Читать книгу Стален - Юрий Буйда - Страница 7

Глава 5,
в которой говорится о черном псе, двенадцати разбойниках и роковой монетке

Оглавление

Из окон моей квартиры открывается вид на Ледовый дворец, куда уже в шесть утра тянутся заспанные мальчишки с клюшками в сопровождении отцов, волокущих огромные сумки с хоккейной амуницией, и на недостроенный Дворец пионеров, где по ночам бомжи грелись у костров, обгладывая кости неосторожных прохожих и попивая стеклоочиститель.

С соседями я старался близко не знакомиться, но здоровался со всеми. В большинстве своем это были пенсионеры, которые весь день сидели у подъезда на лавочке, пересказывая друг дружке сериалы и делясь лекарствами от давления, живота и сглаза. Вечером лавочку занимала компания алкашей – охранников, автомехаников и дорожных рабочих. Они галдели до глубокой ночи.

Справа от подъезда стоит «буханка», которая принадлежит Монетке.

Этот микроавтобус побывал в аду, в самом страшном его месте, но каким-то чудом вырвался оттуда, весь обугленный, ободранный и ржавый, дребезжащий и лязгающий полуоторванными листами железа, весь в дырах и вмятинах, потерявший половину стекол, но сохранивший способность передвигаться на своих четырех.

Во время последней кавказской войны Монетка на этом микроавтобусе отправилась на юг, нашла в госпитале своего жениха Парампупа и привезла его домой. Можно только гадать, чего стоило это приключение девятнадцатилетней женщине. Дыры в бортах автобуса – это пулевые отверстия. Монетка гнала «буханку» через огонь, отдаваясь по пути мужчинам за бензин и еду, чтобы доставить в Москву жениха, который лишился на войне обеих ног, левого глаза и руки.

Однако через полгода Парампуп бросил Монетку. Сказал, что не хочет жениться на шлюхе. И тем же вечером Марыська из соседнего подъезда отнесла его на спине к себе. Монетку жалели, но ведь весь дом знал, что она и впрямь шлюха: ее отец расплачивался по карточным долгам телом дочери, когда ей не было и тринадцати.

Под «буханкой» прячутся бродячие кошки, вокруг шныряют крысы, на колеса мочатся алкаши.

А Монетка – невысокая, плосконосая, с раскосыми скифскими глазами – все ищет счастья то с азербайджанцами, торгующими помидорами на Домодедовском рынке, то с таксистами, приехавшими на заработки из Удмуртии, то с украинскими гастарбайтерами…

Мы с ней соседи, по утрам здороваемся, она стреляет у меня сигареты, я одалживаюсь у нее солью, иногда мы выпиваем по чуть-чуть – Монетка любит поговорить «за жизнь», но только когда нетрезва.

От нее я узнал, что Парампуп рано лишился матери, а потом и отца, жил с мачехой, которая била его чем ни попадя, и ее сожителем, дикообразным стариком, совершенно свихнувшимся на религиозной почве. Он проповедовал безжалостного Христа у супермаркета всю зиму, стоя на бетонных ступенях босиком, и кричал Парампупу, избитому до крови: «Терпи, сволочь, терпи! Наш крест – служить и терпеть. Или ты, сука, думал, что Бог для чего-то другого произвел тебя на свет? В стране моего Отца иначе и быть не может! Не может быть по-другому!»

Однажды старика нашли с проломленной головой в овраге, тянущемся от Ледового дворца до Красногвардейского рынка, но тем утром Парампуп уже отбыл на службу в армию.

Я прикладываю к дверному замку магнитный ключ.

В подъезде сильно пахнет дерьмом. Значит, сосед с девятого этажа снова сливал говно в мусоропровод. Его матери дали десять лет за торговлю наркотиками. Оставшись один, сын годами не платил за квартиру и коммуналку, и в его квартире отключили воду. Парень опорожняется в ванну, а когда она наполняется доверху, по ночам вычерпывает дерьмо ведром и выливает в мусоропровод.

Соседи возмущаются, жалуются в полицию, потом все затихает.

Последнюю сигарету я выкуриваю у окна.

