, что кошки лиловые, и ничего не можешь с этим поделать. Чтобы не сбрендить от собственного уникального взгляда на вещи, надо как-то опираться на то, с чем согласны все остальные. Нужно признать, что кошки лиловыми не бывают, иначе тебя признают больным. Наверное, именно так возникали условные знаки и символы ― не важно, что ты там чувствуешь субъективно, и насколько это отличается от того, что знает кто-то еще. Важно все упростить: если даришь цветы, значит, любишь.
Перестань мы хвататься за знаки и символы, возможно, настоящее оголится и утянет нас из материального бытия, как атмосферу утягивает в озоновую дыру. Это страшно (вероятно, изначально мы знаем, каково там, в холодном небытие). Будто из боязни упорхнуть из совместного обжитого мира, мы утяжеляем свои индивидуальности общими смыслами и даже метим тела печатями. В 70-е, например, на телах рисовали синие «Л-И-Д-Ы» на костяшках пальцев и розы на бицепсах. В миллениум твоя печать ― это разноцветный дракон на заднице. «Пять колючек на хвосте обозначают месяц, когда мы трахнулись, а форма треугольника на морде»… Смысл дракона зашифрован и понятен только двоим. Из салона тату каждый день выходят по 40 одинаковых смыслов. Однояйцовых близнецов бережно разносят по городским кварталам, и воздух вокруг наполняется чем-то значительным. Только ты и я. И с нами еще 38.
Найди меня в этот каменный век! (Если продерешься сквозь парадоксы общего в частном).
Я застегиваю боль на все пуговицы и возвращаюсь. Я включаю свой цифровой дивайс, и художник опять начинает рассказывать, на немного растерянной ноте. Я тепло улыбаюсь и делаю вид, что хорошо покурила.
― Тем, кто после учебки соглашается остаться в учебном полку, ― промаргиваясь, говорит художник, ― дают звание «сержант».
Я киваю. Мне почти полегчало.
― Учебные сержанты никогда в настоящей части не были. Ты понимаешь? Сержанты пришли новобранцами на учебку и в ней остались. Они не были в настоящей части. Никогда. Все, что они видели, это учебка. Но именно они, понятия не имея о настоящей солдатской жизни, создают этот устойчивый миф про персональный мужской ад за забором. Сержанты хором убеждают новобранца, что если его не оставят в учебке ― всё. Лучше вешайся или поимеешь все ужасы, какие еще можно придумать.
Я ежусь. «Какие еще можно придумать». Если разобраться, врожденных опасений у человека не много ― тех, что достались нам от природы, с молоком матери. Страх умереть, страх остаться голодным. Еще ужас ― потерять уважение соплеменников. А страх, например, переночевать без сигарет? Похоже на смерть, но… Мужской ад, да, мы в него верим. Любой из страхов ― как природный, так и культурный ― не проблема распространить. От великого до никчемного, сквозь екнувшее сердце, как проводник тока, только екни. Белым шепотком в темноте. Кто-то вскочит и включит свет. В казарме не вскочишь. Я спрашиваю:
― Сержанты запугивают салагу, чтобы показать, как они были правы, когда согласились муштровать молодежь, или по приказу командира? В смысле, им приказывают пугать? Или они сами?
Художник кидает взгляд в угол и начинает внимательно рассматривать свой большой палец. Потом он неохотно пожимает плечом.
Проехали, ― разочарованно думаю я и жалею, что не узнаю, от кого пошел страх новобранца. Я все еще не в курсе, зачем знание про солдатский страх лично мне, но часто бывает, что информация как бы посылается тебе свыше заранее. Художник вздыхает.
― Понимаешь, дистанция между офицером и новобранцем в учебке огромна, ― осторожно говорит он, ― офицеры в учебной части вообще могут не появляться. Вся работа офицера в учебке ― свалить работу на сержантов. Офицеры приходят в часть к 12-ти часам дня, на развод. Они проверяют, все ли хорошо и уходят домой. С солдатами они не общаются. Задания на день выдаются сержантам, в крайнем случае, прапорщикам, которые охраняют добро и… Знаешь, получается, что вся власть над солдатами в учебке сосредоточена у сержантов…
Не проехали, ― смекаю я и продолжаю тему об истинном источнике страха. Мне хочется разобраться.
