Читать книгу Орбека. Дитя Старого Города - Юзеф Игнаций Крашевский - Страница 6

Орбека
ROZDZIAŁ VI

Оглавление

Ожидая прихода Славского, Орбека загодя мучился упрёками, какие должен был от него услышать, напрасно искал аргументы, которыми мог бы сбыть его, голос, которым бы его разоружил, но Славский, сверх всяких ожиданий, не явился утром, только перед самым обеденным часом он пришёл, убранный в мундир… задумчивый и печальный.

– Я знал, – сказал он с порога, – что ты не поедешь, зачем напрасно мне тебя мучить. Вчера вечером, взволнованный, хотя хотел вернуться домой, не мог внушить себе успокоение, и вышел прогуляться по Саксонскому Саду; видел тебя сидящего рядом с той волшебницей, шпионил, когда ты провожал её до кареты. Потом уже не сомневался, что решишь.

Валентин в молчании пожал руку приятелю.

– Смилуйся надо мной, – отвечал он, – но оставь мне судьбу…

– Сегодня уже молчу, – сказал Славский, – мне кажется, что договариваться с тобой было бы напрасно. Ты прав; жаль мне тебя сердечно, ты обречён на тяжкую боль. Ты знаешь эту женщину, знаешь, что только знать о ней можно, сам можешь предвидеть, что тебя ждёт и обязательно встретит… Сталось…

Замолчали; Орбека взял шляпу и вместе пошли к дому Миры. Вместе дошли они до сеней, разделённых стеклянными дверями, за которыми видна была убранная цветами и зеленью лестница. Эта благоухающая дорога привела их на первый этаж, лакей в галоновой ливрее, гербовой, стоял у входа. Всё объявляло дом на большой стопе или, по крайней мере, желающий походить на очень панский и изысканный. Но в то же время во всём, что окружало, чувствовалась какая-то хрупкость, что-то фальшивое, не своё… В покоях, которые они проходили, полно было остатков великой былой роскоши, великолепных разнородных остатков, дорогих, смешанных с вещами слишком обыденными. Во всём убранстве апартаментов никакой гармонии, много скрытого беспорядка. Несмотря на это, жилище, как пани, имело какую-то притягательную прелесть, какое-то очарование свободы, что-то манящее, как неразгаданная тайна. А, чего только в нём не было! Бронза, алебастр, мозаики, картины, статуи, антики, гобелены, разбросанные дорогие книги, запятнанные, увядшие букеты, миниатюры, силуэты. Неумолимая фантазия этой женщины в минуту лихорадочных желаний собрала эти игрушки и скарбы, чтобы завтра бросить их в пыль и равнодушно забыть.

Этот хаос неуважаемых памяток, это кладбище страстной жизни представлялось чужому на первый взгляд достаточно весёлым и любопытным. Какой-то невольный инстинкт умел это всё, не думая, поставить так, чтобы притягивало оригинальностью. Был виден характер женщины, не думающей о завтрашнем дне, текущей с водой на произвол судьбы, в жалких мелочах… вчерашнее её счастье уже сегодня пыль под канапе засыпала. Бесценные сокровища, недавно покрытые поцелуями, валялись по углам, как брошенные любовники. Экзотические цветы, купленные, может быть, улыбкой и слезами, завяли неполитые, дорогая турецкая шаль, свёрнутая в клубок, заполняла какой-то неудобный угол канапе. Книжки в дорогих обложках виднелись, распластанные на стульях. Собрание картин Рафаэля служило для подъёма слишком низкого стула при фортепиано. Памятка несколькомесячных лихорадок, арфа, на которой пани училась играть, с порванными струнами, погрустневшая, покоилась в углу на покаянии, хотя недавно в несколько сот дукатов оплатили её привоз из Парижа, а с нетерпением доставая, упаковку велели изрубить на куски.

Так всё…

На мгновение перед прибытием гостей занялись покоями, чтобы привести их немного в порядок, но тот порядок был поспешный и поверхностный, за ним проглядывало долгое пренебрежение.

