Читать книгу Москва и жизнь - Юрий Лужков - Страница 16
Глава третья
С метлой, ломом и лопатой
В зоне с «вором в законе»
ОглавлениеКаждый год на каникулах посылали нас на практику. Она проходила во многих городах: в Подольске на заводе тяжелого машиностроения; нефтеперерабатывающем заводе в Капотне; на заводах в Куйбышеве, ныне Самаре… И мне это нравилось, не торчать же все лето в Москве. А тут, представляете, предлагают Башкирию, новый город Салават, река Белая, красивые места. И среди чудной природы – 18-й нефтяной комбинат. Туда наш курс направили, каждому дали по теме курсовой работы и по койке в рабочем общежитии: трудись – не хочу. Накатал я быстро курсовую – дел больше нет. Уехать домой нельзя, пока не кончалось время практики. Видит руководитель практики Дмитрий Дианов, мы его Дианычем звали, что болтаюсь по комбинату, и говорит:
– Юр, хочешь заработать?
– Кто ж не хочет?
– А то смотрю, парень ты вроде здоровый, а одет не очень. Давай на работу устрою!
– Лады, – говорю.
– Найди еще четырех к понедельнику.
Тут хочу пояснить, что значит «одет не очень». Это правда. Про трофейный полупердон, носимый в холода, вы знаете. Летнюю одежду – как описать? Штаны из дерюги под названием «чертова кожа». Брюками назвать нельзя, поскольку формы никакой, но крепкие. На ногах кеды китайские, как раз тогда они появились. Удобные, но рвались быстро. И мне еще мамаша сшила рубашку синего, нет, скорее серого цвета. Как-то не очень тогда у нее получилось. Вот и весь гардероб. В середине пятидесятых годов семья жила все еще очень трудно. Но мы не унывали. Ходили кто в чем – никто не обращал на это внимания. Как-то нормально все воспринималось. И настроение у народа царило хорошее. Наслаждались мирной жизнью, общением, спортом.
А деньги… Ну что деньги? Нет и нет. И так хорошо.
От предложения Дианыча отказываться не стоило.
– А что делать? – спрашиваю.
– Скажут на месте. Там установку искусственного жидкого топлива монтируют. Ну, и в цехе КИП, контрольно-измерительных приборов, расходомерный блок… План заваливают. Вот и ищут вольнонаемных.
На это последнее замечание я тогда не обратил внимания. Подумал, раз сам человек вольный, в смысле шатаюсь где хочу, то естественно слыть и вольнонаемным. Работа достойная – КИП, моя специальность.
Сагитировал я еще четверых студентов. Познакомил Дианыч с бригадиром, очень угрюмым с виду человеком.
– Даю вам корочки, – сказал бригадир по кличке Угрюмый. – Первый раз за вами машина приедет, потом добирайтесь сами. Работа, правда, грязноватая.
Замечание насчет «грязноватой работы» вообще пропустил мимо ушей. Да если бы не пропустил – что толку? Штаны-то одни.
Написали мы заявления о приеме на работу, снялись на фотографии в пропуске. Утром нас подвозят к проходной. Иду как старший первым. Открывается дверь, пускают меня одного. Дверь хлопает. Лязгает замок. А другая дверь внутрь закрыта. Жду, а она не открывается. Стою в тесном пространстве. Неприятное, скажу, ощущение. Охранник из-за окошечка осматривает пространство: не проник ли кто еще. Сравнивает лицо с фотографией на пропуске. Все делает медленно, не спеша. Давит на психику. Наконец лязгает засов внутренней двери. И я нежданно-негаданно оказываюсь – в зоне!
Вы спросите: удивился ли? Абсолютно нет.
Честно сказать, даже обрадовался. В мое время молодому человеку, особенно в те годы, хотелось все самому увидеть, везде побывать, со всем познакомиться. А тут такая удача. Вот так задаром: столько говорилось об этих зонах – и вдруг!
Следом тем же манером пропустили остальных. Проинструктировали: мол, не проносить, не общаться и прочее. Угрюмый повел нас к месту работы. Дал кувалды. Показал, что делать.
Работа оказалась довольно тяжелой. Вернее, не сама долбежка, а, как бы сказать, экология. Долбить целый день еще ничего. Я, кстати, довольно сильным был. А вот само помещение, пыль, жарища неимоверная. Мои товарищи через два дня все слиняли. А я продолжал работать.
