Читать книгу Дом правительства. Сага о русской революции - Юрий Слёзкин - Страница 11
Книга первая
В пути
Часть II
Свершение
6. Новый град
ОглавлениеБольшинство милленаристских сект умирают вместе со своим пророком. Некоторые живут дольше, но перестают быть милленаристскими. Некоторые остаются милленаристскими до конца, потому что конец наступает до построения стабильного государства. Христианство выжило как секта, перестало быть милленаристским и воцарилось в Вавилоне в качестве официальной идеологии. Израильтяне и мормоны пересекли пустыню, обменяли молоко и мед на стабильные государства и вошли в состав более крупных империй. Мусульмане создали свои собственные империи, периодически сотрясаемые «фундаменталистскими» реформациями. Анабаптисты и якобинцы захватили существующие политические институты, перестроили их по образу будущего совершенства, но проиграли более умеренным реформаторам. Только большевики разрушили «тюрьму народов», истребили соглашателей, реформировали семью, отменили частную собственность и утвердились во главе Вавилона, не переставая ожидать тысячелетнего царства при жизни нынешнего поколения. Впервые в истории секте на пике милленаристского энтузиазма удалось захватить власть в действующей империи (если не считать Сефевидов, чей милленаризм был менее радикальным). Это как если бы Пятые монархисты победили в Гражданской войне в Англии, реформировали все места и ремесла и взялись за искоренение растений, не насаженных небесным отцом. То, что Россия не остров, делало задачу еще более сложной.
Существует два основных типа отношений между государствами и специалистами по спасению заблудших. В первом государство занимает нейтральную позицию и относится ко всем кандидатам на духовную монополию одинаково снисходительно. Это характерно для многих традиционных империй (в том числе основанных воинами-кочевниками) и постхристианских либеральных государств, «отделенных от церкви». Как писал Гиббон о «различных верованиях», практиковавшихся в Риме при Антонинах, «простолюдины считали их одинаково истинными, философы – одинаково ложными, а чиновники – одинаково полезными». Это не означает, что подобные государства являются «светскими» в смысле безразличия к сакральной легитимности, – это означает, что они настолько уверены в собственной сакральной легитимности, что не нуждаются в поддержке пророков, не имеющих отношения к божественной природе правящего режима. Западные либеральные государства не являются исключением: называя других претендентов на духовную монополию «религиями» и никак не называя свою собственную, они демонстрируют нерефлексивную мощь официальной веры[414].
«Расколдованных» миров и абсолютно светских обществ не существует. Ни одно государство, даже самое рутинизированное, не теряет связь со своими священными истоками, и никакая власть не опирается на чисто рациональную легитимность. Отдельные правительства могут описывать свое право на правление в терминах юридической процедуры, но государства, которые они представляют, этим не ограничиваются. Некоторые законы «фундаментальнее» других, и некоторые фундаментальные законы подлежат толкованию жрецов или Верховных судов, чья миссия заключается в освящении меняющихся норм в свете этих законов, но такого рода конституционные традиции более уязвимы, чем их талмудические предшественники, из-за очевидной порочности логического круга (все законотворчество ограничено конституцией, которая является результатом законотворчества). Проблема решается укреплением легально-рациональных каркасов священными атрибутами бессмертных народов или привязкой конституционных режимов к «естественному праву» (и выведением прав гражданина из «прав человека»). Моноэтнические либеральные государства, полагающиеся на племенные мифы, много делают для их развития и национализации; «гражданские нации» приравнивают народ к государству и поклоняются политическим институтам. В США культ национальных святынь, повсеместное присутствие флага и гимна и ритуализованное преклонение перед «мужчинами и женщинами в военной форме» замечательны своей необсуждаемой демонстративностью. Государству, защищенному собственной сакральностью, нет нужды беспокоиться из-за шаткости его легально-рациональных опор и притязаний со стороны нескольких неуверенных в себе «деноминаций» (монополий на спасение, потерявших веру в свое право на монополию). Столкнувшись с серьезной угрозой священному центру своей легитимности и фактом массового перехода части элиты в другую веру, американское государство середины XX века объявило своих подданных-коммунистов «неамериканцами» и энергично защищалось, пока опасность не миновала. «Терпимость» – удел побежденных и никому не нужных[415].
Второй тип отношений между государством и организациями, дарующими спасение, – отождествление государства с одной из них. Такого рода моногамные режимы принято классифицировать по характеру отношений между их политическими и жреческими институтами. На одном конце спектра – государства, в которых духовная бюрократия безусловно подчинена политической (как в Российской империи). На другом – «иерократии» («теократии», «идеократии»), где доминируют специалисты в области спасения (как в некоторых тибетских, древнееврейских и позднеегипетских государствах, а также в кальвинистской Женеве, пуританском Массачусетсе и Исламской Республике Иран).
Государства, привязанные к определенной священной монополии, по-разному относятся к альтернативным (неофициальным) поставщикам спасения на своей территории. На одном конце – унитарные государства (по большей части иерократии на пике душеспасительного энтузиазма и строго моногамные режимы, подобные католической Испании времен Фердинанда и Изабеллы), пытающиеся внедрить тотальное единообразие при помощи изгнаний, инквизиций, массовых убийств и насильственных обращений в официальную веру. По мере удаления от полюса унитарности растет готовность к компромиссу и различным видам терпимости[416].
Государство, которым управляли большевики в конце Гражданской войны, было незрелой иерократией с серьезными унитарными амбициями. Все ветви власти – административная, судебная, экономическая и военная – контролировались сообществом единоверцев, прошедших процесс личного обращения. Коммунистическая партия оставалась сектой (единственными требованиями для новых членов были знание писания и личная добродетель, гарантируемые старейшинами), но не вполне сложилась в жреческую касту во главе полнокровной иерократии, поскольку большинство подданных оставались необращенными язычниками. Глава партии являлся главой государства независимо от официального титула. Государство было диктатурой святых на территории бывшей Российской империи.
В отношении альтернативных откровений большевики были менее тоталитарными, чем некоторые из их предшественников: нападая на христианство, ислам и другие неистинные сосуды сакральности, они не запрещали их деятельность – отчасти из-за огромного количества необращенных, но в первую очередь потому, что не считали верования, не пользующиеся языком социологии, достойными конкурентами. Они смотрели на «религию» так же, как правящие христианские церкви смотрели на «язычников»: с презрением, но без страха и ненависти. Подобная толерантность не распространялась на слуг капитала и соглашателей из числа членов секты.
Все враги большевизма делились на защитников старого мира и лжепророков нового. К последним относились псевдомарксисты, которые группировались по типу соглашательства, социалисты-немарксисты, которые классифицировались по степени удаленности от марксизма, и интегральные националисты, которые считались более или менее сознательными представителями буржуазии (все небольшевики считались более или менее сознательными представителями буржуазии, но фашистам и их идейным родственникам отводилась особая роль в эпоху агонии старого мира).
Все революционеры начала XX века, где бы они ни находились на шкале класс-племя, презирали эгоизм, индивидуализм, дряхлость, изнеженность, испорченность, искусственность, иронию, загнивание и трусливый компромисс (под личиной либерализма, парламентаризма и демократии). Старому миру противостояли идеалы возмездия, насилия, искренности, мужества, решимости, жертвенности, братства и веры в грядущее обновление и осознанную необходимость. Коммунисты и интегральные националисты были законными наследниками французской и английской революций в том смысле, в каком протестантские реформаторы были законными наследниками раннего христианства: и те и другие восстали против рутинизации во имя первоначального пророчества. Некоторые стали милленаристами. Но только большевики захватили государственную власть.
* * *
Советское государство покоилось на двух столпах: специализированных министерствах, унаследованных от старого режима под именем «народных комиссариатов», и сети региональных партийных комитетов во главе с ЦК. Региональные комитеты контролировали все стороны жизни на своей территории, ЦК контролировал всё без исключения. Партийные функционеры, включая наркомов и их заместителей, принадлежали к единой системе назначений, исходившей из Секретариата ЦК и распространявшейся на все уровни партийной иерархии. Чем ближе к вершине, тем выше доля бывших студентов и шире сфера административной и идеологической компетенции. Человек, занимавший высшую должность, был незаменим и всеведущ. Свердлова, который «носил в памяти биографический словарь коммунистов», сменил административный аппарат и формальная субординация, но ключевые назначения по-прежнему производились на почве личного знакомства времен дореволюционного подполья и фронтовых ревкомов. Трехгодичное междуцарствие в Секретариате ЦК (заполненное по мере сил Крестинским и Молотовым) закончилось в мае 1922 года назначением Сталина генеральным секретарем. У Ленина был Свердлов, у Свердлова была волшебная записная книжка. Сталин стал идеальным сочетанием Ленина и Свердлова[417].
Партию окружали миллионы «беспартийных», внезапно оказавшиеся в ее ведении. Как говорит злодей в «Городе Градов» Платонова (1926):
Так вот, я и говорю, что такое губком? А я вам скажу: секретарь – это архиерей, а губком – епархия! Верно ведь? И епархия мудрая и серьезная, потому что религия пошла новая и посерьезней православной. Теперь на собрание – ко всенощной – попробуй не сходи! Давайте, скажут, ваш билетик, мы отметочку там сделаем! Отметочки четыре будут, тебя в язычники зачислят. А язычник у нас хлеба не найдет! Так-то![418]
Главное отличие заключалось в том, что выше партийного секретаря в губернии никого не было, генеральный секретарь являлся фактическим главой государства, последний деревенский священник мог быть судьей и палачом, и ни у одного попа не было постоянного прихода.
Никто, кроме Вождя, не имел постоянной должности (или адреса). Партийные функционеры переводились с места на место в рамках теории, согласно которой любой аптекарь, даже «малоопытный», может управлять государством. Бывший пастух Василий Орехов, который в 1908 году «надел Куделькину на голову чашку со щами и обварил всю голову», воевал на Дону, где получил «сразу семь ран, три из коих тяжелы», и стал сначала членом коллегии ревтрибунала, а потом помощником прокурора Московской губернии. Донбасский шахтер Роман Терехов, начавший вооруженную борьбу с попытки убить цехового механика, организовывал большевистские ячейки в тылу белых, служил агитатором в Красной армии и сменил несколько партийных должностей в родной Юзовке, пока не стал секретарем ЦКК Компартии Украины. Ивановский ситцепечатник Павел Постышев остался в Сибири после Февральской революции, стал одним из главных красных командиров на Дальнем Востоке и, прослужив несколько лет в Киевском губкоме, получил должность секретаря ЦК Компартии Украины. «Политически недостаточно развитый» пекарь Борис Иванов национализировал по заданию Свердлова мукомольную промышленность, поработал «как огитатор на параходе ВЦИК «Красной звезде» на Астраханских рыбных промыслах», был избран депутатом Моссовета в 1919 году и провел большую часть 1920-х годов на руководящих должностях в профсоюзе пищевиков. Бывший зубной врач и верховный цареубийца Филипп Голощекин служил начальником Главруды, председателем костромского и самарского губисполкомов и, с 1924 года, секретарем Крайкома Казахстана. Бывший рабочий Семен Канатчиков (они с Ивановым вместе работали пропагандистами в петербургской «женской взаимопомощи» в 1908 году, вскоре после отъезда Канатчикова из Болота) служил на партийных постах в Сибири, Казани и на Урале, после чего был направлен на «культурный фронт» и стал одним из основателей Коммунистического университета им. Свердлова в Москве, ректором Коммунистического университета им. Зиновьева в Петрограде, заведующим отделом печати ЦК, корреспондентом ТАСС в Праге, а после 1928-го – членом редколлегий нескольких журналов и издательств[419].
Главным соперником Канатчикова на литературном фронте был бывший семинарист Александр Воронский, которого перевели из Одессы в Иваново на работу секретарем горкома и главным редактором газеты «Рабочий путь», оттуда в Харьков заведующим политотделом Донецкой железной дороги, а в феврале 1921 года – в Москву, где Крупская поставила его во главе редакционно-издательского подотдела Главполитпросвета. Спустя несколько недель он стал заведующим отделом современной литературы Госиздата, главным редактором литературного журнала «Красная новь» и верховным судьей, пропагандистом и идеологом новой советской литературы[420].
Одним из литературных протеже Воронского был Александр Аросев, «мемуарист внутрипартийных душевных состояний», а также помощник командующего Московским военным округом, комиссар штаба 10-й армии, председатель верховного революционного трибунала Украины, заместитель директора Института Ленина в Москве, секретарь советских полпредств в Латвии, Франции и Швеции и, наконец, полпред в Литве и Чехословакии. Бывший командир Аросева, Аркадий Розенгольц, переходил с должности на должность с такой же легкостью, с какой в октябре 1917-го «проникал из комнаты в комнату, будто сквозь стены»: член Реввоенсовета Республики, начальник Главного политуправления на железных дорогах (когда он и отправил Воронского в Харьков), член коллегии наркомата финансов РСФСР, комиссар Главного управления ВВС РККА, полпред в Великобритании и нарком внешней торговли. Другой участник московского восстания, Осип Пятницкий, перешел из бюро МК на должность главы профсоюза железнодорожников, а в 1921 году стал членом Исполкома Коминтерна и одним из руководителей международного коммунистического движения. Командир штурма Зимнего, бывший семинарист Николай Подвойский, стал председателем Высшей военной инспекции РККА и собирался сделаться «железной рукой революции во всем мире», но Ленин остался недоволен его работой на посту наркома военных и морских дел Украины и отправил его в Спортинтерн и Высший совет физической культуры[421].