Свежие цветы плохо заслоняли увядшие, а аромат смешивался с каким-то странным испарением одновременно пыли и сырости. Почти королевская роскошь на одной стене противоречила с непонятным обманом, используемым для заслонения наготы другой.

Когда они вошли, в покоях ещё никого не было, хотя обеденный час приближался; несколько лакеев проскользнуло беспокойно и поспешно, как если бы не всё ещё было готовым.

Предусмотрительная хозяйка только что, на полчаса перед тем, выходя одеваться, припомнила множество необходимых вещей, которых не хватало на обед. Она хотела сделать обед изысканным, но, любя во всём роскошь и эпикуризм, меньше всего была способна состряпать его сама. Должен был кто-то за неё делать. Виденный вчера в ложе юноша, пан Иероним, высланный в город, должен был ещё обеспечить лакомствами и приборами, которые для обычая и тона, для показа гостю достатка нужно было обязательно иметь.

В салончике, в который вошли, была тишина, но вещи, казалось, шумели, будто были друг с другом в несогласии. Дражащий, взволнованный Орбека сел под впечатлением, какое всегда производит на мужчину гнездо женщины, которая его невольно схватила за сердце; в том, что его окружало, читал он историю жизни, глаза и мысль натыкались на неприятные признания, а страсть пыталась их объяснить софистично, на красоту и добро, и однако сердце его сжималось. Славский, который первый раз был в жилище экс-подчашиной, находил в нём красноречивые подтверждения своих домыслов. Наполовину издевательская усмешка блуждала по его лицу.

Зашелестело платье, два гостя вскочили, поворачиваясь к двери, но входящая нарядная и красивая пани не была хозяйкой дома. Была это та славная Люльер, немного ветреница, очень ловкое и чрезвычайно милое создание, в тогдашнем обществе такая преобладающая и всеми признанная, сумела себе сделать положение.

Люльер хорошо служила своим соперницам, даже не раз имела такие разветвлённые отношения, такую мягкость и снисходительность, такой дар нравиться, что её все любили, а не раз в очень трудных и важных делах она служила посредником.

Люльер везде принимали и хорошо к ней относились. Находили её в самых высших сферах и самых скромных обществах, служила, бедняжка, ради мира для себя, безнаказанности, снисхождения. Что жило в её душе, на что ей это всё нужно было окупать так дорого? Кто отгадает? Она всегда была такой весёлой, что её следовало подозревать, что в душе должна была иметь покрытую той холодной маской вечную грусть. А исполняла свои обязанности ревностно, сердечно, была на услугах всех дам, даже когда у своих мужей хотели выпросить чего-нибудь, послом, посредницей, почтальоном, корреспондентом, доносчиком, приобретала кредит, ссужала деньги, признавалась в любви отправленным любовникам, прибывала с объявлением об измене к дамам, которых покинули. Люльер была ещё красивой, но этой красотой была обязана уже отчасти искусству и непоколебимому покою, с каким проводила остаток жизни. Она действительно смеялась, оживлялась, возмущалась, личико её иногда деликатно хмурилось, легко румянилось, бледнело, но эти волнения никогда не доходили до глубины. Играла спокойно, зевая, скучая, комедию жизни, равнодушная, опытная, которая давно все сцены знала на память.

Но мы слишком долго задержались на пороге с прекрасной пани, следом за которой прибежал Иероним, адъютант службы хозяйки дома. Какие-то корзиночки и коробочки отдав в прихожей, он появился, точно пришёл первый раз, хотя с десяти утра выполнял свои обязанности.

В салончике немного оживилось, а после десятиминутного ожидания прибежала, наконец, запыхавшаяся, застёгивая на себе кружевные перчатки, прекрасная Мира, с приглашением в гости.

Она была наряжена к лицу, чудесно причёсана и так молода, что Люльер аж вскрикнула, удивлённая, приветствуя её на пороге. Выглядела пятнадцатилетней девочкой. Роза сбоку и роза в волосах не были свежее её. Глазки её светились нетерпением, желаниями, мечтами.

