Читать книгу Голограмма грёз. Феномен мечты в русском романе XXI века. Из цикла «Филология для эрудитов» - Юрий Ладохин - Страница 5
Глава 2. «Большое множество простых умов // Живет постройкой карточных домов» (метаморфозы мечты в романе «Авиатор»)
2.1. «Ты у него увидишь груды // Старинных лат, мечей, посуды… (авиатор и антиквар)
ОглавлениеВ знаменитой поэме об ученом муже, продавшем душу дьяволу, есть такие строки:
Большое множество простых умов
Живет постройкой карточных домов,
Хотя при жизни даже самый стойкий
Доводит редко до конца постройку
(из поэмы Иоганна Гёте «Фауст», перевод Б. Пастернака).
Но если главный герой романа «Авиатор» – Иннокентий Платонов – в юности мечтал стать авиатором, затем учился на художника, но, в конце концов, не стал ни тем, ни другим – не к нему ли относятся эти слова великого немецкого поэта?
Правда, конечно, надо учитывать обстоятельства непреодолимой силы: его вынудили фактически попрощаться с жизнью в ходе рискованного эксперимента по криогенной (при сверхнизких температурах) заморозке заключенных в Соловках в 1932-м, фантастическим образом (в роли галилеянина выступил возродивший Платонова к жизни доктор Гейгер), возвратили из небытия в 1999-м. Но мечты-то не сбылись…
И тогда как назвать человека, который бережно хранит в своей памяти драгоценные приметы дореволюционного быта? Например, в воспоминаниях о посещении храма в дни православных праздников: «Церковь – большая радость, особенно в детстве. Маленький, значит, держусь за юбку матери. Юбка под полушубком длинная, по полу шуршит. Мать ставит свечу к иконе, и юбка чуть приподнимается, а с ней – моя с варежкой рука. Берет меня осторожно, подносит к иконе. Поясницей чувствую ее ладони, а мои валенки и варежки свободно перемещаются в воздухе, и я как бы парю в направлении иконы. Подо мною десятки свечей – праздничные, колеблются, – я смотрю на них и не могу отвести от этой яркости взгляда. Потрескивают, воск с них стекает, застывая тут же причудливыми сталактитами. Навстречу мне, распахнув руки, Матерь Божья, и целую Ее в руку неловко, потому что полет мой не мной управляем, и, поцеловав, прикасаюсь, как положено, лбом. На мгновение чувствую прохладу Ее руки» [Водолазкин 2016, с. 21].
Или о морских раритетах, хранящихся на крымской даче друга семьи: «Дача профессора Гиацинтова. Даже в крымскую жару она сохраняла прохладу. Идя с пляжа, я предвкушал, как окунусь в полумрак дачи, и он остудит мое раскаленное тело. Прохлада этого дома не была связана со свежестью. Скорей – с упоительной затхлостью, соединяющих в себе аромат старых книг и многочисленных океанских трофеев, непонятно как доставшихся профессору-юристу. Распространяя солоноватый запах на полках лежали засушенные морские звезды, перламутровые раковины, гигантский панцирь черепахи (он был прикреплен к поперечной стойке), меч рыбы-меч, игла рыбы-иглы, пробковый колониальный шлем и резные маски туземцев» [Там же, с. 144].
Либо в описании нежданной встречи с любимой книгой детства, той самой – с ятями и ерами: «Гейгер принес мне „Робинзона Крузо“. Не в новом издании с упрощенной орфографией, а в дореволюционном: год 1906-й. Именно эту книгу я в детстве и читал – знал он об этом, что ли? Я бы узнал ее с закрытыми глазами – на ощупь, по весу… В моих ноздрях навеки остался аромат типографской краски, исходивший от глянцевых листов этой книги. Он был ароматом странствий. Шелест этих листов был шелестом островных листьев, защищавших Робинзона от солнца, – огромных, ярко-зеленых, едва колышущихся. С хрустальными каплями по утрам. С каждой строчкой воскресало всё, что сопровождало ее в моем ушедшем времени, – кашель бабушки, звон упавшего на кухне ножа и (оттуда же) запах жареного, дым отцовской папиросы» [Там же, с. 34].
Может память хотела бы безжалостно изгнать некоторые «записи», ну, хотя бы, времен Гражданской войны, но помните? – голограмма фиксирует всё, и хорошее, и плохое, и поэтому приметы города на Неве того времени неотвратимо всплывают – серым, безотрадным потоком: «Все ходили мятые, потому что в холодное время спали не раздеваясь. Лампы чаще всего не горели, электричество давали на пару часов в день. Делали керосиновые светильники… Трамваи – редкость, приходилось ходить пешком… Необычное зрелище: зимой нет дыма из труб. Топить было нечем. Разбирали деревянные строения на дрова. Двери межкомнатные распиливали… Карточки. Сахарные, хлебные. По трудовой карточке я приобрел себе калоши. Долгие часы за керосином в Петрокоммуне. Лепешки из картофельных очисток. Морковный или березовый чай. Еще о еде: на углу Морской и Невского долго лежала павшая лошадь, из крупа был вырезан кусок мяса. Самые ходовые подарки 1919 года: сургуч, бумага, перья, карандаш» [Там же, с.200]…
Позже, в начале 1930-х трамваи стали ходить по графику, электричества стало больше, но света почему-то больше не стало: «На втором допросе Бабушкин меня бил… Посадил на стул, связал мне руки и ноги, а потом, закатав рукава рубахи, бил наотмашь по лицу. Я чувствовал, как кровь из носа струится по губам и подбородку. Когда я со стулом упал, Бабушкин содрал с меня ботинки и с размаху бил деревянной дубинкой по пяткам. Это было невыносимо больно, но не вело к увечьям. Вероятно, даже в его ведомстве увечья не поощрялись» [Там же, с.127].