Заключенных привозили утром и увозили вечером, лагерь находился где-то неподалеку. Но работали вместе. И, кстати, такая деталь: поскольку как раз тогда у меня начинались проблемы с шевелюрой, то на лето остригся наголо. Под нулевку. А так как одевался знаете как, то практически не очень от осужденных отличался.
Контакты обозначились сразу, без всяких там инкубационных периодов. Подходит один: «Чаю купишь две пачки?» И в кулаке что-то протягивает. Начинать с отказа не хотелось, но денег брать не стал. Будет чай, говорю, тогда и отдашь.
Следом другой сует уже по нахалке:
– Гари два пузыря!
Приличные, кстати сказать, деньги. Откуда они их только брали?
– Нет, – говорю.
– Ты что, чугря! Замочим же!..
– Что, так просто?
– А че! Раствор в аккурат подают. Зажмурим, никто не найдет.
– Тогда и чаю не будет.
Последний довод показался логичным, и я остался жив. Впрочем, чай и курево приносил исправно. Заодно посмотрел, как они чифирят. Жуткое дело: пачка на кружку. Крутым кипятком заливают, маленько потерпят и эту иссиня-черно-коричневую жидкость заглатывают. Потом доливают, накрывают миской, на ней телогрейка – и когда та, первая, дурь проходит, добавляют еще. Какое нужно иметь здоровье, как вообще работает сердце в таком режиме – понять невозможно.
Они и мне предлагали свой чай, но я оставался зрителем. Хотя, надо сказать, отношения установились нормальные. Трудились-то ведь со мной обычные работяги, а не те, кого мы на воле называли рецидивистами.
Тех, блатных, я, кстати, почти не встречал, хотя их тоже возили вместе со всеми «на биржу». Не знаю, чем они занимались. Может, в карты где резались, может, еще что. Но не «рабосили», потому что трудиться для них «западло». И начальство с этим мирилось. А пахали со мной одни «мужики» – те, кто попадал сюда, как бы сказать, чисто по-русски. С кем-то подрался, что-то украл. Картошечку колхозную накопал, с завода детальку вынес. Вот и мотает свой срок, ожидая, когда вернется к нормальной жизни. А для блатных жизнь в «закрытке» – дело другое, привычное. Ну, сел. Ну, выпустили. Ну, опять сел. Нормально. Все это их жизненный цикл. Некоторые так приживались – на волю идти не хотели. Но я отвлекся.
Короче, дело вышло так. В один из дней, работая в помещении, я решил на обед не ходить. Жара разморила. Дай, думаю, лучше вздремну.
А в том помещении еще накануне обнаружился один старикашка. В углу примостился. Лежачок там появился – хоть из необрезанных досок, но ровненький. Даже под голову, я еще удивился, наклонная плоскость сделана. Рядом ящик, банка с чаем, пара телогреек. Ну, пришел и улегся. А мне что, лежит и лежит, ничего не просит.
Разморенный жарой, я улегся прямо на бетонном полу. И уснул.
Проснулся от страшной боли в боку. Никак не пойму, в чем дело. Смотрю – рядом сапог. Поднимаю глаза: надо мной лейтенантик стоит, которого раньше здесь не видел. Это он меня бомбит сапогом в бок.
Поднимаюсь – все как в замедленной съемке – и неожиданно для него самого хватаю буквально за бока, поднимаю в воздух и швыряю на пол. Мой, кстати, любимый прием. У других сил не хватало, а у меня получалось. Все-таки второй разряд по гимнастике. Тренер говорил – хорошая реакция.
Тот с пола кричит: «Стреляй, стреляй!» – охраннику. Он сзади стоит и не шелохнется. Только затвор передернул. Я уж думал его заломать, но хорошо – удержался. Потому что он стрелять не стал. Видно, местный оказался, признал меня, что не зэк, а «вольняга». Но и лейтенант почувствовал, что получил не такую реакцию, как обычно имеют вертухаи от заключенных.
– Кто такой?! – кричит. – Пристрелю!
– У меня перерыв. Имею право.