– А! Прошу прощения, стократно прошу прощения у моих милейших гостей, – воскликнула она, после приветствий бросаясь устало на канапе, – но что такое быть хозяйкой дома, когда для этого Господь Бог не создал.

В гостиной было душно, она отворила окно, в чём помогал Иероним, и, ничего не говоря, долгим взглядом изучила Орбеку, как моряк, который опускает лот, проверяя глубину моря, удержится ли на нём корабль.

– Заранее прошу прощения у моих гостей за обед, – добавила она, – я не гнушаюсь добрым обедом, но, увы, сама им даже распорядиться не умею. Не имею к этому таланта хозяйки, которым отличаются иные пани. За готовым сижу с удовольствием, но… если бы не милостивый кузен…

Она указала на Иеронима, которому, кажется, дала это имя, чтобы объяснить его положение в доме.

Молодой человек зарумянился, немного смешался, когда в дверях камердинер с салфеткой объявил, что обед был на столе.

Обеспокоенная пани дома минутку постояла, думая, как распорядиться этой церемониальной процессией для еды, не желала уступить Орбеку пани Люльер, а ей нужно было дать, как женщине, первенство, которое предпочла бы признать за своим миллионным невольником.

Она очень ловко из этого выкрутилась.

– Пане Славский, как лучше знакомый, подай руку Лили, я провожу моего земляка.

Славский, послушный, подвинулся к прекрасной скульптуре, уже улыбающейся ему и с грацией подающей руку, пани Мира схватила Орбеку и наклонила своё свеженькое личико к нему, шепча на ухо, обливая своим горячим ароматным дыханием. Бедный человек чувствовал её рядом и дрожал, не мог найти слов, так был опьянён.

За двумя парами тащился с опущенной головой недавно названный кузеном Иероним.

Столовая зала была круглая, украшенная белым с золотом, стол блестел хрусталём, букетами, кое-где показывался дорогой осколок старого серебряного сервиза. Но каждая вещь казалось оторванной от иного целого.

Около Люльер с одной стороны сидел Славский, с другой Орбека, дальше, естественно, Мира, при ней в подручных Иероним.

Обед, несмотря на объявление хозяйки, был изысканный, не готовил его, по правде говоря, Тремо, но первый его ученик, на этот день выпрошенный.

Также опытная рука выбрала вино из лучших погребов столицы, в которой находились погреба, устроенные самым отличным на свете образом. Орбека, который привык к своей жизни анахорета, к стакану воды, а иногда рюмке доброго вина, испугался настойчивости, с какой ему начали наливать и вынуждать пить.

Об этом особенно заботилась прекрасная хозяйка, которая знала, может, что вино делает смелым, что развязывает уста, что быстрей велит биться сердцу – и что после пробуждения человек сохраняет память своих снов. Невозможно было без неучтивости сопротивляться настояниям. Иероним вставал с бутылкой, не отходил от стула, а красивая ручка Миры также с прелестью Гебы наливала нектар.

А! Эта ручка!

Какую очарование и красоту, как будто таинственную, невыразимую силу имеет женская рука! Самая красивая, самая милая из них, если не имеет красивых рук – это создание несовершенное. Рука говорит, рука дополняет изображение характера, рука есть таинственным знаком, который соединяет в себе целое изображение существа.

Стало быть, по-настоящему красивая рука – рука разумная – потому что есть руки разумные, рука нежная – потому что есть нежные, рука величественная, идеальная бывает только уделом очень немногих.

Рука – это генеалогия женщины, свидетельство её прошлого, пророчество её будущей судьбы. В ней от мягкого эпидермиса, что её покрывает, от цвета, что её украшает, от розового ноготка до мельчайшей подробности всё имеет для исследователя непомерное значение. Есть это иероглиф, в котором преобразование одной маленькой черточки изменяет выражение целого. Кажется, что достаточно красивой ручки, чтобы самая отвратительная женщина показалась восхитительной, когда без неё – ангел красоты кажется некрасивым.