Обвинитель Филиппа Миронова Ивар Смилга стал начальником Главного управления по топливу, заместителем председателя ВСНХ, заместителем председателя Госплана и ректором Института народного хозяйства им. Г. В. Плеханова. Сподвижник Смилги и бывший комиссар Филиппа Миронова, Валентин Трифонов, работал председателем правления Всероссийского нефтяного синдиката, заместителем начальника Главного топливного управления и председателем Военной коллегии Верховного суда СССР. В 1925 году его сменил Василий Ульрих, а он отправился за границу – сначала помощником военного атташе в Китай, а потом торгпредом в Финляндию. Одним из преемников Трифонова на Дону был сын латышских батраков и бывший духобор Карл Ландер. В качестве особоуполномоченного ВЧК по Северному Кавказу и Донской области он руководил массовыми расстрелами казаков осенью 1920 года, а после войны работал заведующим агитпропотделом МК, уполномоченным при иностранных миссиях помощи голодающим в 1922–1923 году и членом коллегии Наркомвнешторга[422].
Бывший студент Московского университета и главный идеолог «военного коммунизма» Валериан Осинский работал управляющим Госбанком, председателем ВСНХ, председателем Тульского губисполкома, заместителем наркома земледелия, заместителем председателя ВСНХ, членом президиума Госплана и Коммунистической академии, полпредом в Швеции и начальником Центрального статистического управления. Его заместителем в ЦСУ (и предшественником на посту полпреда в Швеции) был Платон Керженцев, который обратил его в большевизм, победив в гимназических дебатах о декабристах. Керженцев был, среди прочего, руководителем РОСТА (Российского телеграфного агентства), председателем секции научной организации труда при наркомате рабоче-крестьянской инспекции и полпредом в Италии. Прослужив два года в Центральном статистическом управлении, он стал заместителем заведующего агитпропотделом ЦК и директором Института литературы, искусства и языка. Ближе всех к верхушке пирамиды оказался младший товарищ Осинского и Керженцева по московской парторганизации, Николай Бухарин. Как он писал в автобиографии 1925 года, «в настоящее время работаю как член ЦК и Политбюро, как член президиума Исполкома Коминтерна и как редактор «Правды», а равно как литератор, лектор, партийный агитатор, пропагандист и т. д.»[423].
* * *
Большинство членов партийной элиты жили в Кремле или в одной из центральных гостиниц, переименованных в Дома Советов. Прежних жильцов изгнали с конфискацией имущества, или, как выразился Аросев, «вытряхнули оттуда весь старый мусор». Ленин приказал вынести из Кремля все иконы и царские статуи. По словам коменданта Кремля Малькова, «Владимир Ильич вообще терпеть не мог памятников царям, великим князьям, всяким прославленным при царе генералам. Он не раз говорил, что победивший народ должен снести всю эту мерзость, напоминающую о самодержавии, оставив в виде исключения лишь подлинные произведения искусства вроде памятника Петру в Петрограде». Полудержавный властелин остался в седле. Главного московского всадника, генерала Скобелева, сменил Обелиск Свободы. Здание, где призрачный Розенгольц велел Аросеву покорить Москву, так и не оправилось после визита человека в «панцире из черной кожи». Штаб революции переехал туда, где жил и работал Ленин. По словам Аросева, «отныне и вовеки Кремль перестал быть короной на голове «всея Руси» и сделался каменным обручальным кольцом, которым венчаются и обручаются «все языци всей земли во имя мира, труда и правды»[424].
Два кремлевских швейцара лишились ливрей, но продолжали нести службу. По словам Малькова и Новгородцевой (которая стала называть себя Свердловой), старики поначалу с неодобрением отнеслись к новым господам, но вскоре убедились, что за их простотой скрывается железный жезл, и «горячо, искренне привязались» к ним. В 1918 году Аросев написал рассказ о «старом слуге старых отживших господ», забытом в опустевшем дворце. Однажды старик восстал против бронзовых статуй царей и генералов и обвинил Петра «в ботфортах и со шпагой» в том, что он завел страну в болото. Испугавшись собственной смелости, он «встряхнулся, зашатался, схватился за перила лестницы, сплюнул и быстро-быстро сбежал вниз в швейцарскую, ощущая за спиной легкий холодок, будто кто-то мертвый гнался за ним»[425].
Мальков статуй не боялся. За год НЭПа его хозяйство превратилось в обширную империю, в которую входил Кремль и восемнадцать Домов Советов с 5600 постоянными жителями и общежитиями на 1200 мест. Только в 1922 году жилищный отдел Управления Кремлем и домами ВЦИК предоставил жилплощадь 28 843 лицам, из них 2 441 на постоянной основе. Иерархия зданий соответствовала иерархии чиновников. Кремль предназначался для высших партийных вождей и их семей. В Первом Доме Советов (бывшем «Национале») жили члены ЦК, ВЦИК, ЦКК и коллегий наркоматов. Во Втором (бывшем «Метрополе») поселились те, кому не хватило места в Первом, а также заведующие отделами ЦК и ВЦИК и «ответственные работники», связанные с ВЦИК. Третий Дом Советов (бывшая семинария на углу Садовой-Каретной и Божедомского переулка) служил общежитием для делегатов съездов и заезжих чиновников. В Четвертом (бывшая гостиница «Петергоф» на углу Воздвиженки и Моховой) размещались конторы и сотрудники ВЦИК. Пятый (дом графа Шереметьева на улице Грановского) попал в список позднее других и использовался в качестве альтернативы первым двум. В менее удобных и более удаленных Домах Советов жили ответственные работники ниже рангом и технические сотрудники ВЦИК с семьями. Некоторые народные комиссариаты и другие советские учреждения имели собственную недвижимость, в том числе жилые дома[426].
В течение 1920-х годов количество Домов Советов постоянно менялось (29 в начале 1924-го, 18 в 1925-м). Жилищный отдел делал что мог, чтобы уследить за служебными перемещениями чиновников – выселял одних, заселял других, перемещал третьих. Правилам, связывавшим жилплощадь с должностью, противоречили бесчисленные жалобы и апелляции к льготам и связям. Как писал глава жилищного отдела летом 1921 года, «приходилось делать отступления по требованиям и предписаниям высшей власти, подчиняться которым я был обязан». Большинство жалобщиков были представителями высшей власти. Начальник следственного отдела ВЧК Григорий Мороз, который хотел переехать на более низкий этаж в Первом Доме Советов из-за туберкулеза, малого ребенка, капризной няни и круглосуточной работы, приложил список менее достойных соседей (его просьба была удовлетворена). Начальник Главархива Давид Рязанов писал, что некий товарищ – «из пролетариев и, следовательно, имеет право на комнату» (в просьбе отказано). Жильцы Девятого, Десятого и Одиннадцатого Дома Советов утверждали, что то обстоятельство, что они – обслуживающий персонал, то есть пролетариат, не должно служить основанием снятия их зданий с бюджета (просьба признана законной, но оставлена без последствий)[427].
Жители Домов Советов были не только чиновниками, но и млекопитающими, которые ели, пили, спали, болели, размножались, обрастали шерстью, производили отходы и нуждались в тепле и свете. Все это требовало разветвленной инфраструктуры и большого штата сотрудников (около 2000 в 1922–1923 году). Жилищный отдел стремился к максимальной централизации, симметрии, прозрачности и отчетности. Все люди и вещи должны были быть учтены и по возможности соотнесены друг с другом. «Все помещения швецарской, раздевальной, приемной комнаты (если таковая имеется) должны содержаться в абсолютной чистоте, недопуская при этом сора, окурков и плевков». Коменданты, коридорные, швейцары, курьеры, вахтеры, сторожа, дворники, истопники, уборщицы, чернорабочие, «телефонные мальчики» и сотрудники канцелярии должны «являться на службу в опрятном виде» и, среди прочего: «наблюдать за тишиной, спокойствием и нравственным поведением» жильцов; «задерживать и передавать в распоряжение администрации дома подозрительных лиц, появляющихся в корридорах»; «пропуская ночью лиц опрашивать и не знающих в лицо провожать их до квартиры и убедившись оставлять в квартире»; и, «в целях сбережения рабочего времени, чай пить за своими столами, не отлучаясь в чайную, для чего чай будет разноситься курьерами по столам». Запрещалось спать в обуви и есть на подоконниках. Не допускалась «носка по парадной лестнице обедов, кипятку и пр.». О любых нарушениях следовало сообщать по инстанциям в строгом соответствии с инструкциями[428].
Первый Дом Советов («Националь»)
До 1921 года все услуги и предметы домашнего обихода предоставлялись бесплатно; после введения НЭПа цены устанавливались администрацией Домов Советов. В январе 1923 года начальник Управления Кремлем и Домами Советов утвердил «таксу взимания платы на парикмахерские работы», согласно которой «стрижка [мужской] головы» стоила 3 рубля, стрижка бобриком – 3 р. 75 к., стрижка бороды – 2 р. 25 к., бритье головы – 3 р. 75 к., бритье бороды – 3 р. 75 к., стрижка [женской] головы – 3 р. 75к., завивка – 6 р. В августе, после денежной реформы, цены резко возросли, но не в равной мере (бритье головы вышло вперед со значительным отрывом). То же относилось к ценам на дрова, стирку и питание в столовой. Стремление к последовательности (квартплата варьировалась в зависимости от здания, этажа, площади, удобств и вида из окна) сталкивалось с «требованиями и предписаниями высшей власти». Список ответственных работников ВЦИК, «имеющих право вызова машин для личного пользования», состоял из лиц с правом передачи этого права другим, лиц без права передачи этого права другим и лиц, которые не являлись ответственными работниками ВЦИК, но имели право вызова машин для личного пользования. Жена Сталина была включена в список «по распоряжению товарища Сталина»; вдова Свердлова – «по распоряжению товарища Енукидзе». Сталин и другие высшие руководители получали товары и услуги в результате «местной инициативы» и редко вмешивались лично. Секретарь ВЦИК и один из официальных преемников Свердлова, Авель Енукидзе, распределял блага в соответствии со сложной системой формальных обязательств и личных связей. Различные категории функционеров имели право на различные категории льгот[429].
Самой неординарной особенностью быта советских руководителей была его неординарность по общесоветским меркам. Как писал заведующий продовольственной частью Управления Кремлем и Домами ВЦИК в 1920 году, работа учреждения, «обслуживающего нужды Кремля, являющегося центром политической жизни страны, а также нужды общежитий Домов Советов, где проживают ответственные работники, составляющие цвет не только российской, но и всемирной революции, – должна быть признана ударной со всеми вытекающими отсюда последствиями». Особого распоряжения не требовалось: все учреждения, работавшие на удовлетворение нужд цвета мировой революции, считались ударными со всеми вытекающими отсюда последствиями[430].
Второй Дом Советов («Метрополь»)
В принципе милленаристские секты эгалитарны. На деле они иерархичны. Одни состоят из учителя и нескольких учеников-мужчин, другие – из учителя и коммуны с женщинами и детьми (часто принадлежащими учителю), третьи достаточно велики, чтобы нуждаться в услугах профессиональных чиновников. В Кремле и главных Домах Советов были свои столовые, пекарни и «заводы по выработке кваса». Во время голода 1921–1923 года одиннадцать спецуполномоченных работали на заготовках риса в Туркестане, муки и крупы на Украине, овощей в Московской и Владимирской губерниях и мяса на Северном Кавказе и в Пензенской и Саратовской губерниях. «В целях улучшения качества пищи в столовых был организован особый кулинарный стол, для заведования которым приглашен ученый кулинар, работавший ранее за границей; вместе с тем и на местах в столовых почти весь штат продработников был составлен из лиц, имевших специальную подготовку и хорошо знакомых с делом кулинарии и народного питания». Нетрудоспособным членам семей членов ВЦИК «отпуск обедов производился по уменьшенной цене» независимо от их места проживания; нетрудоспособным членам семей рабочих и служащих ВЦИК скидка предоставлялась «при условии совместного проживания». Вселение рабочих и служащих в первые пять Домов Советов осуществлялось в виде исключения[431].
У жителей первых пяти Домов Советов были собственные механические прачечные и телефонные станции, клуб со спортивными, музыкальными, танцевальными и театральными кружками и «кремлевская» больница с амбулаториями в Первом, Третьем и Пятом Домах и правом вызова врача на дом. У них была своя школа, ясли, детские сады и летние «колонии» на 850 детей (с К. Т. Свердловой в роли «заведующей детскими учреждениями»). Они имели «право бесплатного проезда по всем железным дорогам и водным путям сообщения Российской Социалистической Федеративной Советской Республики» (а после 1922 года – Союза Советских Социалистических Республик). Те, у кого такого права не было, получали бесплатные билеты по особым заявлениям, как в случае К. Т. Свердловой, которой в 1924 году выделили «четыре мягких места в Крым»[432].
Все московские театры, цирк и Госкино № 1 (Художественный) должны были сохранять лучшие места для гостей из Кремля и Первого, Второго и Пятого Домов Советов. В 1924 году на смену разовым запросам пришли формальные обязательства театров предоставлять удобные ложи чиновникам определенного уровня. «Означенные лица» имели право «провести с собой в ложу одного члена своей семьи или двух детей». Доступ в ложу ВЦИК осуществлялся «с таким расчетом, чтобы в нее могли проходить только те товарищи, которые имеют полученные из ВЦИК билеты, и не могли бы проходить лица, имеющие обыкновенные входные билеты». Енукидзе, подписавший это распоряжение, был известен как ценитель оперы и женской красоты. В 1926 году женщины из секретариата ВЦИК сменили темные робы на английские костюмы с «элегантными блузками». По словам одной из сотрудниц статистического отдела, многие обзавелись двумя юбками – «одной парадной, одной на каждый день». Рабочий день продолжался допоздна, и в театр ходили сразу после работы[433].
После того как схлынула первая волна заявок на расселение, наибольшим спросом стали пользоваться дачи и места в домах отдыха и санаториях ВЦИК. В 1920 году агенты жилищного управления начали ездить по стране в поисках подходящих имений. В 1922 году Енукидзе учредил специальный отдел загородных владений. В том же году усадьба князя Барятинского в Марьине (Курской губернии) стала Первым домом отдыха ВЦИК им. Ленина. В его состав вошли трехэтажное каменное здание 1816 года «в итальянском стиле» на 150 отдыхающих, большой парк в 240 десятин, «искусственно устроенный большой пруд по течению небольшой речки», моторная и весельная лодки, гимнастические приборы, площадки для игры в лаун-теннис, крокет и городки и небольшая библиотека[434].
