Читать книгу Алмазный фонд Политбюро - Юрий Гайдук - Страница 4
Часть первая
Глава 1
ОглавлениеНовый, 1919-й год Алексей Максимович Горький встретил в опустошенном Петрограде, в более чем скверном настроении. Во-первых, окончательно разладились отношения с женой, которая с трудом великим, но все-таки прощала его шашни с Варварой Шайкевич, однако не смогла переступить через себя, когда узнала о его связи с красавицей Марией Бенкендорф, урожденной графиней Закревской. А во-вторых, и это было, пожалуй, самым главным, подтвердились его опасения относительно Октябрьской революции, в результате которой к власти пришли большевики с их красным террором, о страшных последствиях которого он пытался докричаться через газету «Новая жизнь». Но это раздражало тех, кто руководил разоренным, утопающим в бандитизме и мародерстве городом, и при молчаливом согласии Ленина, вскоре после того, как Советское правительство переехало в Москву, Зиновьев закрыл газету. Горький был выбит из активной политической жизни, и единственное, что теперь у него оставалось, так это творческая работа, да еще попытки оказать посильную помощь той части российской интеллигенции, которая встретила свержение царизма криками «Ура!» и, использовав которую, пришедшие к власти большевики просто вышвырнули за борт. Будучи членом Петросовета, он часто наведывался в Смольный, пытаясь выбить там продовольственные пайки, одежду и лекарства для цвета совершенно обнищавшей петербургской интеллигенции, звонили из Смольного и ему, но этот звонок, раздавшийся пуржистым февральским днем в доме на Кронверкском проспекте, заставил Горького удивиться и даже уточнить, «не ошиблась ли барышня номером?».
Однако никакой ошибки не было. Звонил Анатолий Васильевич Луначарский, член Реввоенсовета республики, народный комиссар Просвещения, единственный член правительства, оставшийся в Петрограде, тогда как всё правительство, с бумагами и житейским скарбом, перебралось в Москву. Подальше от фронта, подальше от наступающих частей Юденича и от той разрухи, которая не могла присниться даже в самом кошмарном сне.
В свое время их познакомил Ленин, они с симпатией относились друг к другу, однако Горький не смог сразу припомнить, чтобы Луначарский звонил ему домой. Оттого и напрягся невольно.
– Алексей Максимович? – голос Луначарского, даже искаженный телефонной связью, был доброжелателен и приветлив. – Рад вас приветствовать в хорошем здравии и столь же прекрасном настроении.
– Да уж какое там здравие, не говоря уж о настроении, – буркнул в трубку Горький, пытаясь сообразить, с какого такого перепугу он вдруг понадобился наркому Просвещения. Вроде бы никаких запросов по этой линии в последнее время не было, а звонить, чтобы только справиться о здоровье пусть даже весьма известного пролетарского писателя, Луначарский не будет, не того полета птица. – После того как газету закрыли, ни настроения не стало, ни здравия. Одни мелкие хлопоты да житейские заботы остались.
Он не удержался от того, чтобы не пожаловаться на председателя Петросовета, на которого «Новая жизнь» действовала, как красная тряпка на быка, однако Луначарский довольно умело обошел столь скользкую тему, как закрытие «Новой жизни», и сразу же перешел к делу:
– Именно по этому поводу я вам и звоню. Не гоже столь крупной личности мирового значения, как вы, зарываться в будничных заботах о людях. Хотя, признаться, то, что вы принимаете самое активное участие в судьбах той части русской интеллигенции, которая осталась не у дел, достойно всяческих похвал.
Горький слышал и более комплементарные дифирамбы в свой адрес, но эти слова его невольно насторожили.
– Я, конечно, благодарствую за столь лестный отзыв обо мне, но, признаться… что-то я не понимаю вас, Анатолий Васильевич.