После полуночи движение на Воронежской начинает редеть, гаснуть, все затихает, и тогда появляется пес. Будь он человеком, можно было бы сказать, что у него походка старика, усталого и больного. Он не бежит – плетется, свесив хвост и волоча за собой тяжелую тень. В свете фонарей пес кажется черным. Он садится посреди двора, под моими окнами, и поднимает голову. С высоты пятого этажа я не могу разглядеть его глаза, не могу поймать его взгляд. Кажется, он смотрит на меня. Он не воет, не лает, даже не чешется – просто сидит. Сидит и смотрит на мои окна. Ничейный пес, черный бродяга. Сидит и смотрит. Вокруг него черной лужей растекается его тень. Фонарь мигает, гаснет – пес исчезает, но когда фонарь загорается, – он снова тут как тут, на месте, сидит и смотрит.

Какого черта он приходит сюда каждую ночь? И что ему нужно? Может, он попросту голоден?

Однажды я не выдержал, отрезал кусок колбасы и спустился во двор – но пса там не было. Исчез, растаял, словно дурной сон.

Чужой пес, ничейный, бродяга…

Что же ему нужно в нашем дворе? Он приходит сюда каждую ночь, и всякий раз мне становится не по себе. Дождь ли, снег ли – после полуночи, волоча за собой тяжелую тень, этот черный пес приходит в наш двор, садится под моими окнами и смотрит, смотрит… я не вижу его глаз, но взгляд его невыносим…

Наконец я ложусь спать, пытаюсь уснуть, но сон нейдет. Мысли путаются, начинает болеть сердце. Чертов пес. Чертов пес! Похоже, он болен и слаб. Может быть, он скоро умрет. Заползет в какую-нибудь дыру, в какую-нибудь вонючую нору – и отдаст концы. Содрогнется в последний раз, вытянется, оскалится и замрет с широко открытыми желтыми глазами…

Вздрагиваю и просыпаюсь.

Подхожу к окну и с облегчением вздыхаю: пес жив, сидит на своем месте. Утром он исчезнет. Днем я о нем почти никогда не вспоминаю… а ночью… ночью он, конечно же, придет… притащится во двор, сядет, поднимет голову и замрет, уставившись на мои окна, и мне снова станет не по себе…

Пошел дождь… пес сидит посреди двора… мокрая шкура блестит… чужой, другой, иной… воплощение всего, что пугает меня, а значит, черт возьми, он не только неизбежен, но и, боже мой, необходим… часть моей души… у псов нет души, а у меня есть… чертов пес, черный пес…

Фонарь во дворе мигает, гаснет, загорается…

Пес становится блестящим и желтым, когда фонарь вспыхивает, а когда гаснет, исчезает…


Летом, ровно через год после гибели Бориса Непары, мне пришло приглашение на церемонию бракосочетания господина Глеба Непары и госпожи Любови Нестеровой (Непары). Приглашение было адресовано «господину Сталену Игруеву и его спутнице».

Мысль о том, чтобы пригласить Монетку на свадьбу в качестве спутницы, показалась мне сначала нелепой, потом забавной, наконец – практичной. По дороге домой я мог попасть в неприятности: пьяненький очкарик в метро – любимая добыча милиционеров, а к пьяным с дамой под ручку милиция не пристает.

Монетка согласилась без раздумий, но насторожилась, когда я предложил сгонять в центр, чтобы подобрать подходящую одежду для нее и для меня.

– Это свадьба богатых людей, Лиза, – сказал я. – Очень богатых. Придется блеснуть чешуей.

– Богатых, как в журналах?

Она любила в журналах истории о жизни звезд шоу-бизнеса: роскошные наряды, кабриолеты, дорогие курорты, яхты и пальмы.

– Богаче.

В магазине, увидев цифры на ценниках, она покрутила пальцем у виска, но я закусил удила и заставил ее примерить сначала одно, потом другое платье, пока, наконец, мы не остановились на наряде из плотного алого шелка, отливающего черным. После этого она смирилась с туфлями, сумочкой и дорогим нижним бельем.

– На мне теперь надето больше, чем я сама стою, – сказала она. – Ты жениться на мне решил, что ли?

Утром в день свадьбы я отвез Монетку к Базуке, модному стилисту, дравшему с клиентов несусветные деньги. Но когда я увидел, что он сделал с пегими волосьями Монетки, отвалил еще и щедрые чаевые.