― Исполнительная власть у сержантов, ― чуть вопросительно говорю я и прищуриваюсь, ― а законодательная у кого?
Художник кривится. Я чувствую себя мерзким газетчиком, падким на розыски негатива.
― Ну, ― неопределенно отвечает художник, ― сержант же не бог иерархии. Скажем, если он плохо себя ведет, напивается или открыто нарушает элементы здоровой службы и общий режим: в такое-то время построиться, час простоять не месте или строем пойти в столовую с песней… В общем, если он это все открыто нарушает, на него спускается гром и молния. В наказание сержанта отправляют в обычную часть, ужасы про которую, кстати, он же и разносил.
Я киваю.
― И, знаешь, ― говорит художник, ― в ночь перед отъездом бедняга плачет от того, что сейчас попадет в настоящую дедовщину.
«Не рой другому легенду», ― думаю я и чувствую себя полной ехидной.
― Нет, я не хочу сказать, что обычной части не нужно бояться, и там нет никакой дедовщины. Но что в учебке, что в части ― везде ж одинаково. Везде одинаково. Всего-то и ужаса там только в том, что с каждым новым переездом тебе приходится адаптироваться. Ты когда-нибудь адаптировалась?.. Кажется, я уже спрашивал… Ну, понятно, что адаптация к среде ― это стресс. Это новые товарищи и прапорщики. И ты снова голодный салага. Но через полгода, если постараться, ты уже практически в полном порядке. Ты занял свою нишу, и тебя глобально никто не трогает. Нет никакого ада.
Я улыбаюсь.
― Так ты хочешь сказать, что новобранцы в поезде зря блевали? ― спрашиваю я.
Художник разводит руками, как бы говоря: «Наконец-то ты поняла».
― Наверное, смотря как к этому относиться… У меня, например, начальная адаптация проходила так. Все, что творилось в учебке, мне не нравилось. Я постоянно конфликтовал с сержантами, потому что видел, что они сволочи. Нормальные люди в учебке не остаются. Это мое мнение. Вот. Ну, одного, ну двух сержантов я мог побить. Группу ― нет. Но наезжать на меня группой было уже чревато для них. Если со мной в разборках что-то случится, и это не удастся замазать пластырем, накажут сержанта. А какому дураку хотелось в обычную часть? Этот принцип надо было просто быстро понять. Я сначала немножко подрался, мне навтыкали. Было больно, зато я выставил себя неуправляемым элементом. И чтобы поставить меня на место, сержанты от греха подальше стали привлекать легальные методы. Например, меня официально отправляли в наряд… Что такое наряд, представляешь? Это когда ты всего-навсего не спишь почти сутки и моешь посуду или безостановочно фигачишь в столовой пол. Если нервы крепкие, от этого не тянет застрелиться. Мой наряд длился обычно месяц. Вот месяц ты не спишь и лазаешь по столовке раком. На третью неделю ― каааак в сказке… Зато я доказал сержантам, что мне на них нас..ть.
Щеки художника ползут в разные стороны от еле сдерживаемой улыбки. Я беззвучно хихикаю. Мне приятно, что мы, наконец, вырулили на жизнеутверждающий мотив. Если ты чучельник, тебе не годится долго предаваться унынию. Твоя жизнь не легка снаружи, если она будет тяжела изнутри, труба.
― Да, а потом еще в качестве наряда есть свинарник. Наряд на свинарнике выглядит так: ты приходишь, и тебя первым делом просят считать поросят.
Из меня вырывается вопросительный кашель. Художник хлопает себя по коленям и ржет.
― Нет, чего? Полезное дело. На свинарнике тоже живет сержант, пастух-свинопас. Тебя посылают ему в помощь. Обычно этот бедолага, свинопас, даже не выходит за территорию. Никто ему не запрещает. Но он просто не может. Свиной запах, он, знаешь, такой мощный, мощней олдспайс24часа… От сержанта-свинопаса за километр такой штын!