– Постараюсь прояснить, – произнес Луначарский, однако и следующая фраза не внесла ясности: – Не мне вам рассказывать, что время сейчас тяжелое для всех, оголенными остаются целые направления государственной важности, и правительство не может их задействовать только потому, что в стране катастрофически не хватает грамотных, преданных революции квалифицированных кадров, а из тех, кто на виду… Согласитесь, что далеко не всем крикунам можно доверить особо ответственные участки работы.
Относительно дефицита «квалифицированных кадров» Горький мог бы с ним и поспорить, однако, догадываясь, что нарком Просвещения звонит ему не ради того, чтобы устроить диспут на эту тему, вынужден был осадить себя и, привычно окая, с неискоренимым волжским говорком, пробурчал:
– Я, конечно, согласен с вами, но при чем тут я?
– Вот об этом я и хотел бы с вами переговорить. Однако разговор более чем серьезный, не телефонный, и если вы не против, то я мог бы прислать за вами машину в любое удобное для вас время.
– Хорошо, присылайте, – уже несколько заинтригованный произнес Горький, – буду готов через полчаса.
Рабочий кабинет наркома просвещения был чуток меньше гостиной в квартире на Кронверском проезде, в которой порой столовалось до тридцати человек сразу, и Алексей Максимович, никогда до этого не бывавший у Луначарского в Смольном, невольно подивился этому факту. Чего и не смог скрыть от хозяина кабинета.
– Да ничего, хватает и этого кабинета, – поднимаясь навстречу гостю, улыбнулся Луначарский. Он снял с переносицы пенсне, которое придавало ему вид маститого буржуа, двумя пальцами довольно изысканно потер переносицу и плавным движением руки пригласил Горького садиться. – Рад видеть вас, Алексей Максимович. Спасибо, что не отказали в просьбе посетить мои апартаменты.
– Апартаменты… считай, одно название, – буркнул в усы Горький, усаживаясь в просторное, обтянутое черной кожей кресло. – Наркому просвещения могли бы выделить кабинет и попросторнее.
И чтобы завершить свою мысль, добавил с ехидцей в голосе:
– Тут мне как-то пришлось пойти на поклон к господину Зиновьеву, – в силу своей неприязни к председателю Петросовета он величал его не просто по имени-отчеству или, скажем, «товарищ Зиновьев», а непременно с приставкой «господин», о чем, естественно, не мог не знать всесильный хозяин Петрограда, – так вот его кабинет не в пример вашему будет. Как говорится, и поширше, и побогаче вашего.
– Ну, на то он и председатель Петросовета, – прокомментировал Луначарский и, видимо, не желая развивать эту тему далее, спросил, водружая пенсне на переносицу: – Как вы себя чувствуете, Алексей Максимович, надеюсь, не болеете? Как Мария Федоровна?
– А что с нами сделается? – не вдаваясь в подробности семейной жизни, которая уже давным-давно дала трещину, отозвался Горький. – Слава богу, все живы-здоровы, да и Максим порой навещает старика, для него даже личная комната на Кронверском выделена. Надеюсь, что и у вас в семье всё в порядке?
– Можно сказать, в порядке, – также без особого энтузиазма в голосе произнес хозяин кабинета, – Анатолий, считайте, уже в настоящего мужика превращается, девятый год пойдет, да и Анна Александровна наконец-то нашла себя. Много пишет, пытается по-своему осмыслить происходящее, из-за чего мы с ней, признаться, вступаем в такую полемику, что порой даже ужинаем порознь.
– Что, продолжает придерживаться взглядов своего братца-философа? – хмыкнул в усы Алексей Максимович, не очень-то жаловавший Богданова-Малиновского за его индивидуалистические проповеди.
– Пожалуй, что так, – махнул рукой хозяин кабинета. – Впрочем, не будем об этом, а то мы с вами в такие дебри залезем, что вряд ли выберемся из них.
Было понятно, что он не настроен продолжать разговор о своей семейной жизни, в которой, по-видимому, был не очень-то счастлив, и Горький помог ему отойти от этой темы:
– А признайтесь-ка, Анатолий Васильевич, ведь вы не просто так справились о моем здоровье? Говорите уж, с какой-такой целью пригласили меня к себе.