Почему Бог в этих пяти пальчиках, прикреплённых к розовой ладони, столько поместил? Это Его тайна.

Постепенно выходя из состояния варварства, человек, когда от механической работы переходит к всё более облагораживающей, – постепенно теряет первичную руку, чуть похожую на расщиплённую лапу зверя, на косматый кулак гориллы, и делает руку интеллигентную, руку нежную, ловкую, одновременно сильную и красивую. Только племена, давно образованные, могут иметь эти руки, которые подобает назвать аристократичными, и которые есть руками нервов и разума, потому что рука не приходит сразу, на неё, как на тип лица, работают племена и поколения.

Странная вещь, что в человеке сначала облагораживается облик, сперва хорошеют черты лица, а в конце руки.

Есть целые народы, как немецкий, черты физиономий которых уже цивилизованные, а руки ещё ремесленные и земледельческие.

О людской руке можно бы писать книги; мы не удивляемся вовсе хиромантии, потому что хирогнозию мы считаем наукой, подкрепляющей физиогномику, без которой она полной быть не может. Верно то, что кто руки человека внимательно не осмотрит, тот его ещё не знает. Один ужасно некрасивый палец отталкивает и предостерегает, будет там всё красиво, а что-то искалеченного в характере, где рука ещё калека. Кто над этим когда-либо задумывался, не заподозрил нас в преувеличении.

Руку образованного человека Бог дал как предостережение для людей, чтобы его по ней узнали, весь ли такой, каким кажется.

Мила имела руки чудесные, притягательные, белые, очень маленькие, с длинными пальчиками, с ладонями, точно хной покрашенными в красный цвет, но, всмотревшись в них, ручки эти пугали. Были сухие, холодные, эластичные и без чувства. Хозяюшка, несмотря на старание поддерживать их, не могла сдержаться в минутах нетерпения от грызения и обдирания их немного. Более внимательному это могло бы что-то поведать о характере, но Орбека видел только симпатичный крой этих ручек, подвижных, свежих, пухленьких и ловких, как лапки белки.

Неведомо, какие средства в этот день использовала Мира, чтобы стать, как говорила, irresistible, верно то, что была восхитительной, и что по ней не видно было ни малейшего старания, усилия, работы, чтобы понравиться, была чудесно естественной, детски наивной.

Новая Цирцея также сумела опьянить вином и взглядом Орбеку и сделать из него послушное себе создание. Он говорил, улыбался, чувствовал, точно оттаял после долгого прозябания.

Мира немного невежливо забыла обо всех, даже о кузене Иерониме, полностью отдаваясь прибывшему, который в самом деле таких великих стараний не требовал. Бедный человек был уже покорён, связан и приготовлен на безвозвратную погибель. Пани Люльер, которая, несмотря на замечание хозяйки, сделанное перед обедом, очень издалека только знала Славского и не чувствовала ни малейшей охоты излишне к нему приближаться, видя себя, наконец, одинокой, потому что Орбека не говорил с ней даже, поговорила немного с соседом. Иероним забавлялся бутылкой, так как было не с кем.

Сначала пани Люльер немного легко трактовала Славского, полагая, что имеет дело с одним из тех второстепенных существ без интеллекта, разговоры с которым, к каким она привыкла, нельзя будет вести, но после нескольких слов она заметила, что ошибалась. Люльер была созданием поношенным и холодным, но остроумие и разум производили на неё ещё некое впечатление.

Поэтому она с удовольствием повернулась к Славскому, видя, что он её понимает. После несколько слов наполовину тихо завязался более доверительный разговор.

– Что вы скажете о той паре, так занятой друг другом? – спросила она его через минуту. – Скажите мне, потому что я ничего от неё узнать не могла: давно они знакомы?

– Этот пан, мне кажется, второй или третий раз её видит, – ответил Славский, – но есть фатальности и симпатии.