К 1924 году в ведении отдела загородных владений находилась обширная сеть дач и десять домов отдыха на Северном Кавказе, на крымской и кавказской «ривьерах» и в Центральной России (в том числе несколько подмосковных домов отдыха для краткосрочных поездок на выходные). В 1925 году по предложению Рыкова (преемника Ленина на посту председателя Совнаркома) специальная комиссия под руководством Енукидзе разделила всех отдыхающих на «товарищей по особому списку в количестве ста человек» и всех остальных чиновников и их семьи. Дома отдыха делились на три категории: курортные, бальнеологические (Кисловодская и Сочинская группы), и «дома отдыха, где медработа носит характер выполнения отдельных заданий». В 1927–1928 году в Марьине, относившемся к первой категории, действовал следующий распорядок дня:
Звонок для вставания давался в 7 ч. 45 м. утра. Больные мылись, приводили себя и кровати в порядок, в 8 ч. шли на физкультуру, в 9 часов завтракали. Затем начинались лечебные процедуры – в электролечебнице до обеда, и в летние месяцы до обеда же отпускались женские водолечебные процедуры. В 1 час дня обед, с 2 ч. до 3:30 так наз. «мертвый час», в 4:30 дня чай. Затем водолечебные процедуры мужчинам; в 5:30 вечера – игры, занятия по физкультуре на воздухе, в 8 ч. вечера ужин. В 10 ч. вечера обязательная для всех, перед сном, прогулка и в 11 час. световой сигнал, призывающий всех расходиться по комнатам для сна.
Нарушения режима «носили невинный, несерьезный характер (нарушение мертвого часа, куренье в комнатах, позднее возвращение домой)»[435].
Заместитель директора Института Ленина Владимир Адоратский провел лето 1927 года в бальнеологическом санатории в Ессентуках. Как он писал дочери, отдыхавшей в другом санатории, все процедуры были высокого качества: «соляно-щелочные ванны с пузырьками на теле, только очень мелкими и редкими», питьевая вода натощак из источников № 4 и № 20, «гальванизация позвоночника» («щипет весьма приятно, потому что по тебе бежит мелкая рябь»), электрический душ («тоже приятное невидимое поливание»), углекислые ванны («по всему телу пузырьки» и «газ прямо в нос»), «циркулярный душ» («из трубочных обручей хлещет вода, так что всего обдает мелкими струйками») и душ Шарко («Из пожарной кишки со свистом шпарит вода, и этой-то струей тебя бьют по ногам, по пузу, по груди, по боку, по заду снизу вверх минуты две… Это свирепое удовольствие. Тело опосля этого красное аки кумач»). Другими удовольствиями были шашки, шахматы, бильярд, домино, импровизированные любительские представления, заботливость врачей и ежевечерние концерты (с 17 до 19 часов), особенно после приезда дирижера Брауэра из студии Станиславского («длинного немца в неизбежном фраке и на длинных тонких ногах»), в руках которого «оркестр прямо преобразился». Но главное удовольствие составляла еда.
В половине девятого первый завтрак: кусок масла в квадратный вершок и в палец толщиной, такой же приблизительно кусок икры, пара яиц и салат из огурцов и помидор – сколько хочешь. Кофе в 11 часов. Второй завтрак – яичница на сковороде из четырех яиц и стакан молока или чаю. 2 часа – обед из трех блюд. 5 часов чай с булочкой (булочки свежие!!) (я не пью). Половина восьмого – ужин добрый кус шницеля (или цыпленка) с огурцами и помидорами и сладкое (компот, яблочный мус с сбитыми сливками, или просто фрукты – абрикосы, груши и т. д.). Кроме того, ко всем четырем едам горшок простокваши[436].
Владимир Адоратский
* * *
Захватив власть, выстроив административный аппарат и вознаградив себя системой привилегий и горшком простокваши, большевики принялись писать воспоминания. Некоторые делали это спонтанно, в качестве символа веры, некоторые профессионально, от имени государственных учреждений, некоторые в роли последователей вождей и свидетелей событий, некоторые (в том числе члены Общества старых большевиков) в ответ на вопросы анкет, и все без исключения – в рамках рутинного взаимодействия с государством при оформлении разнообразных документов (включая путевки в дома отдыха). Все подтверждало и воплощало историю исполненного пророчества. Некоторые эпизоды светились неземным светом.
Ритуалы, подтверждающие святость истоков, – акты поминовения и обновления. Одной из ранних форм большевистского причастия были массовые инсценировки штурма Зимнего. Главным теоретиком этих постановок (и «народного театра» в целом) стал Платон Керженцев. Цель, писал он в 1918 году, «не играть для народной аудитории», а «помочь этой аудитории играть самой». Народ должен был играть сам, без посредничества жрецов и профессионалов, и представлять самого себя – как форму и главную тему. Образцом служили фестивали времен Французской революции, особенно Праздник федерации (Fête de la Fédération) 14 июля 1790 года. «Народ выражал криками и пением свой восторг», но поскольку Французская революция была буржуазной, время не могло остановиться.
От этих величественных празднеств революции во Франции ничего не осталось. Знаменитое «14 июля» представляет из себя жалкую мишурную потеху во славу виноторговцев и карусельщиков… Такие же признаки упадка и разложения носит и исторический праздник другой буржуазной революции – «Четвертое июля» в Америке – день освобождения Соединенных Штатов от ига абсолютистской Англии. «Четвертое июля» в современной Америке превратилось в скучно официальное торжество, в котором главное место занимало пускание фейерверков, ежегодно сводившее в могилу сотни детей и взрослых. Когда два года назад эта опасная забава была воспрещена, празднество сразу завяло и обесцветилось: до такой степени оно было все время внешним и искусственным[437].
Мистерия-буфф. Чистые. Рисунок Маяковского
При социализме пропасть между сакральными событиями и их ритуальным обновлением будет преодолена. Празднества растворятся в «свободных проявлениях радости, которые станут доступны лишь в годы полного освобождения от тяжких оков экономического гнета»[438].
Одним из первых произведений народного театра и наиболее последовательной реализацией метафоры революционного наводнения была «Мистерия-буфф» Маяковского, приуроченная к первой годовщине Октября. («Раскрашено Малевичем. Поставлено Мейерхольдом и Маяковским. Разыграно вольными актерами».) После вселенского потопа, уничтожившего старый мир, «семь пар чистых» («абиссинский негус, индийский раджа, турецкий паша, русский купчина, китаец, упитанный перс, толстый француз, австралиец с женой, поп, офицер-немец, офицер-итальянец, американец, студент) и «семь пар нечистых» (трубочист, фонарщик, шофер, швея, рудокоп, плотник, батрак, слуга, сапожник, кузнец, булочник, прачка и эскимосы: рыбак и охотник) спасаются в ковчеге. Чистые организуют временное правительство, но оказываются за бортом в ходе пролетарской революции. Потоп сменяется исходом. Нечистые претерпевают лишения, но клянутся дойти до Земли Обетованной. Внезапно появляется Христос в облике Маяковского. Он «идет по воде, что по-суху» и предлагает «новую проповедь нагорную».
Ко мне –
кто всадил спокойно нож
и пошел от вражьего тела с песнею!
Иди, непростивший!
Ты первый вхож
в царствие мое небесное.
Мистерия-буфф. Нечистые. Рисунок Маяковского
Нечистые отправляются в ад, который кажется мишурной потехой по сравнению с земными страданиями; в рай, где царят скука и словоблудие (и Лев Толстой с Жан-Жаком Руссо); и снова на землю, которая в отсутствие чистых течет молоком, медом и «товарищами вещами», которые жаждут соития с неотчужденным трудом.
Батрак
Я бы взял пилу. Застоялся. Молод.
Пила
Бери!
Швея
А я – иглу б.
Кузнец
Рука не терпит – давайте молот!
Молот
Бери! Голубь![439]
Карл Ландер, который заведовал московским агитпропом, счел пьесу пародией на революцию. «Мистерия-буфф, – писал он – это какой-то первобытный, неосознанный, нереальный коммунизм». Александр Воронский, который заведовал советской литературой, нашел ее чуждой большевизму. «Социализм Маяковского, с возведением вещей в единственную ценность, с его отрицанием всего «духовного» – не наш социализм», – писал он. Герой Маяковского – «несмотря на голосище, ручища и т. д. – слишком отвлечен и бледен, может быть оттого, что Вавилон выпил и высосал у него слишком много крови и жизненных соков»[440].
«Мистерия-буфф» опоздала. Метафора потопа исчерпала свои возможности, потому что за настоящим днем последовала Гражданская война, требовавшая более основательного (и более мифологического) изображения Вавилона. Одновременно выяснилось, что театральные представления слишком эфемерны, чтобы служить историей (и тем более мифом).
Чем дальше от священных истоков, тем очевиднее преобладание нарратива над ритуалом (включая его театральные разновидности). По мере того как тайные вечери превращаются в регулярные причастия, свидетельства о деяниях основателей застывают в евангелия, хадисы и сутры, определяющие моральный и эстетический облик священного наследия. Неосуществленное пророчество создает культуру ожидания, опирающуюся на канонические истории о прошлом и будущем. Большевики захватили власть раньше срока и провозгласили создание священного писания делом государственной важности. История как литература факта была слишком приземленной, чтобы служить этой цели. Литература как миф стала важнейшей частью «социалистического строительства». Легитимность Нового града зависела от армии писателей под командованием Воронского. Наградой победителю было бессмертие.
* * *
Главной задачей большевистских евангелистов была мифологизация Гражданской войны. Исходной темой стало противопоставление Вавилона мятежной стихии – ветру, буре, метели и людским потокам.
Вавилон бытовал в двух видах. Первый и главный – блудница из Книги Откровения, прелюбодействующая среди корицы и фимиама, мира и ладана, вина и елея и тел и душ человеческих. В «Падении Даира» Александра Малышкина (1921) «рты, раскрываясь, давили горячим небом нежную сочащуюся плоть плодов; распаленные рты втягивали хлебки тонкого, жгучего, на свету драгоценно-мерцающего вина; челюсти, сведенные судорогой похоти, всасывали, причмокивая, податливое, жирное, пряное». В «Бронепоезде 1469» Всеволода Иванова (1921) обреченные тела «исходили пóтом» и «липли к стенкам», а «подле рельс пахли аммиаком растоптанные испражнения»[441].
Второй вариант Вавилона – уездный город, где время стоит на месте, а мечты обращаются в прах. «Неделя» Юрия Либединского (1922) начинается с «тяжелого послеобеденного сна».
В каждом доме цветет на окнах герань, и на листьях ее лежат цветы, похожие на синих и розовых мух. О, как много этих серо-деревянных коробок – улица за улицей тянутся они, – как тесно и душно в каждой из них! В переднем углу тускло блестит икона, а на маленьких столиках, что накрыты нитяными скатертями, лежат бархатные альбомы. На кухнях грязно, по стенам бегают тараканы, и мухи уныло звенят на оконном стекле.
А жизнь людей, что живут в этих тесных домах, похожа на серый день сентября, когда мелкий дождь монотонно стучит по стеклу, а в окна сквозь стекла, покрытые каплями, виден серый забор и рыжий теленок, бредущий по грязи. Каждый день хозяйка дома рано утром доит корову и с корзинкой идет на базар, а потом на кухне после обеда моет жирную посуду[442].
В «Городе Градове» Платонова (1926) «жилища поприличней» «имеют нужники, а с уличной стороны палисадники. У иных есть и садики, где растут вишня и яблоня. Вишня идет в настойку, а яблоко в мочку… В летние вечера город наполняется плавающим колокольным звоном и трубным дымом поставленных самоваров. Народ в городе существовал без спешки и не беспокоился о якобы лучшей жизни»[443].
Разница между пасторалью и преисподней – вопрос жанра и полицейской бдительности. Ордынин Пильняка («Голый год», 1922) пахнет плесенью и гнилой свининой, местечко Бабеля воняет гнилой селедкой и кислыми испражнениями, а болото Воронского кишит «мириадами мошек, жирных и мягких головастиков, водяных пауков, красных козявок, лягушек». Большинство болотных существ – слуги дьявола. «Погляди на него, – говорит Валентин Воронского. – С каким упоением копошится он, ворошит эти куски мяса, сала! Глаза становятся масленистыми, нижняя губа отвисает, слюна наполняет нечистые зловонные рты». Вавилон-2 сливается с Вавилоном-1. «У всех этих домишек, видных с пригорка, такой спокойный и мирный вид», – говорит повествователь Либединского. Но местный чекист знает: «Здесь, среди них, где-то прятались враги и, может, прячутся вновь»[444].
История Гражданской войны между прошлым и будущим следует трем взаимосвязанным сюжетам: апокалипсис, распятие и исход.
Первый – это картина кровавой бойни: падение Вавилона, битва при Армагеддоне и апофеоз мучительной смерти. «Трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и сидящих на них, трупы всех свободных и рабов, и малых и великих». Центральная тема апокалипсиса – наказание блудницы. «Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей». Такова судьба Даира[445].
И брызнул огонь – с телег, страшных, двигающихся, разбегающихся, косящих невидимыми лезвиями пулеметов. В конных тучах скрещивались пулевые струи телег, секли, подрезали, подламывали на скаку, клали колоннами наземь; опустевшие лошади, визжа, крутя головами, уносились дико в муть. Распадались перебитые кости, чернели рты, исцелованные вчера любовницами, в кровяное месиво, истоптанные ногами, сваливались улицы, фонтаны светов, изящество культур, торжественные гимны владычеств…[446]
Остатки Вавилона превращаются в кровяное месиво. В «Цветных ветрах» Всеволода Иванова (1921) красные партизаны входят в сибирскую деревню, охраняемую слугами Зверя.