– М-да, от вас ничего не скроешь, – улыбнулся Луначарский и вновь стащил с носа пенсне, чтобы протереть стекла. – И о здоровье вашем и вашей супруги я действительно спросил не просто ради приличия.
– Даже так?
– Да, это действительно так. То, что я хотел бы предложить вам лично и Марии Федоровне, потребует и хорошего физического здоровья, и крепких нервов. Второго, пожалуй, даже больше, чем первого.
Он замолчал было, но, уловив удивленный взгляд Горького, пояснил:
– А если говорить честно, то даже не предложить, а попросить вас взвалить на свои плечи довольно нелегкий груз.
– Слушаю вас, – явно заинтригованный этим вступлением, произнес Алексей Максимович. – И могу сказать сразу, если этот груз, как вы только что выразились, будет по силам, я готов его нести только из-за одного уважения к вам. И думаю, впрочем, я почти уверен, что и Мария Федоровна будет согласна со мной.
– Ну что ж, спасибо на добром слове, – произнес Луначарский, и на его лице промелькнула улыбка уставшего до чертиков человека. – Тем более что не часто услышишь подобное в наше время. Большей частью шпыняют со всех сторон, да требуют порой невозможного. Ну а что касается нашего дела… Кстати, – неожиданно вскинулся он, – как вы относитесь к тому факту, что сейчас происходит откровенное разграбление государства российского?
– Вы имеете в виду интервенцию?
– Если бы только это, – вздохнул Луначарский. – Сейчас я говорю о внутреннем разграблении России. О тех, кто, прикрываясь революционными лозунгами, грабит достояние российское, которое веками наживалось нашими предками и которое по праву должно принадлежать народу.
«Ишь ты, как закрутил! – покосившись на хозяина кабинета, хмыкнул в усы Алексей Максимович. – Эдак и до контрреволюционных речей недалеко дойти. Прикрываясь революционными лозунгами… Интересно, кого же он конкретно имеет в виду?»
– Я… я не совсем понимаю вас, Анатолий Васильевич.
– Ох, лукавите, Алексей Максимович, – подыграл Горькому Луначарский. – Впрочем, чего здесь понимать? Ведь вы прекрасно осведомлены о том, что наш всемогущий хозяин города и подчиненные ему люди, прикрываясь громкими фразами о национализации богатства, нажитого буржуазией, изымают музейные ценности, ювелирные изделия и драгоценности не только из дворцов, но и у той части интеллигенции и сравнительно небедных горожан, которые волею судеб остались в Петрограде и теперь превратились в объекты охоты вышеупомянутых товарищей. Плюс, как вы сами догадываетесь, за ними же охотится петроградское ЧК. Но я даже не об этом говорю сейчас, и дело даже не в том, что изъятие золота, драгоценностей, ювелирных изделий, а также предметов музейной ценности и культурного наследия России зачастую происходит без законных оснований и большей частью похоже на откровенный грабеж, а дело в том, что все эти богатства испаряются неизвестно куда, а проще говоря, осаждаются в чьих-то тайниках и карманах. Так вот я вас и спрашиваю, как вы лично, писатель Максим Горький, относитесь к подобным вещам?
– Могли бы и не спрашивать об этом, – пробурчал в усы Горький. – Само собой, что крайне отрицательно.