– А! – рассмеялась Люльер. – Вы верите в эти старые басни? О, мой пане! Эти времена, когда женщина в толпе, не зная мужчину, не зная, кто он, могла вдруг в него влюбиться, – безвозвратно миновали. Так мне кажется. И вы не влюбляетесь, и мы не умеем любить. Новизна имеет минутное очарование, мы как дети ищем игрушку, а, когда, разбив её, в середине найдём клочья или отруби, бросаем.

– Но всегда ли только в игрушках эти вещи находятся? – спросил Славский.

– Почти всегда, – отвечала Люльер. – Но скажи мне, – добавила она очень тихо, – он непомерно богатый?

Славский почти издевательски усмехнулся.

– Если вы только отгадываете, – сказал он, – то у вас пророческий взгляд, едва несколько недель назад он унаследовал огромное состояние.

– А! – воскликнула Люльер и поглядела искоса на Орбеку, как бы сама себя испытывая, сумела бы быть к нему нежной.

Мы уже немного обрисовали нашего героя; был это человек немолодой, никогда нельзя его было назвать красивым, имел, однако, в физиономии что-то грустное, милое и был, что называется, симпатичным. Говорила из неё великая резигнация и мягкость. Впрочем, лицо имел одно из тех, что и в молодости не слишком свежее, и в старости не слишком облачное и увядшее. Сразу он не мог понравиться женщине, но можно было к нему сильно и навеки, имея сердце, привязаться. Орбека был до избытка чувствительным существом, хоть от этой болезни всю жизнь разумом напрасно старался вылечиться.

Так прошёл обед, гастрономическую ценность которого только холодная Люльер, гурманка и знаток, была в состоянии оценить. Другие гости были слишком поглощены. Иероним заедал ревностью, хоть иногда до него долетала улыбка Миры, высланная для смягчения его боли; Славский занимался остроумной соседкой больше, чем тарелками, а об остальном нам говорить не нужно…

Рюмки, ловко меняемые, одни уступали другим, вина смешивались, наконец пришли токай и десерт, и встали от стола в том состоянии возбуждения, веселья, блаженства, к которым всегда приводит добрый обед в приятной компании.

Люльер подала руку Славскому, пожав с дивной улыбкой руку подруги; эта улыбка была такой красноречивой, что Мира зарумянилась, – хозяйку взял сам Орбека. Иероним снова представлял одинокий и грустный арьергард. На утешение он был хорошо захмелевший и как кузен дома (недавно назначенный) по дороге себе позволил напевать.

В салон принесли чёрный кофе в настоящих турецких чашках на филигранных подставках.

Иероним не имел лучшего занятия, как выйти на балкон и облокотиться грустно на его поручни, размышляя о ничтожестве женской любви. Люльер думала, что будет любезной, когда оттащит Славского; в углу салона остались Орбека и Мира, наполовину заслоненные зелёными вазонами. Тихим шёпотом протекал разговор, обоим как-то хорошо было, а столько имели бесконечно интересных вещей для рассказа друг другу.

Затем среди этой блаженной тишины со стороны прихожей долетел шум и непонятный шорох голосов. Какой-то грубый, громкий, охрипший, мужской голос, казалось, спорит со слугами и постепенно приближается к салону. Уже были слышны тяжёлые шаги по полу, страшные, как топот статуи командора в «Дон Жуане».

Мира, всегда чрезвычайно чувствительная, едва это дошло до её уха, побледнела, глаза её заискрились, сорвалась с сидения и побежала к дверям, как бы пытаясь предотвратить какое-то неприятное и не впору явление.

Но едва пробежала несколько шагов, этот голос дошёл до салона уже отчётливей. Очевидно, хозяйка пыталась избавиться от какого-то навязчивого пришельца, который вламывался силой.

– Но почему же нет входа, дорогая Мирцу, amour chèri! – воскликнул за теми дверями незнакомый гость.

А через мгновение:

– Ну, что это? Что это? Если бы я был немного захмелевшим, но je suis de bonne sociètè, глупости и неприличия не сделаю. Но пустите! Что это! J’ai donc mes entrèes и не напрасно! Салона от меня защитить не можете, когда…

Тут как бы речь была сдавлена приложенной к устам ладонью, а через мгновение хозяйка вбежала в салон, испуганная, пунцовая, и упала при Орбеке на стул.