Офицер впереди, офицер впереди всегда. Топором в рот. На топоре зубы. На земле офицер.
Убивать, так убивать. Жечь, так жечь. Всех убивать, все жечь.
У каждого двора убито по бабе. У каждых ворот по бабе. Нет мужиков – бей баб. Разворочены красные мяса черев[447].
Во главе небесного воинства идут апостолы – «одиннадцать» Лавренева, «двенадцать» Блока, «девятнадцать» Фадеева. Впереди – Исус Христос. «Очи у Него как пламень огненный, и на голове Его много диадим. Он имел имя написанное, которого никто не знал, кроме Его Самого. Он был облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: «Слово Божие». Комиссар Евсюков Лавренева одет в ярко-малиновую кожанку.
Если добавить, что росту Евсюков малого, сложения сбитого и представляет всей фигурою правильный овал, то в малиновой куртке и штанах похож – две капли воды – на пасхальное крашеное яйцо.
На спине у Евсюкова перекрещиваются ремни боевого снаряжения буквой «X», и кажется, если повернется комиссар передом, должна появиться буква «В».
Христос воскресе!
Но этого нет. В пасху и Христа Евсюков не верит.
Верует в Совет, в Интернационал, Чеку и в тяжелый вороненый наган в узловатых и крепких пальцах[448].
Большевики – спасители и одновременно мстители. «Кожаные люди» Пильняка проводят совещания исполкома в монастыре. «И то, что в кожаных куртках, – тоже хорошо: не подмочишь этих лимонадом психологии». У твердости – высокая цена, особенно среди «русской рыхлой, корявой народности». Комиссар Архип Архипов проводит ночи в исполкоме, «пишет и думает».
День встретил его с побледневшим лбом, над листом бумаги, со сдвинутыми бровями, с бородою чуть-чуть всклокоченной, – а воздух около него (не так, как всегда после ночи) был чист, ибо не курил Архипов. И когда пришли товарищи, и когда Архипов передал лист своей бумаги, среди прочих слов прочли товарищи бесстрашное слово: расстрелять[449].
Как говорит Христос в «новой нагорной проповеди» Маяковского, «ко мне – кто всадил спокойно нож и пошел от вражьего тела с песнею». И как говорит Лютов в «Конармии» Бабеля (1924), главное – научиться «простейшему из умений – умению убить человека».
В «Записках Терентия Забытого» Аросева (1922) чекист Клейнер носит «и лето, и день, и ночь все одну и ту же кожаную куртку». Он полон «скрытого внутреннего энтузиазма» и убивает людей по зову сердца и требованию исторической необходимости. Одна из его идей – показывать казни на большом экране на здании ЧК. «Что необходимо, то не развращает, – говорит он. – Поймите это. Что необходимо, то не развращает»[450].
«Глубоко прав у Аросева Клейнер, утверждающий: что необходимо, не развращает», – писал Воронский. Перебитые кости и развороченные чрева – часть плана провидения. «Никакой справедливости, никаких категорических императивов, все подчинено целесообразности, а она сейчас дает только одну заповедь: убивай!»[451]
Большинство текстов большевистских евангелистов не уступают Откровению Иоанна Богослова в моральной ясности и риторическом пафосе. Но некоторым мешает рефлексия. Платонов и Бабель, среди прочих, пытались создать миф, но не сумели избежать иронии. Как писал Бахтин о «Мертвых душах»: «Гоголю рисовалась как форма его эпопеи «Божественная комедия», в этой форме мерещилось ему величие его труда, но выходила у него Мениппова сатира. Он не мог выйти из сферы фамильярного контакта, однажды войдя в нее, и не мог перенести в эту сферу дистанцированные положительные образы». Платонов и Бабель тоже воображали Дантов рай, но застряли в чистилище с видом на преисподнюю. Их герои – святые простаки: дряхлые дети (все, так или иначе, сироты) у Платонова и инфантильные воины («чудовищно огромные, тупые») у Бабеля. В «Чевенгуре» (1928) главный истребитель драконов – советский Дон Кихот по имени Степан Копенкин. Он скачет на коне по имени Пролетарская сила, хранит образ «прекрасной девушки Розы Люксембург» и сражается с призрачными врагами революции на пути к коммунизму. «Он не понимал и не имел душевных сомнений, считая их изменой революции; Роза Люксембург заранее и за всех продумала все – теперь остались одни подвиги вооруженной руки, ради сокрушения видимого и невидимого врага»[452].
Пародируя рыцарский эпос, Сервантес изобрел роман. Пародируя Сервантеса, Платонов попытался вернуться к невинности рыцарского эпоса.
Обыкновенно он убивал не так, как жил, а равнодушно, но насмерть, словно в нем действовала сила расчета и хозяйства. Копенкин видел в белогвардейцах и бандитах не очень важных врагов, недостойных его личной ярости, и убивал их с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо. Он воевал точно, но поспешно, на ходу и на коне, бессознательно храня свои чувства для дальнейшей надежды и движения.
Платонов не умел писать так, как убивал Копенкин. Главный чевенгурский большевик, товарищ Чепурный, велел чекисту Пиюсе «очистить город от гнетущего элемента». Апокалипсис запланирован на четверг, потому что в среду пост и буржуазия «тише приготовится». Когда городские богачи (которые, как сказано у Луки, 6:24, «уже утешились») собрались на соборной площади, Пиюся выстрелил из нагана в череп ближайшего эксплуататора, Завын-Дувайло. «Из головы буржуя вышел тихий пар, а затем проступило наружу волос материнское сырое вещество, похожее на свечной воск, но Дувайло не упал, а сел на свой домашний узел». Застрелив еще одного буржуя, чекист вернулся к Завын-Дувайло.
Пиюся взял шею Завына левой рукой, поудобней зажал ее и упер ниже затылка дуло нагана. Но шея у Завына все время чесалась, и он тер ее о суконный воротник пиджака.
– Да не чешись ты, дурной: обожди, я сейчас тебя царапну!
Дувайло еще жил и не боялся:
– А ты возьми-ка голову мою между ног да зажми, чтоб я криком закричал, а то там моя баба стоит и меня не слышит!
Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом:
– Машенька, бьют!
Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся сухие десны[453].
Городской интеллигент и скрытый враг, Прокофий Дванов, протестует против измельчания апокалипсиса с точки зрения большевистской теории. «Прокофий выследил издали такое одиночное убийство и упрекнул Пиюсю: «Коммунисты сзади не убивают, товарищ Пиюся!» Ответ чекиста Прокофию – ответ Платонова его критикам:
– Коммунистам, товарищ Дванов, нужен коммунизм, а не офицерское геройство!.. Вот и помалкивай, а то я тебя тоже на небо пошлю! Всякая блядь хочет красным знаменем заткнуться – тогда у ней, дескать, пустое место сразу честью зарастет… Я тебя пулей сквозь знамя найду![454]
Но Прокофий прав. Отделавшись от красного знамени и изобразив Армагеддон в виде одиночного убийства, Платонов принизил «подвиги вооруженной руки», изменил жанру революционного эпоса и сослал своего рассказчика в пустое место иронического отчуждения. Однажды войдя в сферу фамильярного контакта, он не смог из нее выйти – к вящей пользе своей посмертной (постсоветской) репутации.
Бабель тоже приобрел бессмертие благодаря неудачной попытке прикоснуться к святости. Лютов из «Конармии» должен, подобно Аврааму, принести в жертву человека, но ограничивается птицей.
Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей.
– Господа бога душу мать! – сказал я, копаясь в гусе саблей. – Изжарь мне его, хозяйка.
Бабелевские казаки, в отличие от его евангелистов, не признают дешевых заменителей. Они, как товарищ Пиюся, убивают с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо. Они делают с Авраамом то, чего Авраам не сделал с Исааком.
Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.
– Если кто интересуется, – сказал он, – нехай приберет. Это свободно…
Покровитель и издатель Бабеля, Воронский, признавал, что «Конармия Бабеля нигде не дерется» и что в его рассказах «нет Конармии как массы, нет этих тысяч вооруженных людей, двигающихся лавами». Есть лишь отдельные люди и много того, «что в известных кругах принято называть зверством, хамством, животной тупостью, дикостью». Но дело не в этом. Дело в том, что почти все эти люди – «правдоискатели» и что дар Бабеля – видеть святость в дикости. Товарищ Пиюся прав: если убийство «обращено на потребу и победу коммунизма», коммунистам не зазорно убивать сзади[455].
Бабель знал, что товарищ Пиюся неправ, но ничего не мог поделать. «Пошлость в наши дни, – сказал он на Первом съезде советских писателей, – это уже не дурное свойство характера, а это преступление. Больше того: пошлость – это контрреволюция». С точки зрения революции, попытка представить праведный геноцид в виде одиночного жертвоприношения – это пошлость[456].
Апокалипсис – одна из версий мифа о победе над драконом. Тот же миф с точки зрения дракона есть история самопожертвования. Второй ключевой сюжет Гражданской войны – распятие. «Партизаны» Иванова, «Неделя» Либединского, «Сорок первый» Лавренева, «Разгром» Фадеева (1926), «Чапаев» Фурманова (1923) и, через «пустое место», «Чевенгур» Платонова и «Конармия» Бабеля – истории мученической смерти и возрождения. Чапаеву, как Моисею, суждено увидеть обетованную землю, но не позволено перейти реку Урал. Он гибнет в потоке; большинство его бойцов – рядовые и Левиты – остаются на берегу.
– Жиды, комиссары и коммунисты – выходи!
И те выступали вперед, не желая подводить под расстрел красноармейцев, – только не всегда их этим спасали. Выходили перед рядами своих товарищей – такие гордые и прекрасные в своем молчаливом мужестве, с дрожащими губами, с горевшими гневными глазами и, посылая проклятия казацкой нагайке, умирали под ударами шашек, под ружейными пулями…[457]
Контрреволюционный мятеж в повести Либединского происходит во время Страстной недели, а об убийстве городских коммунистов возвещает пасхальный благовест. Кульминация «Недели» – обращение главной героини в большевистскую веру. «И, слушая звон колокольный, зовущий к субботней вечерне, думает Лиза о том, что не в церковь пошла она сегодня, не к вечерне, а на партийное собрание»[458].
Апокалипсис и распятие – это либо два взгляда на одно и то же событие, либо один взгляд на причину и следствие. В христианском Новом Завете апокалипсис – месть за распятие. В центре Даира можно найти причину его гибели. «Никла вселенская ночь. В мутной обреченности площадей, на фонарях висели трое, с покорными понурыми головами, глядя себе в грудь черными впадинами глазниц».
Голгофа оправдывает апокалипсис. На смену распятию приходят разбегающиеся телеги с невидимыми лезвиями пулеметов, скрещивающиеся в конных тучах пулевые струи и истоптанные в кровяное месиво торжественные гимны владычеств. Но изображение незавершенного большевистского прошлого, в отличие от неизбежного христианского будущего, трудно закончить сценой низвержения безымянных полчищ в огненное озеро. Даже Малышкин, тщательно избегающий «фамильярного контакта», не может справиться с искушением вглядеться пристальнее. В финальной сцене расстрела последних защитников Вавилона массовое убийство уступает место жертвоприношению. «Молча и торопливо расставили их у каменной стены, бледных, с глазами, как застывшие свечи. За безлюдьем переулка ширился гул и крик, вещающий о рассветах; резко и жутко прогрохотал грузовик в мраке у ворот. Никем не слышимая, глухим мгновенным криком проползла смерть». За распятием следует апокалипсис, за которым следует распятие. И так до бесконечности.
Главная задача мифов спасения – избежать ловушки вечного возвращения. Коммунизм (как иудаизм, христианство, ислам и их бесчисленное потомство) – это комедия, в которой мир юных восстает против тирании косности и, после ряда испытаний и переодеваний, изгоняет неисправимых, обращает колеблющихся и празднует победу под свадебные колокола. Смысл пророчества в том, что медовый месяц никогда не кончится, юные влюбленные никогда не превратятся в старых тиранов и «ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».
В 1920-е годы самым популярным способом избежать вечного возвращения было остановить время на пути от страстей к апокалипсису. Третий и самый важный сюжет Гражданской войны – исход, или рассказ о странствии из Египта в Палестину, от страдания к искуплению, от жестоковыйного племени к «царству священников и народу святому». В большинстве большевистских евангелий есть все три сюжета. Глава об исходе повествует не о прежнем мученичестве и предстоящем возмездии, а о превратностях пути и радости возвращения.
В «Сорок первом» Лавренева отряд красноармейцев блуждает по пустыне, пока не находит спасение в водах Аральского моря (до наступления потопа). В «Чапаеве» Фурманова «обреченные на гибель красные полки» совершают «последний исход» к берегам Каспия. В «Падении Даира» Малышкина жаждущие «орды» идут «прорывать дорогу в кочевья, где молоко, мясо и мед» (а также «счастье, хлеб и вечера, как золотеющая рожь»). В «Цветных ветрах» Иванова партизаны спускаются с гор к весенним полям, поросшим «лилово-зелеными травами». «Крести их плугом! Блекло-золотистый ветер мечется – крови его севом! Рождение твое празднуем, земля, рождение!» В «Разгроме» Фадеева партизаны выходят из болот и видят «просторное небо и землю, сулившую хлеб и отдых».
Лес распахнулся перед ними совсем неожиданно – простором высокого голубого неба и ярко-рыжего поля, облитого солнцем и скошенного, стлавшегося на две стороны, куда хватал глаз. На той стороне, у вербняка, сквозь который синела полноводная речица, – красуясь золотистыми шапками жирных стогов и скирд, виднелся ток. Там шла своя – веселая, звучная и хлопотливая – жизнь. Как маленькие пестрые букашки, копошились люди, летали снопы, сухо и четко стучала машина, из куржавого облака блесткой половы и пыли вырывались возбужденные голоса, сыпался мелкий бисер тонкого девичьего хохота. За рекой, подпирая небо, врастая отрогами в желтокудрые забоки, синели хребты, и через их острые гребни лилась в долину прозрачная пена бело-розовых облаков, соленых от моря, пузырчатых и кипучих, как парное молоко[459].