Явно возбужденный только что произнесенным обвинением в адрес председателя Петросовета, которому Владимир Ильич безвозвратно доверял, Луначарский потеребил пальцами свою знаменитую бородку «клинышком», неожиданно мягко улыбнулся, как бы извиняясь перед гостем за излишний пафос, и уже чуть мягче произнес:
– Я даже не сомневался в этом. И поэтому хочу перейти к существу той просьбы, с которой решил обратиться к вам и к Марии Федоровне…
Проговорили они долго, и Алексею Максимовичу было, о чем подумать, когда он возвращался домой. Оперируя достоверными фактами, которых у члена Реввоенсовета республики было великое множество, Луначарский нарисовал перед Горьким ужасающую по своим масштабам картину расхищения народного достояния в Петрограде. Революционные матросы и солдаты, уполномоченные советской властью комиссары, мародеры, бандиты и просто мелкое ворьё сбывали за бесценок награбленное, тем более что покупателей, в том числе и иностранных, было более чем предостаточно. Но если в семнадцатом году весь этот грабеж носил стихийный характер, когда главенствовал лозунг «Грабь награбленное!», то уже в восемнадцатом году, когда главой Петросовета утвердился Григорий Евсеевич Зиновьев, подмявший под себя все силовые структуры города, разграбление приняло планомерный характер. Подчиненные Зиновьева конфисковывали картины и коллекции, на которые были выданы охранные грамоты Наркомпроса, а при реквизиции дворцового имущества выковыривали откуда только можно драгоценные камни, после чего вещи музейной ценности уже невозможно было продать с аукциона. Причем и конфискованные картины, и коллекции, которые оценивались в астрономические цифры, и драгоценные камни, и ювелирные изделия исчезали после подобных «реквизиций» неизвестно куда.
Петроград и молодая республика Советов теряли на этом миллионы рублей золотом, которые можно было бы пустить на закупку того же хлеба для голодающей России.
Дабы пресечь это разграбление, Луначарский предлагал Горькому создать с нуля, а затем и возглавить Оценочно-антикварную комиссию Народного комиссариата торговли и промышленности. Задача комиссии – отбирать вещи, имеющие художественную или историческую ценность, из имущества, предназначенного для конфискации в царских дворцах и особняках знати, а также в банках, крупных антикварных лавках и в ломбардах. Кое-что из того, что будет изъято комиссией, предполагалось использовать в экспозициях будущих музеев, но большую часть конфискованного предполагалось выставлять на зарубежные аукционы, а также продавать с молотка.
Стране нужны деньги!
Что и говорить, задумка была более чем насущная, требовала решительного подхода к делу, и не надо было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться, с чего бы вдруг член Реввоенсовета обратился с этой просьбой именно к нему, Максиму Горькому.
После того как Советское правительство перебралось в Москву, в Петрограде оставался единственный, пожалуй, человек, который не боялся противостоять Зиновьеву. И человеком этим был он, писатель Максим Горький. Почти столь же мощное влияние на петроградских чиновников имела и Мария Федоровна Андреева, к которой Ленин питал вполне естественную симпатию не только как к актрисе и красивой женщине, но и как к человеку, который в свое время немало сделал для партии большевиков.
И все-таки это предложение исходило от Луначарского, который хоть и являлся членом Реввоенсовета, однако не пользовался особым авторитетом у председателя Петросовета, в руках которого были все рычаги управления городом. Что же касается новой российской столицы, в которую перебралось правительство, способное в случае необходимости хоть как-то повлиять на всесильного хозяина Петрограда, то Москва была весьма далеко. И поэтому Алексей Максимович не мог не спросить:
– Это предложение … оно исходит лично от вас?
Луначарский понял его без лишних слов, оттого и ответ был откровенно честным:
– Идея о создании Оценочно-антикварной комиссии принадлежит лично мне, и она была полностью поддержана Лениным, но когда на заседании Совнаркома был поставлен вопрос о том, кто бы ее мог возглавить… вот здесь-то и началась свара. Должен признаться, вашу кандидатуру предложил действительно я, однако наряду с вами было выдвинуто еще несколько кандидатур из тех членов партии, основная заслуга которых – «преданность делу революции», однако Ильич остановился на кандидатуре писателя Горького, то есть на вас.
– Ну что ж, приятно слышать, что после закрытия «Новой жизни» писатель Максим Горький хоть в этом деле пригодился, – поблагодарил его Алексей Максимович. – А что скажете относительно Марии Федоровны?