Испуг, стыд, недоумение – не знаю уж, чего в его крике прозвучало больше. Как псих базарил: мол, дисциплину им разлагаю, устроил тут санаторий. Мне ничего не оставалось, как после каждой фразы его посылать. И он, грозя уволить, ушел. Больше, кстати, его не видел.
Испортил настроение, гад. Бок болит. Сон прошел. Возбуждение не остыло. И тут ко мне подсаживается этот дед:
– Думал, кобздец тебе. Рогатый еще фраерок. Могли грохнуть в натуре.
– Отстань, дед, – говорю. – Ты еще будешь мне… Так просто не получилось бы.
Хотя врал, конечно. Все могло кончиться трагически. Порядки в зоне установились те еще. Пришили бы за милую душу, а потом оформили бы как несчастный случай на производстве. И все – напрасно мамаша ждет сына домой.
– Во духарик! – не унимался дед. – А вроде не вольтанутый. Че понтуешься-то, в пузырь лезешь?
– Уйди, дед, – говорю. – Без тебя тошно. Собралось тут какое-то бакланье, еще учит.
– Это ты со мной так?
– А что, нет, что ли? Никто им отпора не дает. Вот и позволяют себе. Нет здесь настоящих, как их называют, законников, авторитетов, паханов. Одни мелочовочники.
Дед молчит – спешить ему некуда. Вообще там паузы приняты.
– А ты, пацан, не заметил, что летеха-то подгреб к тебе, а не ко мне? Ты на полу прикемарил, а у меня затончик-то постоянный, с кичарочкой. И он зенки лупал, а не подрулил, не пнул ножкой, летерок малахольный.
– Да он на тебя, наверное, рукой махнул.
– Не, пацан. Он боится. И ты тоже, будешь понтить – большой мандраж словишь. Мне ведь торпеде свистнуть только – по рогам надает как нечего делать.
Я приготовился ответить, но как-то осекся. Вдруг показалось, что сегодняшние злоключения могут на этом не кончиться. Дед предстал и впрямь какой-то своеобразный. Так посмотришь – кожа да кости. Худой, как велосипед. Лицо морщинами изрезано. Сморщенное яблоко. Коричневое, но это не загар. На вид лет семьдесят. И что особенно запомнилось: на этом вроде бы старческом, перерезанном морщинами лице – глаза не старца. Пронзительный, сухой взгляд.
В общем, решил лучше не связываться и, чтобы перевести разговор, спрашиваю:
– Дед, а сколько тебе лет?
– Чужие года не считай, своих не дочтешь.
– Не, ну скажи. Вижу, ты тут король. Законник.
– Скоко дашь?
– Ну… семьдесят…
– Обижаешь. Сорок семь.
– Надо же. Хорошо сохранился.
– Дошутишься.
Помолчали.
– А сидка небось не первая?
– Семнадцатая.
– Что? Тебя в сорок семь лет семнадцать раз сажали? И сколько же насидел?
– Двадцать один.
– Во стаж! Погоди, значит, сорок семь минус двадцать один… И, допустим, с шестнадцати… Так ты за всю жизнь на воле всего десять лет, что ль?
– Зато это мое время. У тебя такого времени никогда не было.
– Да мне и не надо.
– Не было и не будет. Потому как я себе хозяин. Не ишачу, на падлу кишки не рву. Этой грабкой, – он посмотрел на свою ладонь, – за всю жизнь тяжельше вафли груза не подымал. А ты раб позорный.
Тут я не сдержался:
– Дед, ты меня извини. О чем ты говоришь? Это вообще не место для жизни человека. Здесь все не так. Здесь вы народ подневольный. Постоянно в страхе перед начальством лагерным.
– Ну, запел. Да я рядом с тобой – вольная птица! Летаю по своему закону. Хоть в клетке, а положняком живу. Не пресмыкаюсь, как вы. Думаешь, на воле живешь? А протри шнифты, кудрявый. Повязан, как петух обхезаный. Сейчас учебой, потом горбатиться будешь. Бабец захомутает. Грызуны пойдут. Зачухаешься, у начальства чесать за ушами начнешь. Да это хуже кичмана.