Платонов напишет свою версию исхода («Джан») в 1935 году, когда спрос на него закончится. А в 1920-е он оставался в плену у мирских двойников исхода – рыцарского и плутовского романа. Степан Копенкин был Дон Кихотом, а не Моисеем.
Хотя в Чевенгуре было тепло и пахло товарищеским духом, Копенкин, быть может от утомления, чувствовал себя печальным, и сердце его тянуло ехать куда-то дальше. Пока что он не заметил в Чевенгуре явного и очевидного социализма – той трогательной, но твердой и нравоучительной красоты среди природы, где бы могла родиться вторая маленькая Роза Люксембург либо научно воскреснуть первая, погибшая в германской буржуазной земле.
В первоначальном Исходе отсутствие молока и меда остается за рамками повествования, а роль странствующего героя играют два титана – Моисей и евреи. Избранный народ путешествует из страны рабства (вынужденного подчинения ложной преходящей власти) в страну свободы (добровольного подчинения истинной абсолютной власти). Моисей остается самим собой, представляя Бога перед избранным народом и избранный народ перед Богом. Он принадлежит обоим и должен оставаться посредине – достаточно близко к абсолютному знанию, чтобы знать, куда идти, и достаточно близко к своему народу, чтобы знать, что за ним пойдут. Простой смертный не может пройти по этой тропе, не оступившись. Моисей слышит Бога, но «тяжело говорит и косноязычен», и народ не всегда слышит его. Бог показал ему землю обетованную, но не позволил перейти Иордан, потому что он согрешил против Бога среди сынов Израилевых при водах Меривы в Кадесе, в пустыне Син.
По мнению Воронского, советской версии исхода требовался «животворный дух диалектики». Литературные большевики должны были сочетать «всесветность и интернационализм» с «нашей фабрикой, с деревней, с революционным движением прошлых эпох и десятилетий». Но проблема Моисея оставалась нерешенной. Красный командир Всеволода Иванова, Вершинин, – «камень, скала», но он русский крестьянин без видимых признаков всесветности. Кожаные люди Пильняка – «лучшие из русской рыхлой, корявой народности», но «Карл-Маркса никто из них не читал». Левинсон Фадеева Карла Маркса читал, но он не из русской народности, а Воронский настаивал, что большевики не должны казаться «варягами». То же справедливо в отношении малышкинского «командарма», чья каменная фигура чужда «мирным сумеркам избы», и леоновского товарища Арсена, чьи глаза, слова, вены и шрамы – голубые «от железа». Все они, по словам Воронского, – «чужие, отдельные, живущие сами по себе». Даже уездные коммунисты Либединского, идущие на смерть за косноязычным товарищем Робейко (который говорит «исход» в значении «выход»), – «замкнутая героическая каста, почти ничем не связанная с окружающим»[460].
Самым популярным выходом было разделить Моисея на две части: комиссара, который говорит с Историей, и народного героя, который ведет людей через пустыню (и обретает знание). В «Цветных ветрах» Иванова крестьянин-правдоискатель Калистрат становится двойником большевика Никитина, который описывает их обязанности следующим образом:
– Кому хлеб, кому – кровь. Я даю кровь.
– А я чево? Я что должен дать?
– Ты – хлеб.
– Не дам!
– Дашь[461].
Дал. Его работа – крестить траву плугом.
В «Чапаеве» комиссар Клычков посвящает комдива Чапаева в таинство коммунистического пророчества. Он лепит его «как из воскового», пока Чапаев не принимает животворный дух диалектики. Смерть Чапаева в водах Урала означает, что Клычков научился лепить людей, а люди научились идти за Клычковым.
Опасность «перегиба» в ту или иную сторону демонстрируют, как обычно, Платонов и Бабель. Платоновские коммунисты неотличимы от других деревенских дурачков (замахнулся на миф, а получился фольклор). Бабелевский лирический герой, с очками на носу и осенью в душе, так и не освоил «простейшее из умений» и тихо страдает от неразделенной любви и тайного отвращения к казакам, которым читает Ленина.
Платонов, Бабель и их герои не могут «притянуть небо к земле» и страдают от своего бессилия. В руках неверующего исход превращается в вечное кружение по аду. В рассказе Льва Лунца «В пустыне» (1921) нет ни начала, ни конца. «Было страшно и скучно. Нечего было делать – только идти и идти. От палящей скуки, от голода, от пустынной тоски, лишь бы чем-нибудь занять свои волосатые руки с тупыми пальцами, – крали друг у друга утварь, шкуры, скот, женщин и укравших убивали. А потом мстили за убийства и убивали убивших. Не было воды, и было много крови. А впереди была земля, текущая молоком и медом»[462].
* * *
Ад – это исход без земли обетованной. Ад, оправданный возвращением домой, – это «закалка стали» (исход с правильным концом). Самый канонический большевистский текст о Гражданской войне – самая полная версия мифа об исходе.
«Железный поток» Александра Серафимовича вышел в 1924 году, был немедленно признан выдающимся достижением советской литературы и оставался частью школьной программы до конца Советского Союза. В основе его сюжета – история похода Таманской армии и нескольких тысяч беженцев через Кавказский хребет в августе – октябре 1918 года. Серафимович, которому в январе 1924-го исполнился 61 год, был ветераном революционной публицистики и патриархом «пролетарской» литературы. Сын казачьего есаула, он вырос в станице Усть-Медведицкой (на несколько лет раньше Филиппа Миронова), вступил в революционный кружок в Петербургском университете, начал писать в ссылке (на Белом море, как Воронский и Аросев), работал корреспондентом, редактором и писателем на Дону, а в 1902 году перешел в «Московский курьер» Леонида Андреева. В октябре 1917 года Серафимович работал главным редактором «Известий Московского совета», а летом 1919-го побывал на Южном фронте и написал статью против расказачивания. «Победы заслонили [от Красной армии] и население, его чаяния, его нужды, его предрассудки, его ожидания нового, его огромную потребность узнать, что же ему несут за красными рядами, его особенный экономический и бытовой уклад». Один из двух его сыновей служил комиссаром в Особом экспедиционном корпусе на Дону (вместе с Валентином Трифоновым), погиб на фронте в 1920 году в возрасте двадцати лет и стал одним из прототипов героя песни «Орленок» (написанной для спектакля театра Моссовета по пьесе еврейского драматурга Марка Даниэля)[463].
«Железный поток» рождается из хаоса.
Отовсюду многоголосо несется говор, гул, собачий лай, лошадиное ржанье, лязг железа, детский плач, густая матерная брань, бабьи переклики, охриплые забубенные песни под пьяную гармонику. Как будто громадный невиданный улей, потерявший матку, разноголосо-растерянно гудит нестройным больным гудом[464].
Лишь неподвижный командарм, олицетворяющий революционную волю, видит в толпе царство священников и народ святой.
У ветряка стоит низкий, весь тяжело сбитый, точно из свинца, со сцепленными четырехугольными челюстями. Из-под низко срезанных бровей, как два шила, посверкивают маленькие, ничего не упускающие глазки, серые глазки. Тень от него лежит короткая – голову ей оттаптывают кругом ногами[465].
Его имя Кожух, и он тяжело говорит и косноязычен.
«Товарищи! Я хочу сказать… погибли наши товарищи… Да… мы должны отдать им честь… они погибли за нас… Да, я хочу сказать… С чего ж воны погибли?.. Товарищи, я хочу сказать, Советская Россия не погибла, она будэ стоять до скончания вика»[466].
Чтобы пророчество исполнилось, избранный народ должен пересечь пустыню.
На последней станции перед горами столпотворение вавилонское. Через полчаса колонна Кожуха выступила, никто не осмелился ее задержать. И как только выступила – десятки тысяч солдат, беженцев, повозок, животных в панике кинулись следом, теснясь, загромождая шоссе, стараясь обогнать друг друга, сбросить мешающих в канавы. И поползла в горы бесконечная живая змея[467].
Первое чудо, представшее перед путниками на вершине, – это море, которое поднялось «такой невиданно-огромной стеной, что от ее синей густоты поголубели у всех глаза».
– О, бачь, море!
– А чого ж воно стиной стоить?
– Це придеться лизти через стину.
– А чому, як на берегу стоишь, воно лежить ривно геть до самого краю?
– Хиба ж не чул, як Моисей выводив евреев с египетского рабства, от як мы теперь, море встало стиною, и воны прошли як по суху?[468]
Они идут аки посуху – «лохматая, оборванная, почернелая, голая, скрипучая орда, и идет за ней зной, и идут за ней голод и отчаяние». Их преследуют вражеские армии и «тысячные полчища мух», но «бесконечно извивающаяся змея, шевелясь бесчисленными звеньями», упрямо ползет «к перевалу, чтобы перегнуться и сползти снова в степи, где хлеб и корм, где ждут свои»[469].
Сцены распятия и апокалипсиса выполняют свои обычные функции. Когда зной, пыль, боль и гул становятся невыносимыми, Кожух приказывает идти в обход, чтобы люди увидели алтарь жертвы, принесенной во имя их спасения, и оправдание резни, которую они собираются учинить.
Водворилось могильное молчание, полное гула шагов, и все головы повернулись, все глаза потянулись в одну сторону – в ту сторону, куда, как по нитке, уходили телеграфные столбы, становясь все меньше и меньше и пропадая в дрожащем зное тоненькими карандашами. На ближних четырех столбах неподвижно висело четыре голых человека. Черно кишели густо взлетающие мухи. Головы нагнуты, как будто молодыми подбородками прижимали прихватившую их петлю; оскаленные зубы; черные ямы выклеванных глаз. Из расклеванного живота тянулись ослизло-зеленые внутренности. Палило солнце. Кожа, черно-иссеченная шомполами, полопалась. Воронье поднялось, рассеялось по верхушкам столбов, поглядывало боком вниз.
Четверо, а пятая… а на пятом была девушка с вырезанными грудями, голая и почернелая.
– Полк, сто-ой!..[470]
Страдания сирых и убогих – в Египте, в пустыне, везде и всегда – вернутся сполна. И сокрушили они идумеев, васанеев и аморреев, и разрушили столбы их, и истребили их всех, так что ни одного не осталось. «Стоя по горло в воде, грузинские солдаты протягивали руки к уходящим пароходам, кричали, проклинали, заклинали жизнью детей, а им рубили шеи, головы, плечи, и по воде расходились кровавые круги». Казаки не просили пощады: «Когда солнце длинно глянуло из-за степных увалов, по бескрайной степи много черноусых казаков: ни раненых, ни пленных – все недвижимы»[471].
Прежде чем войти в город, Кожух отдает приказы двум своим командирам. Первому говорит: «Всех уничтожить!» Второму: «Всех истребить!»[472]
Улицы, площади, набережная, мол, дворы, шоссе завалены. Груды людей неподвижно лежат в разнообразных позах. Одни страшно подвернули головы, у других шея без головы. Студнем трясутся на мостовой мозги. Запекшаяся, как на бойне, кровь темно тянется вдоль домов, каменных заборов, подтекает под ворота[473].
Большинство эпизодов кровопролития выдержаны в стиле библейской бойни, но у Серафимовича достаточно веры и мифотворческой последовательности, чтобы, не морщась, присмотреться поближе. Сцены жертвоприношений, возле которых он замедляет шаг, не подменяют собой Армагеддон, как у Платонова и Бабеля, а объясняют и иллюстрируют его с тем будничным тщательным усердием, с каким убивал Копенкин.
Из поповского дома выводили людей с пепельными лицами, в золотых погонах – захватили часть штаба. Возле поповской конюшни им рубили головы, и кровь впитывалась в навоз.
Разыскали дом станичного атамана. От чердака до подвала все обыскали – нет его. Убежал. Тогда стали кричать:
– Колы нэ вылизишь, дитэй сгубим!
Атаман не вылез.
Стали рубить детей. Атаманша на коленях волочилась с разметавшимися косами, неотдираемо хватаясь за их ноги. Один укоризненно сказал:
– Чого ж кричишь, як ризаная? От у мене аккурат як твоя дочка, трехлетка… В щебень закапалы там, у горах, – та я же не кричав.
Срубил девочку, потом развалил череп хохотавшей матери[474].
«Железный поток» стал канонической книгой Гражданской войны благодаря последовательному воплощению мифов о потопе и исходе и успешному решению проблемы Моисея («животворной диалектики» трансцендентного и народного, сознательного и стихийного, предопределения и свободной воли). По мере того как скрипучая орда превращается в железный поток, командир обретает меру человечности. К моменту прихода на землю обетованную они слились воедино[475].
– Оте-ец наш!! Веди нас, куды знаешь… и мы свои головы сложим!
Тысячи рук протянулись к нему, стащили его, тысячи рук подняли его над плечами, над головами и понесли. И дрогнула степь на десятки верст, всколыхнутая бесчисленными человеческими голосами:
– Урра-а! урра-а! а-а-а… батькови Кожуху!..
Кожуха несли и там, где стояли стройные ряды; несли и там, где стояла артиллерия; пронесли и между лошадьми эскадронов, и всадники оборачивались на седлах и с восторженно изменившимися лицами, темнея открытыми ртами, без перерыва кричали.
Несли его среди беженцев, среди повозок, и матери протягивали к нему детей.
Принесли назад и бережно поставили опять на повозку. Кожух раскрыл рот, чтоб заговорить, и все ахнули, как будто увидели его в первый раз:
– Та у его глаза сыни!
Нет, не закричали, потому что не умели назвать словами свои ощущения, а у него глаза действительно оказались голубые, ласковые и улыбались милой детской улыбкой…
До самой до синевы вечера, сменяя друг друга, говорили ораторы; по мере того как они рассказывали, у всех нарастало ощущение неохватимого счастья неразрывности с той громадой, которую они знают и не знают и которая зовется Советской Россией[476].