– Могу заверить вас, что ее кандидатура даже не обсуждалась. Когда была утверждена ваша кандидатура, Ильич предложил Марию Федоровну как необходимое дополнение к вам, сказав при этом, что если вы будете в одной упряжке, то вам уже не сможет противостоять даже сам черт с его выкрутасами.
– Что, прямо так и сказал? «Черт с выкрутасами»? – не удержался от улыбки Горький, который со дня закрытия «Новой жизни» практически не общался с Лениным.
– Слово в слово, – подтвердил хозяина кабинета. – Но мало того, он еще просил передать, что готов всемерно помогать вам, если вдруг возникнут какие-либо проблемы.
Наблюдая за реакцией Горького, Луначарский наконец-то смог вздохнуть облегченно. Если еще утром он сомневался в том, что Горький, разобиженный на всех и вся за то, что была закрыта «Новая жизнь», и в первую очередь обиженный за это на Ленина, согласится возглавить комиссию, то теперь он видел, как писатель буквально оттаивает. И подтверждением тому была засветившаяся лукавинка в его глазах. Теперь, кажется, можно было брать быка за рога.
– Ну что, Алексей Максимович, вы готовы возглавить Оценочно-антикварную комиссию?
– Ну, если об этом просит сам Ильич…
– Спасибо, – кивком головы поблагодарил Горького хозяин кабинета. – И признаюсь откровенно, иного ответа ни я, ни Владимир Ильич от вас не ожидали.
Горький на это только плечами пожал.
– Но это вы, – продолжал между тем Луначарский, – а вот как отнесется к нашему предложению Мария Федоровна?
– Думаю, весьма положительно.
– Вы беретесь с ней переговорить? Или все-таки мне пригласить ее в Смольный?
– Одно другому не помешает, – резонно заметил Горький. – Тем более что она с величайшим уважением относится к вам лично, и ей будет приятно лишний раз встретиться с вами.
– Хорошо, на том и остановились, – произнес Луначарский и тут же спросил: – Вы смогли бы для начала подобрать десяток честных, разбирающихся в живописи, в драгоценных камнях и в ювелирном деле товарищей, которые за определенное вознаграждение взвалили бы на себя функции искусствоведов и оценщиков?
Алексей Максимович невольно хмыкнул в усы, чем тут же вызвал недоуменно-обидчивый вопрос:
– Чего же смешного я сказал?
– Не обижайтесь, Анатолий Васильевич, – согнав ухмылку с лица, произнес Горький, – но, как мне кажется, вам надо бы почаще выходить в народ.
– Не понимаю. Я, вроде бы, народа никогда не чурался.
– А чего тут понимать? Вот вы спросили меня, согласятся ли они работать «за определенное вознаграждение», а ведь даже не ведаете о том, что сейчас сотни представителей петроградской интеллигенции, которые составляют цвет нации, часами торчат на базарах, пытаясь продать фамильные ценности. Да-да, фамильные ценности, – повторил он, – чтобы на вырученные деньги купить пуд полусгнившей картошки или буханку мякины, имя которой – хлеб. И это в лучшем случае. А в худшем – сидят в нетопленных квартирах и делят со своими домочадцами последний сухарь, размачивая его в стакане с водой. Да они за «определенное вознаграждение» горы свернут, и ручаюсь, что та оценка, которую проведут эти люди, будет на уровне мировых стандартов. Так что, можете не беспокоиться, и оценщики найдутся, и художники, и толковые искусствоведы. И если потребуется, то даже не десяток, а поболее.
– То есть, вы хотите сказать, что к работе комиссии можно будет привлечь гораздо большее число специалистов?
– Даже не сомневаюсь в этом. И могу хоть сейчас надиктовать вам пару дюжин фамилий, которые могли бы украсить собой самую авторитетную комиссию мирового уровня. Но это те люди, которые могут по-настоящему честно и принципиально оценить ту или иную картину, скульптуру, ювелирные изделия или драгоценные камни, которые еще находятся в подвешенном состоянии, если, конечно, так можно выразиться. А вот как быть с теми драгоценностями, которые уже уплыли из рук государства, а попросту говоря, были украдены и теперь всплывают в самых неожиданных местах? Вам не кажется, что они должны вернуться туда, где им положено быть, и для этого тоже нужны соответствующие специалисты, но уже несколько иного профиля?