Речь у него лилась смачная, увесистая и, что особенно удивило, совсем без матерных слов. Я, конечно, понимал блатнячок: как-никак в родном дворе многие прошли через зону. Взрослые, а потом и дети исчезали и возвращались, обогащая дворовый язык. Но слышал отдельные слова, а не умение думать и говорить на жаргоне, как дед. Основной его тезис сводился к тому, что общество, в котором мы живем, напрочь неправильное. Оно делает из людей крепостных, повязывает законами, специально придуманными для порабощения. И есть каста избранных, как бы рыцарский орден. Это люди «с правильными понятиями». Они не согласны с законами нашего общества, не признают власть, не работают, обычно не женятся и во всех случаях ставят воровскую честь выше жизни.
– Вот вы нас давите. И еще фуфло гоните, что у вас закон, а мы воры. Да, мы воры. Потому что ваш закон отрицаем! Теперь шевели мозгой: что ваша давиловка? Мусоров наслать, в кичман упечь. Это что, позор? Нет, честь для вора. Опустить масть не можете. А вор – дело фартовое. Тут не бабки важны, философия.
Он так и сказал – «философия», это я точно помню. Он говорил, что в лагере жизнь хоть и жестокая, но «без темнухи»: тут никто никому «дуру не гонит» по поводу равных прав. На воле же (у нас то есть) во власти такие кидалы, каких в зоне не сыщешь. По закону для всех равные права, а в натуре – для одного начальства. По закону люди хозяева, по жизни – рабы.
– Все у тя, пацан, в бестолковке перевернуто. Беспредел-то не здесь, а там (он показал наверх). Ты бы позенькал, какой рог в обкоме сидит. Ему место у параши, а он, если на кого зуб заимел, звонит куда надо – и вышка!
Вот почему воры не идут ни на какой сговор с властями, не участвуют в жизни, не признают государственной машины. Они держат свое сообщество, отгораживаясь правилами и запретами, жаргоном и ритуалами. Они существуют как бы в параллельном мире, в другой системе координат, со своим кодексом чести и «правильными» понятиями.
– Ни хрена себе «правильность», – говорю. – Человек, может, рубль заработал, а ты у него украл.
– «У кого есть – прибавится, у кого нет – отнимется». Знаешь, откуда это? Библию надо читать. Бог устроил мир не по вашим законам, а по понятиям.
Все это я слушал, как ахинею. Но эта ахинея натыкалась на одно обстоятельство. Передо мной сидел явно живой, разумный человек, умом намного превосходивший многих из тех, кто на воле указывал путь в жизни. Одного я не мог понять: ради чего все его утраты и риски? Ну, выйдет отсюда, насшибает рублей по карманам. А дальше что?
– Дальше, – говорил он, – дерну в Уфу, там больничка, в больничке – сестричка, у сестрички – ампулка, в ампулке – ширево. Беляшка. И все! И свободен!
– Свободен? И все?
Между тем после стычки с лейтенантом положение мое на зоне явно переменилось. Блатные не приставали, мужики как-то зауважали. Угрюмый стал поручать более сложные дела. Поставил даже руководить работой заключенных. И те, как ни странно, слушались, хотя и посмеивались, что работаю, «как дурдизель», без перекуров.
Так что, когда подошел срок прощаться, оказалось, что со многими вроде «закентовался». Даже дед как-то по-своему пытался продемонстрировать расположение, что-то ласковое на прощание сказать:
– Ты за мышцами-то не гонись. Во бычара какой, все выпирает. А вколи тебе внутривенный – сразу сдохнешь. Только мышечный можно. В этих мускулах смысла нет.
– Дед, ты брось эти речи. Мне ни тот ни другой не нужен.
– Да я так просто. Говорю, ты со своим здоровьем никуда не годишься.
Запомнилось, однако, другое напутствие, сказанное однажды как бы без повода и невзначай: «Ты упертый. Буром прешь. Это ништяк, ежели не прогнешься. А продавливать будут. Не давят знаешь что? Подушку, на ней отлеживаются. А тебя ломать надо, выбирать и глушить. Такие нужны для показа».
На его груди я видел наколку: «Бог не фраер, он простит».
Много лет прошло с той летней встречи в башкирском городе Салавате на строительстве 18-го нефтяного комбината, цеха контрольно-измерительных приборов.
Да и предвидение его «ломать будут, глушить для показа» позже сбылось со 100-процентной вероятностью.