– А, что за несносная авантюра… – сказала она с поспешностью, – человек… которого терпеть не могу… навязчивый… и всегда во хмелю… и такой грубиян… а, прошу прощения. Но где же Иероним?

Однако, прежде чем Иеронима удалось вызвать с балкона и докончить эти слова, на пороге показалась очень оригинальная фигура.

Был это немолодой мужчина, в парике, на котором качалась несуразно надетая шляпа-треуголка; одетый по-французски, при шпаге, с кружевным жабо, с пальцами, блестящими от перстней, с красным лицом, опухшим, явно спитым, отвисшими губами, слезящимися глазами, настоящий тип старого гуляки. Хотя он опирался на трость с деревянным набалдашником, качался на ногах. Насмешливо зажмуренными глазками он повёл по собранию.

– Bonsoir la compagnie! – произнёс он грубым голосом. – А это кто? – спросил он, указывая тростью на Орбеку.

Но, подняв трость, он должен был ухватиться за дверной косяк.

– Au diable! Вино великолепное и голову штурмующее не на шутку у этого нашего амфитриона. Pardon! Возвращаюсь с обеда. A, je viens cuver mon vin chez la bonne petite Mira.

Говоря это, он как-то дошёл до стула и упал на него всей тяжестью, аж мебель закачалась.

Нетрудно было догадаться, что человек, который в таком состоянии так смело входил к женщине, должен был иметь на это какие-то права. Мира также чувствовала, как её убило это явление спившегося чиновника. Но – был это один из её поклонников, которого некогда, по-видимому, хорошо общипала, ещё иногда давал из себя выщипывать по золотому перу. Что же тут было с ним делать?

С чрезвычайной самоуверенностью склонилась Мира к уху Орбеки.

– А! Прошу прощения, пан! Это шамбеляниц, мой кровный, грустный человек, с той фамилией! О, мой Боже! Оn abuse de notre faiblesse, не имела никогда отваги выпроводить его. Это человек, которого ненавижу. Прошу вас, в таком состоянии прийти к женщине!

Орбека, уже ослеплённый, мог только соболезновать судьбе Миры, но не вчитывался в глубину этой катастрофы.

Тем временем притянутый Иероним вышел с балкона и, может, не без некоторого чувства удовлетворённой мести увидел шамбеляница, которого случай привёл, чтобы расколдовать так сильно околдованного Орбеку. Пришедший заметил его.

– А! Ты также тут? Правда! Ты тут теперь на службе! Где же la petite? Кто там с ней? C’est du nouveau?

Он покачал головой.

– Мирцу, – откликнулся он, – всё-таки когда приходит старый приятель, из памяти, если не к его сердцу, то к его опорожнённому кошельку, стоит ему улыбнуться. O est-elle? За вазонами. Знаю этот уголок, но мне там бывало тесно.

Люльер, сначала также немного посмеявшаяся этой авантюре, сжалилась над подругой. Грубый гость поглядел на неё, она погрозила ему на носу.

– А! Ты тут! Прошу прощения, не заметил, – махнул себя по голове. – Однако же я вошёл в шляпе, но мне тут всё можно. Мира est une bonne petite.

– Но тихо, ради Бога, – топая ногой, произнесла Люльер, – уважайте…

– Ну, что мне уважать? Гм? Тебя? Farceuse? Или её? Или тех, что бывают? Pardon!

– Шамбелянцу! – крикнула Люльер. – Je vous ferai mettre á la pôrte.

– Ну, попробуйте, на это нужны четыре человека, а столько у вас нет, пожалуй, взяли бы где-нибудь взаймы.

– Что же с тобой стало? – спросила Люльер. – Обезумел что ли?