– Кажется, – согласился с ним Луначарский, – и даже более того, я убежден в вашей правоте, но это уже не наша сфера деятельности. Для этого и существует Петроградское ЧК, как, впрочем, и милиция. Но коли вы затронули этот вопрос, я хотел бы показать вам письмо, которое получил недавно от Карла Фаберже.
– Что, от того самого Фаберже? – удивился Алексей Максимович.
– Да, от Карла Фаберже, который эмигрировал из России. – Луначарский взял со стола вчетверо сложенный лист бумаги и положил его перед Горьким. – Прочитайте. Весьма любопытное письмо, к тому же об этом уже полгода талдычит вся Европа. – И пояснил, заметив недоуменный взгляд писателя. – Это относительно ограбления норвежского посольства, если помните, в октябре прошлого года.
Горький прекрасно помнил это ограбление, которое взбудоражило старых петербуржцев и муссировалось практически на каждой кухне или в столовой, где собиралось более двух человек. И дело было даже не в том, что этот небывало наглый налет на посольство подрывал в дипломатических кругах едва зарождавшийся авторитет молодой Советской республики, а в том, что это ограбление весьма наглядно говорило о том, что в Петрограде нет по-настоящему сильной власти, которая могла бы защитить горожан от распоясавшихся бандитов. И это было страшно.
Алексей Максимович разгладил ребром ладони, исписанный убористым почерком лист вполне приличной бумаги и, уже более внимательно, перечитывая отдельные строки, дочитал письмо, адресованное почему-то наркому Просвещения Луначарскому, хотя оно и просилось на стол председателю Петроградского ЧК Яковлевой, до конца. Это был крик о помощи.
Наблюдавший за ним хозяин кабинета, произнес негромко:
– Судя по вашей реакции и по тому интересу, с каким вы прочитали письмо, вы не могли не знать Фаберже.
– Еще до революции довелось познакомиться с ним.
– Даже так? Это интересно, расскажите.
– Да здесь-то и рассказывать особо нечего, – пожал плечами Горький. – На тот момент я искал ювелира, чтобы заказать браслет ко дню именин Марии Федоровны. Вот тогда-то мне и посоветовали обратиться к Фаберже.
– И что, мастер, надеюсь, оказался на высоте?
– Даже больше того. Мария Федоровна по сей день надевает этот браслет только по особо значимым выходам в свет.
По лицу Луначарского пробежала ухмылка.
– Жаль, что Владимир Ильич не заказал в свое время подобного браслета для Надежды Константиновны. Случись вдруг подобное, сейчас бы не было никаких проблем ни у Фаберже, ни у нас с вами.
Алексей Максимович уже рот было открыл, чтобы напомнить хозяину кабинета, что Крупская в силу своих убеждений не носит дорогих украшений, однако вовремя догадался, что хотел сказать Анатолий Васильевич, и только спросил:
– Вы что же, считаете, что у Фаберже всё настолько плохо?
Луначарский утвердительно кивнул головой.
– Плохо. И подтверждение тому – те нюансы и факты по ограблению норвежского посольства, которые он приводит в своем письме и про которые я, признаться, не знал.
Замолчав, он снял с носа пенсне, платочком протер стекла, привычным движением водрузил пенсне на нос, и вдруг его словно взорвало:
– А ведь обязан был знать! Обязан! Я обязан был выяснить все тонкости этого ограбления хотя бы потому, что ограблен был не винный склад, а посольство, вы понимаете, по-соль-ство Норвегии, что нанесло нам немалый вред на дипломатическом фронте. И я, как член Совнаркома… впрочем, после драки кулаками не машут.