– И ведь не скажешь по тебе, что при деньгах, – сказала Монетка. – Откуда?

– Действительно хочешь знать?

– Ни боже мой! – Она испуганно перекрестилась. – Хочу своей смертью помереть.

Незадолго до обеда в наш узкий извилистый двор, заставленный ржавыми машинами и мусорными контейнерами, между которыми шныряли драные кошки и толстые крысы, медленно въехал черный лимузин и остановился перед кучей строительного хлама, наваленного у стены.

Монетка побледнела – на нас смотрели изо всех окон – и чуть не сверзилась с высоких каблуков, но вовремя взяла меня под руку, выпрямилась, вскинула подбородок и, вызывающе покачивая алыми шелковыми бедрами, прошествовала к машине, у которой нас ждал предупредительный шофер в форменной фуражке.

За минувший год поместье преобразилось. Забор стал гораздо выше, поверху вилась колючая проволока, шлагбаум на въезде сменился шлюзовыми воротами, прибавилось охранников, а камеры видеонаблюдения теперь висели, кажется, на каждом дереве.

Гости, бродившие с бокалами в руках между шатрами, расставленными на лужайке, все как один уставились на Монетку – жены и дочери новых русских начинали привыкать к дорогим, но неброским нарядам, и моя спутница среди них казалась ярким факелом в ночном лесу.

Среди тех, кто сидел за нашим столом, я заметил несколько человек, лица которых были мне знакомы по фотографиям в газетах. Один из них поздравлял молодых, наклонившись к Лу и морщась, когда микрофон начинал фонить.

– Кто это? – спросила Монетка, толкая меня в бок. – Вон тот – кто?

– Нефтяной магнат, – сказал я. – А тот тощий – стальной король. Напротив – угольный барон… а рядом – великий князь всея химических удобрений…

– Че, правда князь? А с виду не скажешь… и все миллионеры?

– Миллиардеры, Лиза. Олигархи.

– Надо же, а так на людей похожи…

Глеб Непара собрал в Рыбалове цвет русского бизнеса – миллиардеров, которые не заработали ни цента на открытом рынке, а были назначены Кремлем. Как ему это удалось – не знаю: после женитьбы на вдове брата его состояние, может быть, и удвоилось, но среди своих гостей он был мелкой сошкой, которая не имела и никогда не будет иметь такого политического веса, как эти короли, бароны и великие князья.

Когда наконец иссякли поздравительные речи, все вышли из шатра на свежий воздух.

Смеркалось, от пруда тянуло свежестью.

Мужчины закурили, хор и оркестр, расположившиеся за пирамидальными тисами, исполняли тихонечко что-то классическое, умиротворяющее.

Монетка плюхнулась в плетеное кресло, вытащила из сумочки сигареты, и к ней тотчас потянулись мужчины с зажигалками. Она с интересом посмотрела на нефтяного магната – он о чем-то спросил ее, между ними тотчас завязался разговор, а я стал протискиваться к Лу, которая болтала с какой-то девушкой азиатской наружности.

– Динара, дочь Глеба, – представила ее мне Лу. – Стален Станиславович Игруев, мой старинный друг. Извини, Дина…

Взяла меня под руку и повела к креслам, расставленным на газоне.

– Он верит в Бога, – сказала она, едва мы опустились в кресла.

– Бывает…

– Не знаю пока, проблема это или нет, но у нас дома полно икон… и вся эта фигня… благотворительность, церкви, молитвы, разговоры о духовности и Царствии Небесном… для бывшего полковника КГБ как-то слишком…

– Что ж, – сказал я, – мир так абсурден, что идея Царствия Небесного просто не могла не возникнуть в голове даже у такого человека, как Глеб Непара…

– Проценты, дивиденды, маржа – к этому легко можно привыкнуть, но я теряюсь, когда говорят о чуде и воле Божией…

– Это еще не беда, – сказал я. – Беда, если он когда-нибудь задумается о смысле жизни: некоторым это не сходит с рук. А эта Динара…

– Хорошая девочка, – сказала Лу. – Ей семнадцать, и единственное ее увлечение – мотоциклы… ты что-то хотел сказать?

