Читать книгу Дорогой мой человек - Юрий Герман - Страница 1
Глава первая
Поезд идет на запад
ОглавлениеМеждународный экспресс тронулся медленно, как и полагается поездам этой наивысшей категории, и оба иностранных дипломата сразу же, каждый в свою сторону, раздернули шелковые бризбизы на зеркальном окне вагона-ресторана. Устименко прищурился и всмотрелся еще внимательнее в этих спортивных маленьких, жилистых, надменных людей – в черных вечерних костюмах, в очках, с сигарками, с перстнями на пальцах. Они его не замечали, с жадностью глядели на безмолвный, необозримый простор и покой там, в степях, над которыми в черном осеннем небе плыла полная луна. Что они надеялись увидеть, переехав границу? Пожары? Войну? Немецкие танки?
На кухне за Володиной спиной повара тяпками отбивали мясо, вкусно пахло жареным луком, буфетчица на подносе понесла запотевшие бутылки русского «Жигулевского» пива. Был час ужина, за соседним столиком брюхатый американский журналист толстыми пальцами чистил апельсин, его военные «прогнозы» почтительно слушали очкастые, с зализанными волосами, похожие, словно близнецы, дипломаты.
– Сволочь! – сказал Володя.
– Что он говорит? – спросил Тод-Жин.
– Сволочь! – повторил Устименко. – Фашист!
Дипломаты закивали головами, заулыбались. Знаменитый американский обозреватель-журналист пошутил. «Эта шутка уже летит по радиотелефону в мою газету», – пояснил он своим собеседникам и бросил в рот – щелчком – дольку апельсина. Рот у него был огромный, как у лягушки, – от уха до уха. И им всем троим было очень весело, но еще веселее им стало за коньяком.
– Надо иметь спокойствие! – сказал Тод-Жин, с состраданием глядя на Устименку. – Надо забирать себя в руки, так, да.
Наконец подошел официант, порекомендовал Володе и Тод-Жину «осетринку по-монастырски» или «бараньи отбивные». Устименко перелистывал меню, официант, сияя пробором, ждал – строгий Тод-Жин с его неподвижным лицом представлялся официанту важным и богатым восточным иностранцем.
– Бутылку пива и бефстроганов, – сказал Володя.
– Для меня каша и чай, – добавил Тод-Жин. – Так, да.
– Идите к черту, Тод-Жин, – рассердился Устименко. – У меня же уйма денег.
Тод-Жин повторил сухо:
– Каша и чай.
Официант вздернул брови, сделал скорбное лицо и ушел. Американский обозреватель налил коньяку в нарзан, пополоскал этой смесью рот и набил трубку черным табаком. К ним к троим подошел еще джентльмен – словно вылез не из соседнего вагона, а из собрания сочинений Чарлза Диккенса – лопоухий, подслеповатый, с утиным носом и ротиком куриной гузкой. Вот ему-то – этому клетчато-полосатому – и сказал журналист ту фразу, от которой Володя даже похолодел.
– Не надо! – попросил Тод-Жин и стиснул своей холодной рукой Володино запястье. – Это не помогает, так, да…
Но Володя не слышал Тод-Жина, вернее, слышал, но ему было не до благоразумия. И, поднявшись за своим столиком – высокий, гибкий, в старом черном свитере, – он гаркнул на весь вагон, сверля журналиста бешеными глазами, гаркнул на своем ужасающем, леденящем душу, самодеятельно изученном английском языке:
– Эй вы, обозреватель! Да, вы, именно вы, я вам говорю…
На плоском жирном лице журналиста мелькнуло недоумение, дипломаты мгновенно сделались корректно-надменными, диккенсовский джентльмен немного попятился.
– Вы пользуетесь гостеприимством моей страны! – крикнул Володя. – Страны, которой я имею высокую честь быть гражданином. И я не разрешаю вам так отвратительно, и так цинично, и так подло острить по поводу той великой битвы, которую ведет наш народ! Иначе я выброшу вас из этого вагона к чертовой матери…
Приблизительно так Володя представлял себе то, что он произнес. На самом деле он сказал фразу куда более бессмысленную, но тем не менее обозреватель понял Володю отлично, это было видно по тому, как на мгновение отвисла его челюсть и обнажились мелкие, рыбьи зубки в лягушачьем рту. Но тотчас же он нашелся – не такой он был малый, чтобы не отыскать выхода из любого положения.