Я бессердечно морщусь.
― Люди с ним общаться не будут. Но внутри свинарника он ― король. У него там собственная кухня, он себе сам пищу готовит… И когда тебя присылают… Да, обычно свинюшники ― это такие ребята из деревни, с красными щеками, здоровые. И вот, когда к нему присылают виноватых солдат, знаешь, на свинарник, он чувствует себя очень круто. Ты виноват, а он ― нет. Поэтому первым делом он приказывает считать поросят.
Я хмыкаю. Если к жизни относится с энтузиазмом, ― думаю я, ― не так уж плохо.
Однажды перед каникулами наша школа зажилила денег на уборщиц, и ученики по указу директора драили плинтуса. Мне понравилось. Я драила плинтуса и думала о том, какую приношу пользу, и как будет хорошо ― все лето школа простоит девственно чистой, с порошковыми разводами по стенам. Драя стены, я даже напевала под нос. Но вдруг из кабинета вышла наша географша и сказала: «Ну наконец-то, Лопухова, я вижу тебя на коленях». С тех пор я знаю, что энтузиазм жизни ― это то, что можно легко размазать по плинтусу.
Художник смеется.
Если хочется коленей, ты попроси по уму, ― думаю я. Все же люди, изобразим…
― Поросята ― маленькие, ― перебивает мои мысли художник и показывает размер поросят ладонями, ― маленьких поросят ни хрена не видно! А свинарник, где они живут вместе с большими свиньями, и их надо считать, он такой длинный, больше 60-ти метров. Одноэтажное здание с треугольной крышей. Посередине такой проход, как в поезде, не широкий, а по бокам идут такие грязноватые купе ― для свиней. Для семейных. Ну, в смысле, каждая свинья вовремя рожает десяток штук и… Я правильно? То рассказываю, нет?
Посмеявшись, мы даем себе слово отныне и впредь… Армия ― серьезная тема.
― Поросята прячутся! ― прыскает художник, и мы начинаем опять смеяться, ― пока ты их считаешь, они голодные, знаешь, и все одного оттенка. Они туда ныряют, в молочные железы… А потом половина падает куда-нибудь, наевшись, остальные еще носятся, потом тоже падают, другие вскакивают. У них своя жизнь. Пока ты ходишь и тыкаешь в них пальцем… В общем, точное количество установить не удается.
Я думаю над смыслом поросят.
― И вот, ― продолжает художник, ― в качестве наказания меня поставили на свинарник учебного подразделения, и я пошел калькулировать. С трех подходов к поросятам по особой системе у меня получилось разное количество материальных благ. Я старался. Но сначала поросят было 100, потом все меньше и меньше… По сценарию меня полагалось за это побить. Я принес свои подсчеты свинопасу, тот скорчил рожу и выразительно долго закатывал рукава. Я думал только о том, как бы нам не свалиться в эти купе для свиней… Не отмылись бы… Ну, мы не свалились, нет, но после драки на свинарнике меня посадили в кутузку за срыв наряда. Так что большого опыта в животноводстве я не набрал. Дальнейшие работы на свинарнике я видел только со стороны. Вместо меня туда прислали других виноватых. И эти бедняги, которых прислали мне на замену, работали так: старая кобыла запрягалась в телегу, на телеге стояла грязная цистерна с надписью «Молоко», снятая с молочной машины. Это транспортное средство использовали для перевозки помоев из столовой. Помоями кормили свиней. Еда нереально вонючего запаха. Я жевал в своей кутузке сено и молился, чтобы ветер не в мою сторону…
Художник делает паузу.
В моем незанятом мозгу тут же встает нереально жалкая пикча. Один мой одноклассник в Мертвой Долине сезон за сезоном поднимался в пять утра и шел с большим бидоном собирать по городу корм для свиней. Это было объектом злых шуток. Семья того мальчика жила между старым и новым городом, над горной речкой, в частных домах, где все держали хозяйство.