– Я не взял с собой твои туфли, извини…

– Какие туфли?

– Помнишь, год назад я случайно прихватил их с собой…

– Год назад… – Она поднялась из кресла. – Как-нибудь потом. Извини, мне надо идти…

Между деревьями загорелись фонари, и лимонно-желтое платье Лу вспыхнуло, когда она вошла в круг света, где ее ждал муж.

А я – я вернулся к Монетке.

Она была счастлива. С нею заигрывали блестящие и богатые мужчины, ей льстили, рассказывали анекдоты, ей несли напитки и сладости, ее шутками восхищались, историю ее поездки на Кавказ за Парампупом слушали с разинутыми ртами, ее роскошное тело олигархи пожирали глазами, забыв о своих быстрорастворимых женах, ее вульгарность была веселой, раскованной и победительной, а когда она предложила спеть, величественный брылястый старик, владевший огромной финансовой империей, снял смокинг и велел «подать музыку».

Принесли аккордеон.

Старик подвернул рукава рубашки, сел на стул подле Монетки и лихо пробежал по клавишам.

И она запела – сначала «Как на кладбище Митрофановском», потом «Однажды я сидела на рояли», затем «У церкви стояла карета», наконец скинула туфли, взобралась на стол и, расставив толстенькие красивые ножки пошире и поддернув повыше подол, раскинула руки в стороны и закричала низким хриплым голосом:

Жили двенадцать разбойников,

Жил Кудеяр атаман.

Много разбойники пролили

Крови честных християн!


Наемный хор, перебравшийся поближе к разгулявшейся толпе, грянул:

Господу Богу помолимся, древнюю быль возвестим! Так в Соловках нам рассказывал инок честной Питирим…

Как же прекрасна была Монетка в те минуты! Как великолепна и заразительна! Как играло ее тело и как трогательно дрожала ее шея, беззащитная в своей наготе! С каким глубоким чувством, с какой страстью рассказывала она новым русским разбойникам историю обращения жестокого бандита Кудеяра в кроткого христолюбца, вдруг ушедшего в монастырь замаливать грехи! И с каким воодушевлением и со слезами на глазах вся эта огромная толпа подхватывала финальные строки старинной баллады, которые хор повторил трижды, с каждым разом выговаривая слова все проникновеннее, все торжественнее, все тише:

Господу Богу помолимся, будем ему мы служить!

За Кудеяра разбойника будем мы Бога молить!


Ее попытались было качать, но тут император всея финансов встал со стула, тряхнул кудлатой головой, крикнул петухом и заиграл на аккордеоне что-то разухабистое, отчаянное, плясовое, и оркестр подхватил, и все мужчины наперебой кинулись приглашать Монетку, и она никому не отказывала, прижималась всем телом к партнеру, хохотала, стреляла глазками, виляла задницей, скакала козой и была на седьмом небе от счастья, и вся эта толпа, словно вдруг забыв о своих миллиардах и дорогих костюмах, бросилась отплясывать с таким азартом, с таким упоением, какое бывает на деревенской свадьбе, когда уже все выпили довольно, чтобы почувствовать себя свободными, но еще недостаточно для драки.

К лимузину нас провожали толпой, мужчины совали Монетке свои визитные карточки, дарили на память зажигалки и портсигары, писали золотыми паркерами и монбланами номера своих телефонов на ее руках, коленках, на ее сумочке, нефтяной магнат нес за нею ее туфли, а она, хохочущая, задыхающаяся от счастья, едва удерживая в руках все эти огромные букеты цветов, только успевала подставлять лоб, щеки, уши и губы для поцелуев, пока не рухнула на заднее сиденье машины и закричала: «Поехали, ямщик! Погоняй!»

А когда лимузин выехал за ворота и между водителем и нами поднялась шторка из непрозрачного стекла, она всем телом повернулась ко мне и спросила:

– За что? Я же тебе нет никто и звать никак, а ты потратил на меня кучу денег. Почему?

– Мне хотелось праздника, и он получился. Конечно, я не ожидал, что ты сведешь всех с ума, но ведь тебе понравилось. Разве нет?