– Браво! – воскликнул он и даже изобразил нечто вроде аплодисментов. – Браво, мой друг энтузиаст! Я рад, что пробудил ваши чувства своей маленькой провокацией. Мы не проехали еще и ста километров от границы, а я уже получил благодарный материал… «Вашего старого Пита едва не выкинули на полном ходу из экспресса только за маленькую шутку насчет боеспособности русского народа» – так будет начинаться моя телеграмма; вас это устраивает, мой вспыльчивый друг?
Что он, бедолага, мог ответить?
Изобразить сухую мину и приняться за бефстроганов?
Так Володя и сделал. Но обозреватель не отставал от него: пересев за его столик, он пожелал узнать, кто такой Устименко, чем он занимается, куда едет, зачем возвращается в Россию. И, записывая, говорил:
– О, отлично. Врач-миссионер, возвращается сражаться под знаменем…
– Послушайте! – воскликнул Устименко. – Миссионеры – это попы, а я…
– Старого Пита не проведешь, – пыхтя трубкой, сказал журналист. – Старый Пит знает своего читателя. А покажите-ка ваши мускулы, вы в самом деле могли бы меня выкинуть из вагона?
Пришлось показать. Потом старый Пит показал свои и пожелал выпить с Володей и его «другом – восточным Байроном» коньяку. Тод-Жин доел кашу, вылил в себя жидкий чай и ушел, а Володя, чувствуя насмешливые взгляды дипломатов и диккенсовского полосатого, еще долго мучился со старым Питом, всячески проклиная себя за дурацкую сцену.
– Что там было? – строго спросил Тод-Жин, когда Володя вернулся в их купе. А выслушав, закурил папиросу и сказал грустно: – Они всегда хитрее нас, так, да, доктор. Я был еще маленький – вот такой…
Он показал ладонью, каким был.
– Вот такой, и они, как этот старый Пит, такие, да, давали мне конфетки. Нет, они нас не били, они давали нам конфетки. А моя мама, она меня била, так, да, потому что она не могла жить от своей усталости и болезни. И я думал: я уйду к этому старому Питу, и он всегда будет давать мне конфетки. И Пит взрослым тоже давал конфетки – спирт. И мы несли ему шкуры зверей и золото, так, да, а потом наступал смерть… Старый Пит очень, очень хитрый…
Володя вздохнул:
– Здорово глупо получилось. А теперь он еще напишет, что я не то поп, не то монах…
Вспрыгнув на верхнюю полку, он разделся до трусов, лег в хрустящие, прохладные, крахмальные простыни и включил радио. Скоро должны были передавать сводку Совинформбюро. Заложив руки за голову, неподвижно лежал Володя, ждал. Тод-Жин стоя смотрел в окно – на бесконечную под сиянием луны степь. Наконец Москва заговорила: в этот день, по словам диктора, пал Киев. Володя отвернулся к стене, натянул поверх простыни одеяло. Ему представилась почему-то рожа того, кто называл себя старым Питом, и от отвращения он даже зажмурился.
– Ничего, – сказал Тод-Жин глухо, – СССР победит. Еще будет очень плохо, но потом настанет прекрасно. После ночи наступает утро. Я слышал радио – Адольф Гитлер будет окружать Москву, чтобы ни один русский не ушел из города. А потом он затопит Москву водой, у него все решено, так, да, он хочет, чтобы, где раньше была Москва, сделается море и навсегда не будет столицы страны коммунизма. Я слышал, и я подумал: я учился в Москве, я должен быть там, где они хотят увидеть море. Из ружья я попадаю в глаз коршуна, это нужно на войне. Я попадаю в глаз соболя тоже. В ЦК я так сказал, как тебе, товарищ доктор, сейчас. Я сказал, они – это день, если их нет, наступит вечная ночь. Для нашего народа совсем – так, да. И я еду опять в Москву, второй раз я еду. Мне совсем ничего не страшно, никакой мороз, и все я могу на войне…
Помолчав, он спросил:
– Мне нельзя отказать, так, да?
– Вам не откажут, Тод-Жин, – тихо ответил Володя.
Потом Устименко закрыл глаза.