* * *
К середине 1920-х годов священными основаниями советского государства стали Октябрьская революция и Гражданская война. Октябрьскую революцию представлял штурм Зимнего; Гражданская война состояла из собственно Гражданской войны (войны на поле битвы) и «военного коммунизма» (войны с рынком, деньгами, собственностью и разделением труда). Военный коммунизм был самой мутной частью «славного прошлого»: начавшись как реализация большевизма, он был отменен в 1921 году как неосуществимый и получил название, намекавшее на условность. Главный советский текст о его природе и значимости – «Героический период Великой русской революции (опыт анализа так называемого «военного коммунизма»)» – был написан в 1924 году одним из его создателей, экономистом Львом Крицманом.
Крицман вырос в семье дантиста-народовольца, окончил Одесское коммерческое училище Хаима Гохмана, вступил в революционный кружок в возрасте четырнадцати лет, был отчислен из Одесского (Новороссийского) университета за революционную деятельность, окончил химический факультет Цюрихского университета, вернулся в Россию в запечатанном вагоне, возглавил (в возрасте 27 лет) национализацию сахарной промышленности, участвовал в составлении декрета о национализации всех крупных отраслей промышленности, а в 1924 году стал членом Коммунистической академии и главным партийным специалистом по аграрной экономике и «крестьянскому вопросу»[477].
Согласно Крицману, «Великая русская революция» (термин следовал французскому прецеденту) «сделала немыслимое существующим». Она доказала «правильность марксизма, предсказавшего за многие десятилетия вперед неизбежность всего, что произошло в России с 1917 года: и крах капитализма, и пролетарскую революцию, и уничтожение капиталистического государства, и экспроприацию капиталистической собственности, и эпоху диктатуры пролетариата». Социально-экономический аспект революции, или «так называемый военный коммунизм», представлял собой «пролетарскую организацию производства (и воспроизводства) в условиях пролетарской революции». В конечном счете он стал «первым грандиозным опытом пролетарско-натурального хозяйства, опытом первых шагов перехода к социализму. Он в основе своей отнюдь не являлся заблуждением лиц или класса; это – хотя и не в чистом виде, а с известными извращениями – предвосхищение будущего, прорыв этого будущего в настоящее (теперь уже прошлое)»[478].
По версии Крицмана, «героическая» фаза революции состояла в попытке реализации пяти фундаментальных принципов. «Производственный принцип» гласил, что трудовая деятельность «не искажается никакими посторонними производству соображениями – коммерческими, правовыми, и т. д.». Освобожденный труд разрешил «характерную для буржуазного общества противоположность между абстрактным и потому лживым политическим строем, в котором каждый гражданин рассматривается как идеальный индивидуум, как равный другому атом, и строем экономическим, где реальный индивидуум существует в реальной связи с другими (и прежде всего в связи классового господства и классового подчинения)». Государство революционного пролетариата прозрачно и последовательно. В нем нет «политики» в вавилонском смысле этого слова.
«Классовый принцип» представлял собой «дух беспощадной классовой исключительности». Бывший эксплуататор «не только был лишен своего прежнего господского положения, но был вытолкнут из советского общества, ютился на задворках его, как едва терпимая грязь. Буржуа превратился в презренное и отверженное существо – в пария, лишенного не только имущества, но и чести». Свидетельство о «незапятнанном рабочем или крестьянском происхождении» сменило деньги и титулы в качестве средства социального продвижения.
Клеймо принадлежности к классу эксплуататоров могло открыть лишь дорогу в концентрационный лагерь, в тюрьму и, в лучшем случае, в лачуги, оставленные переселившимися в лучшие дома пролетариями.
Эта беспощадная классовая исключительность, социальное уничтожение класса эксплуататоров, была источником высокого нравственного подъема, источником страстного энтузиазма пролетариата и всех эксплуатируемых. То был могучий клич ко всем угнетенным, утверждение их внутреннего превосходства над грязным миром эксплуататоров.
Третьим «организационным принципом эпохи» был «трудовой принцип», или безусловное принятие девиза святого Павла: «Не трудящийся да не ест». Согласно марксистской формуле Крицмана, «путь к царству свободы вел через являющийся необходимостью труд». Речь шла о принудительном труде для эксплуататоров и дополнительном труде для трудящихся. В отличие от мелкобуржуазного способа производства (основанного на «недостаточно специализированном мелком производстве»), «современный производительный труд не является полем приложения свободных творческих сил человека, он не является удовольствием сам по себе. В этом отношении пролетарская революция не приносит с собой никаких принципиальных перемен. Напротив, поскольку она означает дальнейшее в будущем развитие крупного производства, она несет с собой дальнейшее усиление необходимого характера производительного труда». Главное различие заключается в том, что при диктатуре пролетариата напряженный труд ведет к досугу, а досуг – к высвобождению свободных творческих сил человека. «Пролетарская революция снова превращает необходимый труд в средство завоевания досуга, восстанавливает нарушенную капитализмом связь между производительным трудом и досугом и тем создает могучий стимул к поднятию напряженности труда». Говоря языком Маркса, «освобождение необходимого труда от элементов свободного творчества означает освобождение свободного творчества от цепей необходимого труда».
Четвертый принцип – «коллективизм» – проявил себя в национализации промышленности, коллегиальном управлении, натуральном обмене, реформированном образовании и жилищном вопросе. «Ничто, быть может, не характерно в такой мере для этой эпохи, как стремление искоренить индивидуализм и насадить коллективизм».
Пятым и последним принципом была «рационализация», или искоренение традиции. «В эпохи революций факт существования какого-либо общественного института не являлся аргументом в пользу его дальнейшего существования. На смену принципу органических эпох «существует, значит, нужно» приходит другой: «нужно, значит, будет существовать, не нужно, значит, будет уничтожено». В период буржуазных революций этот принцип применялся к «религии, морали, праву, быту и политическому строю», но не к экономике. В период пролетарской революции преобразованию подлежит все общество, а первоочередным преобразованием является «уничтожение фетишистских отношений и установление прямых и непосредственных, открытых связей между различными частями советского народного хозяйства». Главная задача революции – «уничтожение рынка, уничтожение товарных, денежных и кредитных отношений»[479].
Уничтожение рынка «охватывало все сферы общественной жизни». Долгожданное сопротивление врагов революции неизбежно привело к гражданской войне, а гражданская война неизбежно привела к «насильственному удушению рынка», «подавлению товарно-денежных отношений», «полному запрещению торговли» и «экспроприации имущих». Разлившись «неудержимым всесокрушающим потоком», этот процесс не мог не выйти за рамки экономической целесообразности, потому что только неудержимый всесокрушающий поток мог лишить контрреволюционный капитал «живительного дня него воздуха рынка». «Этот выход за пределы непосредственной экономической целесообразности позволил революции победить, но в то же время в нем именно и лежат корни извращенности созданного революцией пролетарско-натурального строя». Эта диалектика отражает условия пакта двух титанов – пролетариата и крестьянства. Пролетариат позволил крестьянству сохранить землю в обмен на военную поддержку от «огромного большинства населения». Крестьянство позволило пролетариату «задушить рынок» в обмен на руководящую роль пролетариата в войне с феодальными порядками. Как только феодализм оказался достаточно расшатан, крестьянство перестало поддерживать удушение рынка. «Таким образом, военная, следовательно, в первую голову, политическая победа пролетариата неизбежно вела, в данных условиях, к его экономическому отступлению»[480].
Иначе говоря, крестьянство выступило в роли защитника «экономической целесообразности», но Крицман не пошел так далеко за логикой своего рассуждения. «Отступление для пролетарской революции – новая экономическая политика – является для антифеодальной крестьянской революции ее завершением», – заключил он. НЭП продлится ровно столько, сколько нужно для полной и окончательной победы крестьянской революции. В 1924 году было очевидно, что пролетариат готовит новое – «осторожное и методическое» – наступление. Смысл этого наступления – «подготовка к предстоящим великим всемирно-историческим по своему значению боям между пролетариатом и капиталом»[481].
* * *
Захватив власть, выстроив административный аппарат, вознаградив себя системой привилегий, разработав канон основополагающих мифов и временно отступив в ожидании всемирно-исторических боев между пролетариатом и капиталом, большевики столкнулись с самым трудным моментом в жизни любой секты – смертью вождя-основателя.
В марте 1923 года, после того как Ленин перенес второй инсульт и потерял способность говорить, Карл Радек написал, что мировой пролетариат живет «одним горячим желанием, чтобы этот Моисей, который вывел рабов из страны неволи, вошел вместе с нами в землю обетованную»[482].
Двадцать первого января 1924 года Ленин умер. На следующий день Центральный комитет партии выпустил официальное заявление «К партии, ко всем трудящимся», в котором изложил основные пункты новой иконографии вождя[483].
Во-первых, «умер человек, который основал нашу стальную партию, строил ее из года в год, вел ее под ударами царизма, обучал и закалял ее в бешеной борьбе с предателями рабочего класса, с половинчатыми, колеблющимися, с перебежчиками». Во-вторых, «умер человек, под боевым водительством которого наша партия, окутанная пороховым дымом, властной рукой водрузила красное знамя Октября по всей стране». По словам Бухарина, «точно великан шел он впереди людского потока, направляя его движение из бесчисленных человеческих единиц, строя дисциплинированную армию труда, бросая ее в бой, круша противника, обуздывая стихию, освещал прожектором своего мощного ума и прямые пути, и темные обходные проулки, по которым приходится звучать мерной поступи черных рабочих рядов с мятежными красными знаменами»[484].
Ленин стал основателем и вождем, потому что был пророком. Как говорилось в официальном заявлении: «Ленин умел, как никто, видеть и великое, и малое, предсказывать громаднейшие исторические переломы и в то же время учесть и использовать каждую маленькую деталь… Он не знал никаких застывших формул; никаких шор не было на его мудрых, всевидящих глазах». По выражению Бухарина, он умел «чутким ухом прислушиваться, как растет под землею трава, как бегут и журчат подземные ручейки, какие думы, какие мысли бродят в головах бесчисленных тружеников земли». Как писал Кольцов почти за год до смерти Ленина: «Даже враги его видят как человека будущего, пионера оттуда, из мира осуществленного коммунизма… Мы все – по уши в повседневном строительстве и борьбе, он же, крепко попирая ногами обломки старого, строя руками будущее, ушел далеко вверх, в радостные дали грядущего мира»[485].
Как все истинные пророки, Ленин был одинаково близок земле и небесам, своему народу и грядущему миру. Он был учителем и другом, товарищем и «диктатором в лучшем смысле этого слова» (как выразился Бухарин). «С одной стороны, – писал Осинский, – человек настолько «будничной» и «нормальной» внешности, что почему бы ему и в самом деле не встретиться с Ллойд Джорджем и мирно потолковать об устроении дел Европы. А с другой стороны, как бы в результате не взлетели на воздух и Ллойд Джордж, и вся Генуэзская конференция! Ибо он – с одной стороны Ульянов, а с другой он – Ленин»[486].
Или, в формулировке Кольцова:
Ульянов, который берег окружающих, был с ними заботлив, как отец, ласков, как брат, прост и весел, как друг… – и Ленин, принесший неслыханные беспокойства земному шару, возглавивший собой самый страшный, самый потрясающий кровавый бой против угнетения, темноты, отсталости и суеверия. Два лица – и один человек. Но не двойственность, а синтез[487].
Ленинский синтез шел дальше единства сына божьего и сына человеческого. Ленин в обеих своих ипостасях был равен своим ученикам, а его ученики (как сумма «бесчисленных человеческих единиц») были равны Ленину. С одной стороны, согласно некрологу ЦК, «все, что есть в пролетариате поистине героического… – все это нашло свое великолепное воплощение в Ленине, имя которого стало символом нового мира от запада до востока, от юга до севера». С другой, «каждый член нашей партии есть частичка Ленина. Вся наша коммунистическая семья есть коллективное воплощение Ленина».
Ленин – по определению – бессмертен.
Ленин живет в душе каждого члена нашей партии…
Ленин живет в сердце каждого честного рабочего.
Ленин живет в сердце крестьянина-бедняка.
Ленин живет среди миллионов колониальных рабов.
Ленин живет в ненависти к ленинизму, коммунизму, большевизму в стане наших врагов[488].
Но Ленин бессмертен и в другом смысле. Он бессмертен, потому что он пострадал за человечество и воскреснет с приходом коммунизма. «И всю свою жизнь, от ее сознательного начала до последнего мученического вздоха, товарищ Ленин отдал до конца рабочему классу». Или, как писал Аросев, он «взял на себя огромную, страшную ношу: думать за все 150 миллионов людей», поднял Россию над головой, «а поднявший ее обессилел, себя надломил»[489].
Объявление о смерти Ленина совпало с девятнадцатой годовщиной Кровавого воскресенья. По словам Кольцова:
Ленин, вождь трудящихся мира, пал великой их жертвой через 19 лет после первых трупов на Дворцовой площади в Петербурге… И число 21, с черной отметиной о смерти Ленина, говорит просто, твердо, каменно:
– Не бойтесь этого завтрашнего числа 22, кроваво-красного. В этот день в Петербурге в крови, на снегу было пробуждение. Оно настанет, пусть хотя бы в крови, во всем мире.
Ленин был родником той «бодрости и веры», которую Свердлов предсказал двадцать лет назад, – того «шумного и бурливого» настоящего дня, который сметает на своем пути все «расслабленное, хилое, старое». По словам Кольцова, «Ленин означает радость и бурное пробуждение от тяжелого сна с кровавыми кошмарами для бодрой борьбы и работы». Комиссар Пасхальное яйцо из «Сорок первого» Лавренева (опубликованного в 1924 году) – такой же Ленин в миниатюре, как миллионы членов партии, честных рабочих, крестьян-бедняков и колониальных рабов. Ленин был главным Пасхальным яйцом и первым спасителем. Его бессмертие жило не только в его «деле» и учениках, но и в иконах, обрядах и мифах, сохранявших его образ. Ульянов был столь же бессмертен, сколь и Ленин. Их тело тоже оказалось бессмертным[490].