– Чего ты хочешь, Игруев? – Она прерывисто вздохнула. – У меня же нет ничего такого, чтобы… – Она запнулась. – Чего ты хочешь? Почку? Или обе? Больше у меня ничего нет…

Она была все еще взволнована, под ее кожей переливается огонь, глаза в полутьме светились, а когда я протянул к ней руку, она вдруг вся задрожала и бросилась ко мне с такой силой, словно между нами пролегала бездна.

Мы не узнали друг дружку, когда очнулись, и долго лежали на широком сиденье без движения, сплетя руки и ноги и медленно остывая…

– А ведь машина стоит, – прошептала Монетка. – И давно стоит.

– Значит, приехали, – сказал я.

Кое-как одевшись, мы выбрались из лимузина и побрели в темноте к подъезду, взявшись за руки.

Невозмутимый шофер нес за нами цветы и пакеты с подарками.

У лифта Монетка посмотрела на свою руку и со смехом сказала:

– Растаяли…

– Что?

– Все, что они написали на мне, растаяло от пота… номера телефонов, имена – все растаяло…

Кое-как загрузив в лифт цветы и пакеты, я протянул шоферу стодолларовую купюру. Он снял фуражку и с улыбкой поклонился.

Мы ехали наверх, по-прежнему держась за руки и понимая, что нам незачем думать о том, что будет через пять минут, завтра или через двадцать лет, потому что все решено за нас, все решилось там, на заднем сиденье лимузина, но когда лифт остановился и створки двери разошлись, свет вдруг погас, а потом вспыхнул, осветив тело Парампупа, лежавшего на полу в луже мочи и блевотины, полуголого, уродливого, скрючившегося, прижимавшего к боку обрубком левой руки пустую бутылку, и тут я понял, что мир превыше всякого ума действительно существует во всей его неотвратимости и во всем его ужасе…

Монетка с жалобным криком бросилась на колени, попыталась поднять Парампупа, но он был тяжел как труп. Я с натугой поднял бесчувственное тело – Монетка нервно совала ключ в замок – и внес Парампупа в ее квартиру, положил на пол, потом занес цветы и пакеты и – Монетка даже не взглянула на меня – закрыл за собой дверь…


Незадолго до рассвета я проснулся от головной боли, проглотил две таблетки анальгина, запил водкой и снова лег – так удалось дотянуть до утра.

Но потом снова пришлось глотать таблетки и пить водку, и когда в дверь позвонила Монетка, я уже приканчивал бутылку.

Монетка с двумя пакетами в руках прошла в гостиную, обдав меня горячим запахом шампуня «зеленое яблоко», и выложила на диван алое платье, туфли, сумочку, ожерелье, лифчик, пояс с чулками и пакет с кружевными трусиками – все, что было на ней вчера.

– Ага, – сказал я. – Поправиться не хочешь?

Монетка кивнула.

– После вчерашнего, – сказала она, – я чувствую себя дура дурой…

– Зря, – сказал я, разливая водку по стаканам.

– Не знаю, что со мной не так… он же безногий алкаш… да еще безглазый и безрукий… дурость это, конечно, дурость…

– Не переживай, Лиза. Христос ради этой дурости на крест взошел.

– Да ты что несешь, Стален! Он же Христос! А я кто?

– Ты это называешь дуростью, другие называют это любовью. Все дело в словах, Лиза. А платье возьми. Прямо сейчас возьми. И все остальное забери. Оно твое, и тебе оно идет. Ты же видела, как мужики от тебя с ума посходили…

– А что… – Она выпила, тряхнула головой и вытянула перед собой ногу. – Такие ножки на помойке на валяются!

Выпили еще, Монетка сначала поругала меня за то, что я позволяю коту драть обои в прихожей, которые висели лохмотьями, и вообще раскормил скотину, потом сняла халат, надела платье и туфли, протянула мне руку, словно приглашая на танец, я потянул ее к себе, не удержал равновесия, мы свалились на диван, потом я помог ей переодеться, закрыл за нею дверь и лег спать на диване, пахнущем зеленым яблоком, а когда проснулся, понял, что надо идти в магазин за водкой, оделся и вышел, а через день пришел в себя в больничной палате на четырнадцать человек – под капельницей, с погнутой иглой в вене и синяком под глазом.