В палисадниках частных домов росли огромные розы. В сезон цветения эти розы обрывали два моих знакомых хулигана из новых пятиэтажек. Они обрывали цветы на заре и дарили мне, кто вперед. Часов в шесть утра они звонили в мою квартиру, совали мне ворованные букеты и убегали. Однажды рано утром, стоя на кухне с букетами роз и туго соображая, куда их поставить, потому что в доме не осталось уже ни одной емкости, кроме унитаза, я увидела в окно свиного мальчика. Мальчик шел по пустой улице. Он был одет в школьную форму, видимо, чтобы не опоздать к урокам после сбора помоев. Его большой бидон стоял на останках грязной детской коляски. Мальчик тащил коляску за собой, медленно и как-то обреченно шагая. Плюх-плюх. Это было его домашней обязанностью. Вместо ручки на коляске с бидоном была смотанная вдвое проволока. Как потом оказалось, свиной мальчик собирал помои все школьные годы. Только перед самым выпускным вечером частный дом, где он жил, и еще несколько таких же домов смыла горная речка. Обычно эта речка была мелкая, в глубоких местах по пояс. Но растаявший вдруг ледник поднял ее на 7 метров , и она смыла дома, палисадники с розами, постройки и, должно быть, свиней. Думаю, для юного свинопаса стихийное разрушение стало счастьем.
― Ну так вот, ― говорит художник и складывает руки на коленях.
Жалкая пикча про свиного мальчика быстро ретируется, и я с легким осадком слушаю дальше.
― Возле столовой в нашей учебной части была вырыта яма, размером с комнату. В яму сливали помои. Но пока их туда сольют, они уже десять раз перебродят. Солдаты, которых ставили в наряд на яму, обычно работали в паре. Ведром ― представь ― кривым скрипучим ведром наказанные новобранцы должны были начерпать тонну вонючей байды. Время для этого было не ограничено, никто их не торопил, но других способов, кроме ведра, почему-то не разрешали. Ребятам надо было наполнить помоями цистерну с надписью «Молоко». Потом они отвозили полную цистерну на свинарник и там раздавали перебродившие помои свиньям. День такой работы, и человек так пропитывался помоями, что ― 00 ― блин, до конца жизни у него был одни удел ― дедовщина. Никто уже не забывал, что он работал на яме.
Я киваю и стараюсь не вздохнуть тяжело. На лице свиного мальчика в Мертвой Долине навеки застыло странное выражение. Его избегали даже сборщики комсомольских взносов. И даже на сайте «Одноклассники» он был почти одинок.
― Ну, ты представляешь, ― тоже сдерживая вздох, как бы читает мои мысли художник, ― работы на яме я наблюдал из кутузки. А на следующее утро я проснулся и еще до завтрака подумал, что мне активно не нравится этот свинячий наряд. Я стал размышлять, как бы выбраться. И мне повезло. Из окна кутузки я случайно увидел, как на территорию приехала знакомая машина… Да, ― художник прерывает себя и хлопает в ладони, ― я же забыл сказать! К тому времени, до свинарника, я уже начал потихоньку двигать линию художника. Ну, помнишь, я тебе говорил ― я рисовал для дедов, оформлял альбомы красиво. Так уж вышло.
Я улыбаюсь.