«Милый! Незабвенный! Великий!» – писал Бухарин, обращаясь к «нашему общему вождю, нашему мудрому учителю, нашему милому, нашему бесценному товарищу». Часть всеобщей любви можно перенести «на его родное дитя, на его наследника – на нашу партию», но непосредственность переживания может исчезнуть навсегда.
Мы уже никогда не увидим этого громадного лба, этой чудесной головы, из которой во все стороны излучалась революционная энергия, этих живых, пронизывающих, внушительных глаз, этих твердых, властных рук, всей этой крепкой, литой фигуры, которая стояла на рубеже двух эпох в развитии человечества[491].
Перейдя от телесной «фигуры» к метафорической в рамках одного предложения, Бухарин предложил решение. Изображения и личные предметы умершего помогают сохранить непосредственность переживания, пока живы воспоминания. Иконы и мощи священных основателей помогают сохранить непосредственность переживания, пока священная вселенная, которую они основали, остается священной. Большинство священных сосудов, связанных с определенными героями, – храмы, иконы, жрецы, тексты и трапезы – приобретают сакральность опосредованно, путем символического переноса; некоторые хранятся как личные вещи героя (чем ближе к телу – цепи, туники, плащаницы – тем ценнее); некоторые представляют собой мощи или части тела (мумии христианских и буддистских святых, зуб Будды, голова Орфея, большой палец св. Екатерины, волос из бороды пророка Мухаммеда). То, что останки Ленина священны и будут почитаться, не вызывало сомнений – вопрос заключался в том, как именно. Ответ дала Комиссия ЦИК по увековечению памяти В. И. Ульянова (Ленина).
На следующий день после смерти Ленина специальный поезд доставил видных деятелей партии и правительства в Горки. Михаил Кольцов сопровождал делегацию в качестве корреспондента «Правды».
В глубокую ночь, в морозную мглу поехали старейшины великого племени большевиков туда, откуда надо было получить недвижное тело почившего вождя. Привезти и показать осиротевшим миллионам.
Со станции крестьянские розвальни доставили делегатов в усадьбу. Свердлов и Мальков выбрали ее в 1918 году, вскоре после покушения. Последней владелицей дома была Зинаида Морозова, вдова промышленника Саввы Морозова, который финансировал большевиков до своей смерти в 1905 году.
Белый, высокий, в стройных колоннах старый дом, вправленный в благородную рамку серебряного леса, синего снега. Легко, как на даче, отворяется стеклянная дверь – сразу вовнутрь. Будет стоять отныне в усталых, ждущих и верящих глазах миллионов угнетенных этот маленький лесной дворец, место успокоения вождя, место завершения неповторимой жизни, неутоленной воли к борьбе.
Дом тихий, удобный, вместительный. Ковры стерегут тишину. Здесь каждый вершок – история, здесь каждый шаг – поле для благоговейного любования поколениям. Вот в эти расчерченные морозом стекла он, все постигший, размахнувшийся, в расцвете сил скованный силач, мучась невыразимой мукой вынужденного бессилия, вглядывался вперед, за короткой лесной дорожкой, за глушью деревенского сада видя многоэтажный ад поджариваемых, распинаемых на индустриальных голгофах, из капиталистических пекл всего мира протягивающих руки за спасением сотен миллионов братьев.
Делегаты проходят по дому и поднимаются по круглой лестнице в «комнату смерти».
Вот он! Совсем не изменился. Как похож на себя! Лицо спокойно, почти-почти улыбается неповторимой, непередаваемой, понятной лишь видевшим, детски-лукавой усмешкой; задорно, совсем по-живому приподнята верхняя губа со щетинкой усов. Словно сам недоумевает над случившимся: Ленин, а не движется, не жестикулирует, не бурлит, не машет рукой, не бегает коротенькими, веселыми шажками по косой линии. Ленин, а лежит, безнадежно и прямо, руки по швам, плечи в зеленом френче.
Спускаясь с лестницы, военный – большевик – бормочет про себя:
– Отлично выглядит Ильич. Совсем такой, как видели его в последний раз[492].
Сердце и мозг Ленина были переданы Аросеву, «ответственному хранителю» недавно созданного Института Ленина. Тело перевезли в Москву, выставили в колонном зале Дома Союзов и, после торжественных похорон, перенесли во временную гробницу на Красной площади. Один из членов Комиссии по похоронам, комиссар внешней торговли Леонид Красин, предложил сохранить тело, погрузив его в бальзамирующую жидкость внутри металлического ящика со стеклянной крышкой. До революции Красин руководил петербургской кабельной сетью и электростанцией Саввы Морозова в Орехово-Зуево – а также «экспроприациями», изготовлением бомб и сбором средств. Большинство собранных им средств были предоставлены Морозовым, загадочная смерть которого в мае 1905 года породила множество слухов об участии в ней Красина. Красин был последовательным сторонником технократического пути к спасению и воскресению. В 1921 году в речи на похоронах директора химического института и старого большевика Льва Яковлевича Карпова он сказал:
Я уверен, что наступит момент, когда наука станет так могущественна, что в состоянии будет воссоздавать погибший организм. Я уверен, что настанет момент, когда по элементам жизни человека можно будет восстановить физически человека. И я уверен, что, когда наступит этот момент, когда освобожденное человечество, пользуясь всем могуществом науки и техники, силу и величину которых нельзя сейчас себе представить, сможет воскрешать великих деятелей, борцов за освобождение человечества, – я уверен, что в этот момент среди великих деятелей будет и наш товарищ Лев Яковлевич[493].
Борис Збарский, победивший Красина в борьбе за право на увековечение тела Ленина, был другом и протеже Льва Яковлевича. Збарский родился в 1885 году в еврейской семье в Каменец-Подольском, окончил Женевский университет, а в 1915–1916 году работал управляющим химическими заводами во Всеволодо-Вильве на Северном Урале. Заводы, как и белый дом в Горках, принадлежали Зинаиде Морозовой. В 1916 году Збарский изобрел новый метод очистки медицинского хлороформа для фронтовых госпиталей и совместно с Карповым наладил его промышленное производство. После революции он переехал в Москву и стал заместителем директора Института Карпова. В ходе консультаций о сохранении тела Ленина Збарский предложил «бальзамирование влажным способом», применявшееся в анатомическом музее профессора Владимира Воробьева в Харькове. В марте 1924 года, после многочисленных переговоров и на фоне начавшегося разложения трупа, Збарскому удалось убедить Дзержинского (председателя Комиссии по увековечению) утвердить метод Воробьева и убедить Воробьева (бывшего белоэмигранта) принять участие в эксперименте[494].
Борис Збарский Предоставлено И. Б. Збарским
Двадцать пятого марта 1924 года Комиссия по похоронам «решила принять меры, имеющиеся в распоряжении современной науки, для возможно длительного сохранения тела». 26 марта Воробьев, Збарский и их помощники начали круглосуточную работу в ледяном склепе. Задача заключалась в том, чтобы сохранить не просто тело, но внешнее подобие, то есть создать икону во плоти. Традиционная мумификация исключалась, поскольку, по словам Збарского, «если бы показать кому-нибудь тело близкого человека, превращенного в мумию, то он ужаснулся бы». Тело должно было выглядеть естественно нетленным и не препарированным в «стеклянных сосудах, наполненных антисептическими жидкостями». «Перед советскими учеными, – писал Збарский, – была поставлена совсем новая задача. Речь шла о том, чтобы тело Владимира Ильича пребывало на воздухе, при обычной температуре, было бы доступно для ежедневного обозрения многих тысяч людей и вместе с тем сохраняло бы облик Ленина. Задача эта по трудности не имела прецедентов в мировой науке»[495].
Збарскому и Воробьеву поручили сотворить чудо, и они его сотворили. 16 июня 1924 года Дзержинский спросил у Збарского, можно ли продемонстрировать тело делегатам Пятого съезда Коминтерна. Збарский спросил у Воробьева, Воробьев ответил, что можно, и Збарский отправился к Крупской за одеждой Ленина. Крупская сказала, что эта идея не только ужасна, но и неосуществима, а когда «принесла рубашки, кальсоны, носки, то руки у нее дрожали». 18 июня делегация Коминтерна и члены семьи прибыли в новый деревянный мавзолей. По словам Збарского, Крупская расплакалась, а брат Ленина Дмитрий сказал: «Я ничего не могу сказать, я сильно взволнован. Он лежит таким, каким я видел его тотчас после смерти, а пожалуй, и лучше». 26 июля, через четыре месяца после начала работы, правительственная комиссия осмотрела тело и одобрила его внешний вид. Енукидзе сказал, что сотни тысяч, а может быть, миллионы людей «будут в высшей степени счастливы увидеть облик этого человека». 1 августа 1924 года Мавзолей был открыт для посетителей, Воробьев вернулся в Харьков, а Збарский стал главным хранителем тела[496].
«Ответственным хранителем» литературного наследия Ленина был Аросев (он же отправил сердце Ленина в Мавзолей, а мозг – в специальную Лабораторию по изучению мозга В. И. Ленина). В обязанности Аросева входили каталогизация текстов и составление биографического календаря, но его главным вкладом в лениниану стала книга «О Владимире Ильиче», вышедшая в 1926 году[497].
Книга состоит из нескольких эпизодов. В первом два мальчика бегут наперегонки. Невысокий светлоголовый мальчик побеждает и покупает трех птиц в клетке. Оба бегут к месту под названием «Золотой венец», чтобы выпустить их на волю, но одна из птиц больна и не может летать. «Теперь уже высокий бежал вперед, так как хотел поскорее разделаться с птицей, а светлоголовый все отставал, все дул на птичку, гладил ее. Все не хотел с ней расставаться»[498].
В следующей сцене светлоголовый мальчик превратился в рыжеватого студента «с той особой понятливостью в лице, какой бывают отмечены дети, развитые не по годам, но вместе с тем не потерявшие своей физической свежести». Когда его арестовывают за организацию студенческой демонстрации, один из его товарищей спрашивает, что он собирается делать после тюрьмы.
– А мне что же? – сказал он, покосившись слегка на угол камеры, – мне что, моя дорога указана моим старшим братом.
Сказал он тихо, а все будто вздрогнули. Переглянулись и замолчали.
– Так это ваш брат? – спросил кто-то тихо, словно неверующий Фома вложил персты свои в свежие раны.
Рыжеватый студент, уткнувшись в коленки, оставил вопрос без ответа[499].
Несколько лет спустя лысеющий юноша читает «Ткачей» Гауптмана перед кружком учеников. После чтения к нему подходит рабочий по фамилии Григорьев и начинает расспрашивать об адресах собраний. Юноша поднимает на него глаза.
И момент смотрел на Григорьева цепким взглядом, словно что-то глубокое вспоминал. А Григорьев не мог ему смотреть в глаза.
Так же не мог смотреть в глаза учителю, не на петербургской, а на иерусалимской тайной вечере Иуда, когда учитель сказал:
– Один из вас предаст меня[500].
Ближе к концу книги улыбчивый лысый ссыльный убеждает деревенского лавочника пожалеть крестьянина, которому не хватает денег на пасхальный подарок дочери. Но когда крестьянин благодарит его «от всей души», ссыльный внезапно перестает улыбаться. «Чем больше в практической части нашей программы проявляем мы «доброты» к мелкому производителю (напр., к крестьянину), – пишет он спустя месяц, – тем «строже» должны быть к этим ненадежным и двуличным социальным элементам в принципиальной части программы, ни на йоту не поступаясь своей точкой зрения. Вот, дескать, ежели примешь эту, нашу, точку зрения, – тогда тебе и «доброта» всякая будет, а не примешь, – ну, тогда уже не прогневайся! Тогда мы при «диктатуре» скажем про тебя: там нечего слов тратить по-пустому, где надо власть употребить»[501].
В заключительных эпизодах книги только один человек готов употребить власть. Значение золотого венца становится очевидным. Бухарин, Воронский и другие большевики, выросшие с Апокалипсисом, без труда узнали бы 14 главу книги Откровения:
И взглянул я, и вот светлое облако, и на облаке сидит подобный Сыну Человеческому; на голове его золотой венец, и в руке его острый серп.
И вышел другой Ангел из храма и воскликнул громким голосом к сидящему на облаке: пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы, ибо жатва на земле созрела.
И поверг сидящий на облаке серп свой на землю, и земля была пожата[502].
Мария Денисова «В. И. Ленин». 1924 г.
Проработав в Институте Ленина чуть больше года, Аросев возглавил отдел печати советского полпредства в Париже (при полпреде Красине). Более плодовитым автором работ о Ленине и ленинизме был Платон Керженцев, продолжавший писать о вожде до конца жизни. Но звонче всех звучал голос Маяковского. Через несколько дней после того, как Комиссия по увековечению объявила о решении сохранить тело Ленина, он написал советский символ веры: «Ленин – жил, Ленин – жив, Ленин – будет жить». К октябрю он закончил поэму о жизни, смерти и воскресении вождя. «Ленин и сейчас живее всех живых», потому что он, с одной стороны, «борец, каратель, мститель», а с другой – «самый человечный человек» (и «самый земной изо всех прошедших по земле людей»).
Уже
над трубами
чудовищной рощи,
руки
миллионов
сложив в древко,
красным знаменем
Красная площадь
вверх
вздымается
страшным рывком.
С этого знамени,
с каждой складки
снова
живой
взывает Ленин:
– Пролетарии,
стройтесь
к последней схватке!
Рабы,
разгибайте
спины и колени!