Не помню, как я оказался в Подмосковье и как попал в эту забытую всеми богами психиатрическую больницу, где зимой спасались от холодной смерти бомжи, ночевавшие под платформами станций пригородных поездов. В страшные морозы они брели по обочинам, падали, вставали, дыша из последних сил, и наконец кое-как добирались до этого двухэтажного здания, и их принимали, потому что им больше некуда было идти.

Кормили здесь кашей на воде, в туалете на полу стояла моча по щиколотки, на втором этаже, в женском отделении, выходили из запоя медсестры, которые делали уколы мужчинам с первого этажа – с ними эти медсестры потом пили и трахались, пациенты по очереди мыли полы, весной сажали картошку на огородах врачей, осенью ее выкапывали и варили в кастрюлях на кирпичах, обмотанных нихромовой спиралью, посылали в поселок за водкой и кефиром гонца – тощего парнишку, пролезавшего через форточку, а потом пели хором, дрались и блевали кефиром…

Наконец меня выписали, вернув документы, пустой бумажник и мобильник.

Я позвонил в редакцию и договорился с начальством, что мой очередной запой будет считаться очередным отпуском.

У подъезда больницы меня ждала продырявленная пулями «буханка», за рулем которой сидела Монетка. Как ей удалось меня разыскать – ума не приложу, а она объяснять не стала.

Когда до Москвы оставалось всего несколько километров, она остановила автобус на обочине, закурила и заговорила, не глядя на меня и то и дело запинаясь:

– Когда мой папаша проигрался вдрызг и не знал, как расплатиться, он расплатился этим. – Ткнула пальцем в грудь. – Вообще-то он был неплохим человеком… умный, веселый, книжки мне вслух читал… – Помолчала. – Я бы простила ему все, но после первого раза, когда я пришла к нему поплакаться, он дал мне рублевую монету и сказал: «На, заработала». Вот этого я ему никогда не прощу. Мужиков могу простить, а монетку – нет. Я в ней дырочку сделала, продела нитку и носила на шее…

– Где он? – спросил я. – Жив?

– Жил с какой-то бабой, а потом его зарезали. Проигрался, полез в драку, его и зарезали. У нас в подъезде собирали деньги на его похороны – я сняла с шеи рубль и отдала. А на похороны не пошла… – Выбросила окурок в окно. – Поехали, что ли…

Мы еще успели в магазин, чтобы купить ей фату в тон платью.

Гости осуждали Монетку за то, что та выходила замуж не в белом платье, а в алом, но все же сходились на том, что и в таком наряде «зараза хороша, очень хороша».

– Заслужил, – сказала она, вручая подарок – платиновый портсигар с многраммой какого-то олигарха. – А зажигалки ихние и все остальное я загнала в ювелирку – как раз на свадьбу хватило. Одну только себе оставила.

Подозреваю, что загнала она и бриллиантовую запонку, оброненную старым банкиром в траву, когда он засучивал рукава, чтобы взяться за аккордеон, но задавать дурацких вопросов не стал.

В загс поехали на мебельном фургоне, чтобы Парампупу в инвалидном кресле было просторно. А застолье устроили в кафе «Эльбрус», которым владел Махмуд Синяя Борода. Пили, пели, плясали, курили у забора, клонившегося над оврагом, и Монетка высоко задирала подол, чтобы достать сигарету из пачки, засунутой под резинку кружевого чулка, и вызывающе щелкала золотой зажигалкой…

Какая-то пьяненькая старушка со срамной бородкой стала выкрикивать пожелание новобрачным: «Чтоб молодому хорошо ссалось, а молодой – сралось!» Ее заставили замолчать криками и свистом, а Монетка объяснила: «Если мужчина больше мочится, у него член хороший будет, а женщина…» Но дальше я не расслышал – в другом конце улицы экскаваторы снова принялись разрушать недостроенный Дом пионеров, пристанище бомжей и бродячих собак, и большие куски битого бетона с грохотом полетели в кузова громадных самосвалов…

Небо потемнело, стало накрапывать, гости бросились под крышу, и я, воспользовавшись суматохой, сбежал со свадьбы.

Вечерело, фонари отражались в лужах, с деревьев медленно падали капли и листья.

Я побрел к «Красногвардейской».

Стален

Подняться наверх