Немало удивившись этому всплеску гнева со стороны обычно корректного и выдержанного Луначарского, Алексей Максимович хотел было спросить, а чего же он, как член Реввоенсовета, не отдал команду расследовать это ограбление сразу же по горячим следам, однако его опередил хозяин кабинета:
– Я догадываюсь, что вы хотите сказать, и поэтому должен признаться сразу. Это был октябрь месяц. Если помните, корпуса Родзянко – Юденича взяли город в такое кольцо, что продыху не было, и я вынужден был мотаться по всем фронтам и помогать латать образовавшиеся дыры. Конечно, это не оправдание, но Зиновьев заверил меня, что будет произведено самое тщательное расследование, бандиты будут пойманы, а всё похищенное возвращено лично послу Норвегии. А потом наступил еще более тяжелый для всех нас ноябрь, за ним декабрь, и мне, откровенно говоря, было уже не до этого налета. Да и Зиновьев как-то обмолвился, что дело это темное, не раскрываемое, причем сработали это ограбление даже не питерцы, а москвичи, и нам будет лучше о нем просто не вспоминать. Тем более что он уже встречался с норвежским послом, и тот дал ему понять, что он не хотел бы раздувать это ограбление до вселенских масштабов. Мол, от этого никто не выиграет, ни его страна, ни Россия.
Он замолчал, однако заинтригованный Горький не мог не подстегнуть его:
– И?..
– И на этом все успокоилось.
– Успокоилось? – удивился Горький.
– Да.
– В таком случае я не понимаю, зачем вы ознакомили меня с этим письмом? Не правильней было бы переслать его в Петроградское ЧК? Насколько я понимаю, это их прямая обязанность расследовать подобные преступления.
– Спрашиваете, с чего бы вдруг я показал это письмо вам, а не переадресовал его на Гороховую? – с грустной усмешкой на лице произнес хозяин кабинета. – Да с того самого, что там сейчас, считай, семибоярщина. После того как Ильич отозвал Яковлеву в Москву, вместо нее новый председатель ЧК еще не назначен, так что еще неизвестно к кому попадет в руки это письмо. Впрочем, насколько я догадываюсь, к кому бы оно ни попало, положительного результата не будет. Зиновьев дал мне сразу понять, что дело это бесперспективное, и Фаберже, в лучшем случае, получит от наших чекистов элементарную отписку о том, что расследование прекращено в силу таких-то и таких причин. И все, на этом Карл Густавович мог бы поставить точку и забыть о своих претензиях на те бриллианты и ювелирные изделия, что были заложены в дорожный саквояж.
Алексей Максимович не мог не согласиться с подобным доводом, и в то же время не мог не спросить:
– И все же я не понимаю, с какого такого лиха здесь появилась личность Максима Горького?
– С того самого лиха, дорогой мой Алексей Максимович, когда вы согласились возглавить Оценочно-антикварную комиссию. Вот тогда-то я и подумал, что именно вы, и только вы могли бы попутно провести более тщательное расследование относительно ограбления норвежского посольства, в результате которого был похищен саквояж Фаберже с драгоценностями. О чем и прошу вас великодушно.
– Я?!. – удивлению Горького, казалось, не будет конца. – Провести расследование?..
– Вы не совсем правильно меня поняли, – успокоил его Луначарский. – Для этой цели вам будет рекомендован специальный человек, к слову сказать, большой дока и профессионал в своем деле, а вы лично будете координировать и направлять его действия в нужное русло.
– Так, может, этот дока обойдется и без моего руководства? – резонно заметил Алексей Максимович.
– Смею вас заверить, что я подумал и об этом, однако без вашего личного участия в этом расследовании никак не обойтись. И вот почему. Судя по всему, поиск драгоценностей Фаберже продлится неопределенное время, возможно, не один месяц, в него будет втянут весьма разнородный круг людей, и Самарину потребуется весомый мандат на проведение этого сыска. Так что сами понимаете, более авторитетного документа, нежели мандат вашей комиссии за подписью Максима Горького, нам не найти.