― По идее, ― поясняет художник и рассказывает про события, которые случились с ним до свинарника, ― с самого начала в учебке мне планировали дать специальность «механик, водитель самоходной артиллерийской установки». Самоходная установка, это, короче, такая пушка, которая сама ездит, похожая на танк. На ней меньше брони и она далеко стреляет. Обучались мы на ней так: прибегали в сапогах на полигон, язык на плечо, плюхались вместе с инструктором в эту установку, только для учений с нее сняли пушку. Без пушки эта самоходная конструкция выглядит типа гроб. Да ты не смейся, типичный гробешник, с колесиками. Металлическая такая бронированная фигня, на гусеницах… В этой фигне нужно было по кругу ― большой такой участок земли, покрытый грязью, с различными рельефами местности ― в общем, нужно было этой самоходной фигней управлять в полевых условиях: проехать, тронуться ― ну, на права сдавала? Вот. Я туда… в общем, один раз поучаствовал в сдавании на эти права. Но ни хрена не сдал, а только сделал мучительно больно обучающему инструктору. Он мне, значит, рассказывал, как надо трогаться с места, я все время трогался как-то неправильно, и он башкой бился об… в общем, лбом о броню. После удара о броню он выскакивал в люк… На самом деле, никакой травмы у него не случалось, потому что там надевают такие прорезиненные шапочки, как в фильме «Три танкиста и собака». Но так как он был возмущен моей тупостью, что я не врубаюсь, как надо трогаться мягко с места, он выскакивал каждый раз после своего удара о броню, потом ногой впихивал мою голову в люк и кричал: Скотина, сволочь! Наверное, ему все-таки было больно. Потом он опять садился на свое место и рассказывал мне заново, как надо трогаться. И я опять точно также трогался не мягко, он снова бился, выскакивал, и так было три раза. Наконец, он не выдержал и сказал: «Х.. с тобой, едь!», и мы поехали.
Я опять улыбаюсь. Если бы новобранец был бабой, думаю я, инструктор бы вел себя по-другому. Из своего далекого мертводолинного опыта я знаю, что баба и средство передвижения это две вещи, которые будят фантазии. На нашей улице жила городская модистка ― роскошная немка с огромной грудью, круглыми бедрами и черной косой вокруг головы. Однажды она вернулась с работы расцарапанная, в белом финском пальто, уляпанном рыжей глиной. Добредя до дома, она поднялась к соседке, у которой собирались по вечерам. Соседку модистки звали тетя Тамара.
Муж тети Тамары в то время как раз отбывал срок заключения за то, что типа долбанул мента по фуражке. Все знали, почему он его добланул ― ему пришлось защищать сына, астматика, которого менты хотели загрести за какое-то необдуманное ругательство на таджикском. Если бы астматика посадили, он бы не выжил. Тогда его отец пошел и сбил с милиционера фуражку. Пока отца арестовывали и судили, про сына забыли. Но, говорят, перед войной в 91-ом он все равно угодил в тюрьму, хотя я не знаю точно. Пока семья т.Тамары была неполной, тетя Тамара ― отменная хозяйка ― тратила энергию дружелюбия на соседей. По вечерам она пекла офигенные разборные пироги с малиной, которую привозила с родины. На эти пироги собиралось полгорода со всеми детьми и близкими. Из столицы даже однажды привозили молодого Леонова. Расцарапанная модистка ввалилась как раз на т.Тамарины разборные пирожки.
Ничего не объясняя, она села на стул в пальто и попросила зеленки. Ей дали водки. Оказалось, что модистка вывалилась на полном ходу из незнакомой шестерки. По дороге с работы ее поймали два кабардинца и затолкали в черную тачку. Драться в салоне не слишком удобно. Инструктору художника повезло, что в танке есть люк. Иначе его радость была бы неполной.
Попав в машину к кабардинцам, модистка не стала сбивать фуражки. Добровольная романтика на заднем сиденье ― это одно. Романтика на заднем сиденье с двумя злыми кавказцами ― немного другое. Чувствовать себя будешь хуже. Улучив момент, модистка открыла дверь и выпала из машины. Она кувыркалась по асфальту долго и страшно, и мужчины не стали останавливаться и поехали дальше. Модистка прихромала к тете Тамаре, выпила водки и разобралась с кабардинцами на свободе. Ее похитителями оказались два брата. Через неделю они принесли модистке конверт с тысячей рублей откупных. Из уважения они не стали беспокоить пострадавшую звонком в дверь и смирно положили конверт с деньгами на подоконник ― модистка жила на первом этаже. За откупные модистка выкинула им в форточку заявление о возбуждении уголовного дела. Она была умная тетя ― она шила платья жене прокурора…
― Ну и? ― напоминаю я художнику, гоня ассоциации прочь, ― вы поехали в гробу…
От воспоминаний художник свежо улыбается. Чучельник умеет распоряжаться прошлым, иначе что ему светит в будущем?..