Не церемонились органы с Платоновым и в Соловецком лагере: «Большие брёвна на острове называли баланами. Тринадцать таких брёвен каждому по уроку требовалось сдать чекисту в конце смены. Работали по двое – значит всего двадцать шесть. Урок был невыполним – по крайней мере, для тех, кто таким трудом прежде не занимался. Следовало свалить дерево и очистить его от веток и сучьев, но сначала нужно было добраться до низа ствола – он терялся в глубоком снегу. Мы откапывали его голыми руками – лопат не было, даже руковиц не выдавали. Чтобы дать согреться рукам, отгребали снег ногами – тоже голыми, потому что обувью нашей были лапти, надетые на портянки из мешковины… Ноги нередко отмораживали, и их приходилось ампутировать. Это не значит, что количество одноногих на Соловках резко увеличивалось, – такие люди обычно не выживали. Они умирали в лазарете от общего истощения или оттого, что при ампутации обрубок заматывали плохо выстиранными тряпками…» [Там же, с.148 – 149].
Но тогда, если в 1999-м возвращенный к жизни ровесник века Иннокентий Платонов располагал таким уникальным архивом зарубок памяти, то как его назвать? Кто-то, настроенный на незамысловатые остроты, мог бы, наверно, сказать игриво – филателистом живописных грёз, гербаристом засушенных надежд, нумизматом утраченных иллюзий. Но если взвешенно и строго, больше, подойдет, пожалуй, – антикваром воспоминаний.
Поименование, пожалуй, непривычное. Если говорить об обычном антикваре, его стандартный портрет описал известный шотландский поэт:
У него увидишь груды
Старинных лат, мечей, посуды,
Тут шлемы старые, гребенки,
Два телескопа,
Горшки для каши и солонки
Времен потопа
(из стихотворения Роберта Бёрнса «Ты у него увидишь груды…»).
Хотя,.. погодите, подходит ли история главного героя «Авиатора» под критерий этого вида коллекционирования?
Обратимся к мнению современного специалиста, который определил так называемый принцип антиквариата: «Явнее всего это на примере авторынка. Кредитный автомобиль марки из разряда „ширпотреб“ – неинтересно. Машина старше двадцати (и даже тридцати) лет – каприз владельца, „янгтаймер“. Среди них есть те, что смогут спустя лет десять претендовать на то, чтобы стать раритетом. Это ограниченные серии, экспериментальные образцы, самоделки, но далеко не все. Далее идет граница 50 лет. Всё, что старше этого возраста и обладает 70 – 100 процентами оригинального („как с завода“) относится к категории „олд-таймеров“ А вот всё, что старше 60 лет, – уж точно антиквариат. Ценно. Обсуждению не подлежит» (из статьи «От редактора» главного редактора журнала «Московское наследие» Филиппа Смирнова, №1, 2019 г.).
Наш рассматриваемый случай – с диапазоном 1932 – 1999 гг., то есть более 60-ти лет – подходит… Тем более есть и своя, неординарная «изюминка». Где вы видели антиквара, который бы коллекционировал вот такие эфемерные объекты?: «В чем вы видите разницу между тем временем и этим? – Из-за яркого света неразличимо лицо журналиста. Трудно говорить, когда не видишь лица собеседника. – Понимаете, тогда даже звуки были другие – обычные уличные звуки. Цоканье копыт совсем ушло из жизни, а если взять моторы, то они и по-другому звучали. Тогда – одиночные выстрелы выхлопных газов, сейчас – общее урчание. Клаксоны опять же другие. Да, важную вещь забыл: никто нынче не кричит. А раньше старьевщики кричали, лудильщики, молочницы. Звуки очень изменились…» [Водолазкин 2016, с. 161].
Следующая реплика настырного журналиста напрочь лишила пресс-конференцию Платонова прежней ностальгической атмосферы: «Я вас всё на исторические темы пытаюсь вывести, – смеется, – а вы мне всё про звуки да про запахи. – Кровь приливает к голове. Ох, приливает как. – Разве вы не понимаете – это единственное, что стоит упоминания? О словах можно прочитать в учебнике истории, а о звуках – нельзя. Вы знаете, что значит лишиться этих звуков в одночасье? – Делаю глубокий вдох. Пока я наедине с собой или, скажем, с Гейгером, мне спокойно. Он понимает, что я лишился своего времени, и не говорит лишнего. Сейчас вот мягко, но настоятельно выпроваживает телевизионную группу» [Там же, с.162]…