Маяковский, сам спаситель и мститель, предсказал последний бой, когда у него украли Джиоконду. Но ее никто не крал. Она принимала собственные решения. После отъезда Маяковского из Одессы Мария Денисова вышла замуж за инженера, уехала с ним в Швейцарию, родила дочь, занималась скульптурой в Лозанне и Женеве, рассталась с мужем, отправилась на Гражданскую войну, служила заведующей художественно-агитационным отделом в Первой и Второй конной и сошлась с комиссаром Ефимом Щаденко, служившим в реввоенсоветах у Буденного и Миронова. В 1924 году, в возрасте тридцати лет, она поступила во ВХуТЕМАС. Ее дипломным проектом была мраморная голова Ленина в гробу[503].
414
Edward Gibbon, The History of the Decline and Fall of the Roman Empire, т. 1 (Philadelphia: Claxton, Remsen & Haffelfinger, 1875), с. 34, http://books.google.com/books?id=V6ELAAAAYAAJ&pg=PA34&lpg=PA34&dq=gibbon+decline+and+fall+were+all+considered+by+the+people+as+equally+true&source=bl&ots=xwI3DNxAX2&sig=gRuocgkDTtV77tk8zliBIv-Da-Y&hl=en&ei=njw_TPrdC4b0swOnvuX1CA&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=11&ved=0CDwQ6AEwCg#v=onepage&q&f=false; Lewy, Religion and Revolution, с. 23.
415
Ср.: Weber, Economy and Society, т. 1, с. 216, 241; Edward Shils, Center and Periphery (Chicago: The University of Chicago Press, 1975), с. 256–275; Gianfranco Poggi, Forms of Power (Cambridge: Polity, 2001), с. 89.
416
Об «иерократиях» см.: Weber, Economy and Society, т. 2, с. 1159–1163.
417
См., в частности: Gerald M. Easter, Reconstructing the State: Personal Networks and Elite Identity in Soviet Russia (Cambridge: Cambridge University Press).
418
А. Платонов, Город Градов, http://emsu.ru/lm/cc/platonov.htm
419
РГАСПИ, ф. 124, оп. 1, д. 1429, 1919, 745, 484; Reginald E. Zelnik, «The Fate of a Russian Bebel: Semen Ivanovich Kanatchikov, 1905–1940», Carl Beck Papers in Russian and East European Studies № 1105 (August, 1995). См. также: БСЭ и K. Залесский, Империя Сталина (М.: Вече, 2000).
420
Е. Динерштейн, Воронский, с. 41–94.
421
A. Воронский, Литературные портреты (М.: Федерация, 1929), с. 239; Деятели СССР, с. 355–356; РГАСПИ ф. 124. оп. 1, д. 80, 1582, 1526; Реввоенсовет Республики, с. 276–296, 318–325 (цитата о железной руке из письма Подвойского Ленину 7 декабря 1918 на с. 285); Динерштейн, А. К. Воронский, с. 44. См. также: Залесский, Империя Сталина.
422
Реввоенсовет Республики, с. 356–359; РГАСПИ, ф. 124, оп. 1, д. 1946; оп. 2, д. 345; Nicolas Werth, «A State against Its People: Violence, Repression, and Terror in the Soviet Union» в: StÉphane Courtois et al., ed., Black Book of Communism (Cambridge: Harvard University Press, 1999), с. 100.
423
Деятели СССР, с. 374 (цитата), 439, 573; РГАСПИ, ф. 124, оп. 1, д. 854, л. 3–4.
424
Мальков, Записки коменданта, с. 118–136 (цитата на с. 136); А. Аросев, Белая лестница (М.: Современник, 1989), с. 414, 416.
425
Мальков, Записки коменданта, с. 121–122 (см. также: Свердлова, Яков Михайлович Свердлов, с. 337–340); Аросев, Белая лестница, с. 376–379.
426
ГАРФ 551, оп. 1, д. 39, л 59–108.
427
См., например: ГАРФ 551, оп. 1, 8, 17, 20, 28, 39, 43, 46, 48, 81–84, 101, а также ГАРФ 1235, оп. 70, д. 13; оп. 133, д. 10, 174, 175, 215, 375, 420. Цитаты по: ГАРФ 551, оп. 1, д. 83, л. 2; д. 101, л. 149–149 об. и л. 139; д. 84, л. 1–3 об.
428
ГАРФ ф. 551, оп. 1, д. 1, л. 7; д. 17, л. 42, д. 50, л. 4, 10–20.
429
ГАРФ, ф. 551, оп. 1, д. 39, л. 75; д. 48, л. 139; д. 67, л. 1, 25–26; д. 48, л. 33, 74, 93–100; ф. 1235, оп. 72, д. 63, л. 7–8.
430
ГАРФ, ф. 551, оп. 1, д. 20, л. 6.
431
ГАРФ, ф. 551, оп. 1, д. 39, л. 68, 67; д. 20, л. 2; д. 48, л. 139.
432
ГАРФ, ф. 551, оп. 1, д. 3, д. 39, л. 76, 95; ГАРФ, ф. 1235 оп. 133, д. 7; 10; 185, л. 14; 187; 194, л. 184; 197.
433
ГАРФ, ф. 1235, оп. 133, д. 181; АОМ, ф. 2, оп. 3. д. 14 (Ирина Калистратовна Гогуа), л. 39–40.
434
ГАРФ, ф. 551, оп. 1, д. 22a, 48, 55; ф. 1235, оп. 133, д. 10, л. 35; ф. 9542, оп. 1, д. 5, л. 2.
435
ГАРФ, ф. 1235, оп. 133, д. 10; ф. 5446, оп. 55, д. 794; ф. 336, оп. 21, д. 711; ф. 9542, оп. 7, д. 3, л. 105 об. – 106.
436
РГАСПИ, ф. 559, оп. 1, д. 132, л. 10–14.
437
В. Керженцев, Творческий театр. Пути социалистического театра (М.: Книга, 1918), с. 44, 80–82.
438
Там же, с. 56.
439
В. Маяковский, Мистерия-Буфф, http://az.lib.ru/m/majakowskij_w_w/text_0190.shtml
440
К. Ландер, Наша театральная политика (М.: Госиздат, 1921), с. 9–10; A. Воронский, Литературные типы (М.: Круг, не датировано), с. 17–20, 38.
441
А. Малышкин, Падение Даира, http://www.magister.msk.ru/library/prose/malya001.htm; Откр. 18:3, 18:13; Вс. Иванов, Бронепоезд 14–69, http://lib.ru/IWANOWWS/bronepoezd.txt;
442
Ю. Либединский, Неделя. Комиссары (М.: Воениздат, 1968), с. 8–9.
443
Платонов, Город Градов, http://emsu.ru/lm/cc/platonov.htm
444
И. Бабель, Сочинения, т. 2 (М.: Художественная литература, 1992), с. 43, 70, 101; Б. Пильняк, Голый год, http://www.belousenko.com/books/Pilnyak/pilnyak_golyj_god.htm; Либединский, Неделя, с. 71.
445
Откр. 18:7.
446
Малышкин, Падение Даира.
447
Вс. Иванов, «Цветные ветра» в: Вс. Иванов, Сопки (М., Л.: Госиздат, 1927), с. 300–309.
448
Откр. 19:11–13; Б. Лавренев, Сорок первый, http://lib.ru/RUSSLIT/LAWRENEW/41.txt
449
Пильняк, Голый год.
450
A. Аросев, Записки Терентия Забытого (Берлин: Русское творчество, 1922), с. 102–104.
451
A. Воронский, Искусство видеть мир (М.: Советский писатель, 1987), с. 211–212 (статья «Всеволод Иванов», впервые опубликована в 1922 г.).
452
М. Бахтин, Эпос и роман (о методологии исследования романа), http://smalt.karelia.ru/~filolog/lit/epospom.pdf; А. Платонов, Чевенгур, http://www.infoliolib.info/rlit/platonov/chewengur1.html
453
Платонов, Чевенгур.
454
Там же.
455
Воронский, Литературные типы, с. 110–115.
456
Первый всесоюзный съезд советских писателей 1934: стенографический отчет (М.: Художественная литература, 1934), с. 279.
457
Д. Фурманов, Чапаев, http://lib.ru/RUSSLIT/FURMANOW/chapaew.txt
458
Либединский, Неделя, с. 70.
459
Малышкин, Падение Даира; Фурманов, Чапаев; Иванов, «Цветные ветра», с. 326; А. Фадеев, Разгром.
460
Л. Леонов, Петушихинский пролом, http://www.leonid – leonov.ru/files/petushihinskiy.txt; Воронский, Литературные типы, с. 184–185, 189.
461
Иванов, «Цветные ветра», с. 267. Ср. Katerina Clark, The Soviet Novel: History as Ritual (Chicago: University of Chicago Press, 1985).
462
Л. Лунц, В пустыне, http://az.lib.ru/l/lunc_l_n/text_0010.shtml
463
А. Серафимович, Собрание сочинений, т. 6 (М.: Художественная литература, 1959), с. 191; В. Чалмаев, Александр Серафимович (Волгоград: Нижне-волжское книжное издательство, 1986), с. 241–245; А. Волков, Творческий путь A. Серафимовича (М.: Художественная литература, 1963); Н. Сац, Новеллы моей жизни, т. 1 (М.: Искусство, 1984), с. 100–106; О. Гарбуз, «В шестнадцать мальчишеских лет», Советская Россия, № 142 (12753), 27 октября, 2005.
464
A. Серафимович, Железный поток, с. 5, 8.
465
Там же, с. 8.
466
Там же, с. 16–18.
467
Там же, с. 54–55.
468
Там же, с. 56.
469
Там же, с. 40–41, 100, 102, 139, 140, 153.
470
Там же, с. 155–156.
471
Там же, с. 108, 112, 164.
472
Там же, с. 117.
473
Там же, с. 127–128.
474
Там же, с. 170.
475
Там же, с. 167.
476
Там же, с. 206–207, 209.
477
АРАН, ф. 528, оп. 2, д. 1, л. 1–2, 16–19; С. Боровой, Воспоминания (Москва, Иерусалим: Гешарим, 1993), с. 46–53.
478
Л. Крицман, Героический период великой русской революции (опыт анализа т. н. «военного коммунизма») (М.: Госиздат, 1924), с. 10–11, 75.
479
Там же, с. 77–83, 85–87.
480
Там же, с. 43, 59, 61, 64, 127, 227.
481
Там же, 228, с. 249–250.
482
К. Радек, Портреты и памфлеты (М.: Советская литература, 1933), т. 1, с. 36.
483
Об иконографии Ленина см.: Victoria E. Bonnell, Iconography of Power: Soviet Political Posters under Lenin and Stalin (Berkeley: University of California Press, 1998), с. 139–152.
484
Б. Волин, М. Кольцов, ред., Умер Ленин (М.: Мосполиграф, 26 января, 1924), с. 7, 21.
485
Там же, с. 7, 21; Кольцов, Фельетоны и очерки, с. 200–201.
486
Умер Ленин, с. 22; Н. Осинский, «Рисунок пером» в сборнике Ленин, сост. В. Крайний, М. Беспалов, под ред. Д. Лебедя (Харьков: Молодой рабочий, 1924), с. 43.
487
Кольцов, Фельетоны и очерки, с. 199. О синтезе см.: Alexei Yurchak, Lenin’s Two Bodies: the Hidden Science of Communist Sovereignty, неопубликованная рукопись.
488
Умер Ленин, с. 7–8.
489
Там же, с. 8; A. Аросев, По следам Ленина (Л.:: Госиздат, 1924), с. 39, 42.
490
Кольцов, Фельетоны и очерки, с. 207.
491
Умер Ленин, с. 21.
492
Кольцов, Фельетоны и очерки, с. 201–203.
493
Цит. по: Ольминский, «Ленин или не Ленин» Пролетарская революция, № 1 (1931), с. 149–150; Nina Tumarkin, Lenin Lives! The Lenin Cult in Soviet Russia (Cambridge: Harvard University Press, 1983), с. 136–164, 181; Ю. Лопухин, Болезнь, смерть и бальзамирование В. И. Ленина: правда и мифы (М.: Республика, 1997), с. 63–68; И. Збарский, Мавзолей Ленина (Л.:: ОГИЗ, 1945), с. 26–32; Timothy Edward O’Connor, The Engineer of Revolution: L. B. Krasin and the Bolsheviks, 1870–1926 (Boulder: Westview Press, 1992), с. 58–113, 144–147, 277–281; И. Збарский, «От России до России» в: Под крышей мавзолея (Тверь: Полина, 1998), с. 191–193; Ю. Фельштинский, Вожди в законе (М.: Терра, 1999), гл. 1, http://www.lib.ru/POLITOLOG/felshtinskij.txt. Об идее бессмертия см.: Nikolai Krementsov, Revolutionary Experiments: The Quest for Immortality in Bolshevik Science and Fiction (New York: Oxford University Press, 2013). О бальзамировании Ленина см.: Alexei Yurchak, «Bodies of Lenin: The Hidden Science of Communist Sovereignty», Representations 129 (Winter 2015), с. 116–157 (о плане Красина см. с. 125).
494
Лопухин, Болезнь, с. 67–88; Збарский, «От России до России», с. 9–27, 191–222; И. Збарский, Объект № 1 (М.: Вагриус, 2000), с. 44–57.
495
Збарский, Мавзолей Ленина, с. 43–44.
496
Лопухин, Болезнь, с. 92–109; Збарский, Объект № 1, с. 80–95.
497
Чернобаев, В вихре века, с. 135–47; A. Аросев, О Владимире Ильиче (М.: Прибой, 1926).
498
Аросев, О Владимире Ильиче, с. 5–7.
499
Там же, с. 8–13.
500
Там же, с. 19–23.
501
Там же, с. 24–31. Пассаж взят из работы Ленина «Замечания на второй проект программы Плеханова», ПСС, т. 6, с. 231, http://bit.ly/2ub1sW1 Фраза «чтоб там речей не тратить по-пустому, где нужно власть употребить» – из басни Крылова «Кот и повар».
502
Откр. 14:14–16.
503
Мария Денисова-Щаденко, скульптор (М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2000); Наталья Дардыкина, «Джиоконда, которую украли» Московский комсомолец, № 21608 (22 января 2001).