― В общем мне так понравилось ехать! ― говорит он, ― все дребезжит и колеблется. Скорость я набрал, еду, а в этом гробу нет руля.
Я делаю большие глаза.
― Вместо руля в самоходной конструкции рычаги, ― объясняет художник, ― и один из рычагов на том драндулете плохо работал. Но я об этом еще не знал. Поворот в гробу выполнялся не так, как в обычной машине. Чтобы куда-то свернуть, надо было тянуть рычаг на себя. Рычаг замедляет движение гусеницы, и машина едет, куда тебе надо… И вот, мы разогнались как следует в поле, и тут этот рычаг. Я дергаю его на себя, как учили, и вижу, что мало чего происходит. Я его дергаю, но он свою миссию не выполняет, я пугливо верчу головой в разные стороны, и мы едем так хорошо по прямой, но в речку. Я не знал про рычаг, честно!
Из глаз художника разливается блеск, не похожий на месть или слезы. Наверное, просто речка запечатлелась. Хитрая речка под песчаным обрывом.
― Инструктор в этом месте мощно так испугался и бормочет: я же ща утону, б..я! Но в метре от обрыва я взял и нашел тормоз. Шеф лобешником опять о броню, но меня в люк ногой больше не впихивал. Шапочка «три танкиста» съехала на бок. Я тоже вылез, смотрю на него, и ― ты не поверишь ― как же стыдно было мне перед родиной! Чуть обученного инструктора не замочил. И танк едва не свалил в реку. Прикинь, как его жалко! Короче, когда мы, наконец, вернулись к своим, учитель побежал от артиллерийской установки с криками: вот этого придурка больше к танкам не подпускайте близко, не присылайте его, тупорылого! Вот.
Я усмехаюсь.
Девочка Таня из Мертвой Долины, моя одношкольница, была младше модистки на 20 лет. Попав в незнакомую машину, в отличие от опытной немки, она начала защищаться. Это случилось незадолго до местной гражданской войны, когда эмигрантам уже открыто выражали неприязнь. Украденная Таня шла домой целую ночь, без трусов и босиком. Как ей удалось удрать из кишлака, куда ее завезли, она не рассказывала. Она спустилась с гор рано утром. Также, как модистка, сначала она пошла не домой, а к подружкам. Ее парень на тот момент как раз был в учебке и писал оттуда какие-то дурковатые письма.
Бодро улыбаясь, я смотрю в монитор. Художник шмыгает. Чучельник чуток к чужим эмоциям. Он вздыхает и произносит:
― Механика из меня не вышло. И руководство решило поучить меня другому ремеслу, в другом отделении, но там мне тут же прописали новый наряд. Надо было стоять на тумбочке.
― Чего?
Художник опять вздыхает и быстро рисует на бумажке дверь, тумбочку и на ней человечка в шинели. Человек выглядит печальным и держит в руке бутерброд. Я несколько раз задумчиво киваю, потом спрашиваю:
― Это где?
― В помещении, блин! В спальне. Там, где спят 100 человек. Пока все они спят, тебе надо стоять на тумбочке и кричать «равняйсь-смирна!» при входе офицеров, например, или другого начальства. Рядом с твоей ногой лежит книжка. В книжке отмечают, кто пришел, кто ушел. А ты стоишь сугубо на вытяжку. Если зашел начальник, ты должен всем своим криком с тумбочки показать, как ты рад и твои товарищи тоже. Это официальный наряд. А я был голодный. Я стоял на тумбочке и ел хлеб из карманов. Не комильфо, да? Каптерщик тоже так посчитал.
Художник трет подбородок и объясняет:
― Каптерщик ― это кладовщик, в звании сержанта. Он руководит добром. Каптерщик зашел, когда я стоял на тумбочке, и радостно усек на моей гимнастерке хлебные крошки. Увидев крошки, он начал меня воспитывать. Начальником он был не так чтобы очень большим, но занимал сильную духовную позицию: он имел связи и распоряжался материальными ценностями. Это как примерно встретились джип с запорожцем. При этом запорожец что-то по ходу жует.