И вдруг увидел, что караван тронулся. И дед Абатай побежал рядом с Володиным конем. Восточный экспресс гремел на стыках, порою протяжно и мощно завывал паровоз, а вокруг Володи кони подымали пыль, и все больше и больше толпилось народу вокруг. Сбоку, на маленьком гривастом коньке, похлопывая его холку своей широкой ладошкой, ехала почему-то Варя, пыльный ветер Кхары трепал ее спутанные, мягкие волосы, и плакала, тянулась тонкими руками к Володе девушка Туш. А знакомые и полузнакомые люди шли возле Устименки и протягивали ему кислый сыр, который он любил.
– Возьми курут, – кричали ему. – Возьми, ты будешь кушать курут на войне, и твоя супруга будет разделять наш курут с тобой…
– Буду разделять! – кивала Варя. – Буду разделять курут.
– Возьми арчи! – кричали ему, протягивая сушеный творог. – Арчи не испортится. И супруга твоя разделит арчи с тобой…
– Бери, не кривляйся, – уговаривала Володю Варя. – Знаешь, какая хорошая штука арчи?
– Возьми быштак, – кричали ему, протягивая шарики оленьего сыра. – Возьми, доктор Володя! Разве ты не узнаешь меня, доктор? Ты сохранил мне возраст еще тогда, когда мы боялись твоей больницы…
– Узнай же его, Володька, – говорила Варя. – Неловко, правда же! Вова же! Эта твоя рассеянность сведет меня с ума.
Их кони шли рядом, Варварины глаза были распахнуты ему настежь. Пыль делалась все плотнее, все гуще, и в этой пыли Варя слушала, как спас он Кхару от черной смерти, какой он храбрый, добрый, хоть бывает и сердитым, как одиноко ему было и страшно, как недоставало ему всегда только ее любви, только ее присутствия, только ее широких, теплых, верных ладошек, ее глаз, ее самой, всего того, с чем он расстался, не понимая еще ужасного, непоправимого значения этой потери. Но теперь она была здесь, с ним рядом, и они вместе на выезде из Кхары увидели отца Лазмы, который стоял над дорогой со своими охотниками. Их было много, с полсотни, и все они держали стволы ружей на холках коней. Володю и Варю они встретили залпом вверх – один раз и другой, а потом их великолепные маленькие, мускулистые, гривастые кони пошли вперед наметом, чтобы дальние кочевья готовились к проводам советского доктора Володи.
– Ух, какой ты у меня, оказывается, – говорила Варвара протяжно, – ух ты какой, Вовик!
А в кочевьях, которые они проезжали с Варварой, Володя всматривался в лица, тщательно и большею частью тщетно вспоминая – кто был у него на амбулаторном приеме, кого он смотрел в юрте, кого оперировал, кого лечил в больнице. Но ни о ком ничего рассказать Варе не мог – теперь они все улыбались, а тогда, когда он имел с ними дело, они испытывали страдания. Теперь они вновь загорели и окрепли, а когда их привозили к нему, они были бледными и худыми. Теперь они сдерживали своих коней, а тогда они лежали, или их водили под руки, или вносили на носилках…
– И ты не помнишь теперь, кому ты сохранил возраст? – вглядываясь в его глаза, спрашивала Варя. – Я бы ни за что никого не забыла…
Их кони все еще шли рядом.
А потом Володя потерял ее. Потерял сразу, совсем, навсегда. Не было ни рук, ни распахнутых глаз, ни волос, которые трепал ветер. Не было ничего, кроме невозможного, нестерпимого горя.
– Успокойся, – сказал ему Тод-Жин, кладя руку на его голое плечо. – Не надо кричать, товарищ, тише! После ночи бывает утро, так, да!
Синий ночник мерцал над Володиной головой, и в его свете лицо Тод-Жина, изрезанное ранними морщинами, казалось лицом старика. Мудрого и строгого.
– Так, да! – совсем тихо повторил Тод-Жин.
– А я что? Кричал? – осторожно спросил Володя.
– Да, – укладываясь внизу, ответил Тод-Жин.
– Что же я кричал?
– Ты кричал русское имя. Ты звал русское имя.
– Какое? – свесившись со своей полки и стыдясь того, что спрашивает, сказал Володя. – Какое имя, Тод-Жин?
Непонятно, зачем он добивался ответа. Может быть, просто хотел услышать это имя?
– Варюха! – произнес Тод-Жин. – И еще ты кричал: «Варька», товарищ доктор. Ты ее звал, так, да…
«Так, да! – скрипнув зубами, подумал Володя. – Тебе-то что, а я? Как я теперь стану жить?»