Алексей Максимович молчал, обдумывая просьбу Луначарского, наконец, буркнул в усы:
– Насколько я догадываюсь, этот профессионал и есть тот самый Самарин, о котором вы только что упомянули?
– Совершенно точно.
– Но вы-то хоть хорошо знаете его? А то вдруг окажется…
– Не окажется, – заверил хозяин кабинета. – Я знаю Самарина как весьма порядочного человека, который принял революцию в надежде, что его опыт следователя пойдет на пользу обновленной России, но будучи выходцем из весьма знатного рода… В общем, как и большинство представителей русского дворянства, он остался не у дел.
– Это что же, по декрету от двадцать четвертого ноября семнадцатого года?
Луначарский утвердительно кивнул головой.
– И теперь человеку надо просто жить?
– Не просто жить, но жить и работать, – уточнил Луначарский. – И когда я рассказал ему о сути моего предложения, он тут же ухватился за это дело. Так что, если вы не против его кандидатуры…
– Анатолий Васильевич, – осадил Луначарского Горький, – вы же прекрасно знаете о том, что ни у меня, ни тем более у Марии Федоровны никогда не было предубеждений против достойных представителей русского дворянства. – Ну а если к тому же человека рекомендует нарком Просвещения… Однако все равно хотелось бы знать, кто он и что он?
– Самарин Аскольд Владимирович, потомственный дворянин. Тридцати трех лет отроду. Следователь по особо важным делам Московского окружного суда.
– Даже так?! – не смог сдержаться Горький. – Но это же чин статского советника! И в тридцать лет… генерал…
– Положим, не совсем генерал, – уточнил Луначарский, – а где-то между полковником и генерал-майором, но что касается его профессионализма… В свое время о нем вся Москва говорила. Причем заметьте, взяток не брал и в совершенстве знает три языка. Немецкий, итальянский и французский.
– М-да, – хмыкнул в усы Алексей Максимович, – взяток не брал… Как говорится, свежо предание, да верится с трудом. – Однако заметив, как вскинулся на этот его пассаж хозяин кабинета, тут же спросил: – И где же вас свела судьба, если, конечно, не секрет?
– А разве я раньше вам об этом не рассказывал?
– Что-то не припоминаю.
– Выходит, не до рассказов было, – хмыкнул Луначарский. – А насчет того, когда я познакомился с Самариным… Летом семнадцатого, когда Временное правительство навесило на меня всех собак, обвинив в измене и предательстве, и меня заключили в «Кресты». Вот тогда-то, чтобы усилить следственную группу, которая работала с политзаключенными, и был командирован из Москвы в Петроград следователь по особо важным делам Аскольд Самарин. Со мной он работал с первого дня ареста, и только благодаря тому, как он повернул дело, я просидел в одиночке всего лишь две недели.
– Да, да, теперь что-то припоминаю, – потирая лоб, пробурчал Горький, – только фамилию забыл. Впрочем, это простительно. Лето семнадцатого было настолько ярким, что запомнить такую мелочь, как фамилия следователя…
– Да, пожалуй, вы правы, – согласился с ним Луначарский, – лето было сумасшедшее, и запомнить всех, кто творил историю России, было просто невозможно.
Хозяин кабинета стащил с переносицы пенсне, однако вместо того, чтобы протереть стекла, вновь водрузил его на нос, какое-то время молчал, видимо воскрешая в памяти «удобства» одиночной камеры в «Крестах», наконец произнес, как бы подводя черту под воспоминаниями о прошлом:
– Так что, на этом и порешим. И если вы ничего не имеете против Самарина, то он сам расскажет вам о себе, когда вы пожелаете с ним встретиться. Хоть у вас дома, хоть здесь, в Смольном.
– В принципе мне все равно где, – пожал плечами Горький, – но думаю, что разумнее будет встретиться именно в Смольном. Насколько я догадываюсь, вы уже назначили время, когда он должен будет подойти к вам?
– Поражаюсь вашей проницательности, – улыбнулся Луначарский, – он будет здесь через час.