Я внимательно смотрю на художника и пытаюсь представить его запорожцем. Сильно глянцевый. Хотя, если в крошках…
― Ну, сголодухи и с усталости я вмочил каптерщику сверху, с тумбочки, набил фендель, такой, на всю рожу. И джип побежал жаловаться друзьям по коптерке.
…А мне снова лезет в голову Средняя Азия. Я отмахиваюсь, мне надоело ее вспоминать.
С одной красивой гречанкой Таней (не с той, которая пришла домой без трусов, а с другой) мы любили залезть повыше. Однажды после уроков мы сидели на крыше крайнего дома, откуда открывался красивый вид, и смотрели на горы и клеверные поля. Мы смотрели на поля и думали о будущем, как вдруг увидели сверху местного ублюдка Личина. Личин бежал к домам. Он бежал, прикрывая разбитый нос ладонью. Перебирая худыми ногами, он несся по высокой траве на полусогнутых и пугливо оглядывался. Но чем ближе он подбирался к домам, тем его прыжки становились уверенней.
Мы с Таней догадывались, кто побил Личина. И примерно знали, какой будет месть. Но мобильных телефонов тогда еще не было, и мы не могли предупредить ребят, которые оказались в опасности. Пару минут спустя, шурша жухлой травой, от домов в сторону очистного канала погнала свора малахольных подонков с Личиным на корме, а нас с Таней затошнило и мы отползли на другую сторону крыши.
На очистном канале, куда с подмогой понесся побитый Личин, по традиции собирались мальчики ботаны. Они там рыбу удили.
― Ну, так вот, ― продолжает художник, ― джип сбегал за своими друзьями. А друзья там были нормальные, почти дембельнутые. Они проводили время, в основном, с гирями и со штангами. Знаешь, такие под два метра ростом, два парня со Львова, бендеровцы. Ожидая, когда они прибегут, я смахнул с груди крошки и понял, что мне надо куда-то с того наряда валить, иначе вообще… гантелей дадут по шее. Я слез с тумбочки и закрылся в сушилке, на швабру.
Художник не замечает, что рассказывая, машинально сжимает кулак и легонько стукает им по раскрытой ладони. Я чувствую, как внутри меня разливается нежность…
У моего американского ангела, которому я не отослала свое последнее письмо про любовь, на костяшках пальцев правой руки было четыре шрама ― короткие белые полоски в ряд. Как-то я спросила его, что это. Ангел с готовностью сжал кулак, осторожно поднес его к моему лицу и сказал: открой рот. Резкий парень.
Иногда я представляю разные части его тела, разбросанные в строительной пыли, на обрывках линолеума и самолета. А что мне еще представлять? Его бессмертную душу на облаках?
Художник закашлялся.
― Ты слушаешь?..
Я разглядываю свой кулак. Художник смотрит на меня слегка удивленно и рассеянно говорит:
― Ну, я заныкался, короче, в сушилке и сидел там, пока, это… короче, пока офицеры придут. При них как-то не корректно бить друг друга гантелями.
Интересно, ― думаю я, ― что у меня внутри, кроме слив, кофе и дыма? Адамант, заварные арматуры или просто цемент?Говорят, что через полвека цемент превращается в пыль и приходит в негодность.
― На следующий день, ― неуверенно продолжает художник, косясь на меня с подозрением, ― все поняли, что я их конкретно достал… Ты чего?
― Проголодалась, ― киваю я и кладу ладонь на живот, улыбаясь, как в рекламе йогурта.
― А! Так поешь что-нибудь… Офицеры с сержантами посоветовались и решили вместо армейского ремесла научить меня чему-нибудь мирному.
Я беру себя в руки и улыбаюсь душевней.
Если когда-нибудь, паче законов биологии, я вдруг снова увижу своего бойфренда, я возьму гантель и хорошо тресну его в челюсть. Уматывать из жизни ― предательство, что бы ни заставило тебя умотать. Если у меня внутри арматуры, то это только потому что кое-кто не научил себя выживать. Но в комитет солдатских герлфренд я все равно не пойду. На фиг…