– Но нет. Я был на обеде у Н. Ха! Был ли это только обед? Нет! Это был завтрак, да, и мы пили… напивались… Выходя оттуда… Кто же меня сюда привёз? А! Приятель… Я подумал, куда пойти; домой не к спеху. Сын мог мне выдумать ту штуку, что Хам Ною, я был бы вынужден его проклинать, а это неприлично. Думаю, а куда же, если не к той маленькой Мирци, которую люблю. А! Слово чести, сегодня мою любовь чувствую помолодевшей…

Люльер дёрнула его за рукав и оторвала кружева. Тот посмотрел на рваные манжеты.

– Ты не права, что испортила мои брабанты, которые дорого стоят. Лулу, дай же мне хоть ручку, когда Мира занята! Ну, дай! Не знаешь, как после вина пахнут женские пальчики. Ну дай! Не укушу!

Люльер, смеясь, подала ему руку, а старик прилип к ней и вздохнул, потом голова медленно склонилась на грудь, руки опустились на подлокотники и, погружаясь в кресло с улыбкой на устах, – уснул.

Иероним поглядывал на это равнодушно, Славский с презрением, которого вовсе не думал скрывать, Люльер с каким-то насмешливым состраданием. Бедная хозяйка плакала, а эти слёзы из глазок, минутой назад блестевших кокетством и весельем, разоружили Орбеку, который всего значения происходившего в простоте душевной даже не понял.

Видя общую озабоченность, Славский взялся за шляпу и кивнул приятелю, ему казалось самой подходящей вещью как можно скорее уйти и избежать новой истории за обедом.

Но этот спешный уход и по такому поводу смешивал все планы Миры. У Миры заранее уже был составлен весь план, на после обеда были заказаны кони для прогулки в Виланов, на завтра тоже какая-то партийка будто бы сама намечалась в Виланове, и так далее.

Затем вдруг прибытие пьяного Адониса позорило её дом, отталкивало человека, для которого хотела выступить во всём блеске и очаровании, раскачало ледяной замок.

Но что же было делать? Удержать казалось опасным, убегать самой из дома – не очень приличным.

– Моя дорогая, – шепнула ей Люльер, приближаясь к заплаканной, – я имею тебе что-то предложить: оставим тут этого грубияна, пойдём, езжай со мной, я договорилась с судьёй С, что встретимся там вечером. Не смею предлагать этим господам, – добавила Люльер, – но если бы были так любезны, то нас бы сопровождали, потому что бедный Иероним останется на страже циклопа, чтобы, проснувшись, не побил тут всё.

Славский поглядел на Орбеку, тот был грустный; не то, чтобы это его поразило, потому что страсть есть наибольшим из софистов, но страдал над досадой, какую испытала Мира, а готов был для утешения её не в Виланов, а в Америку с ней плыть.

– Если пан Орбека хочет ехать, я не препятствую, но меня, дамы, простите, потому что я человек работы, подневольный, и как раз должен…

Орбека поглядел на него, но Славский был невозмутим, пожал приятелю руку с улыбкой и сказал потихоньку:

– Тебя уже, по-видимому, не спасу, – сказал он, – но признаюсь тебе, что меня это утомляет. Я нужен тебе на что-нибудь?

Орбека шепнул:

– Но ты был бы мне очень приятен. Ещё тише спросил Славский:

– Ты там нужен на что-нибудь? Ты ещё мог бы и имел повод отступить. Мой Валентин…

– Но, пан, не баламуть нам пана Орбеку, – шепнула умоляюще Мира, которая плохое впечатление последних минут обязательно хотела исправить поездкой, – прошу вас.

– О! Нет, нет! – сказал Славский весело. – Говорю о делах. Я знаю, что Орбека из-за чрезвычайно важных дел должен был ехать во Львов.

– Но какие же дела могут быть важнее просьбы красивой женщины? – спросила Люльер.

Славский поклонился.

Они потихоньку вышли из салона, в котором над спящим шамбелеяницем стоял Иероним, раздумывая, какой ему штукой отплатят, и сошли по лестнице. Славский снова вёл Люльер, которая, глядя на Лакедемончика, улыбалась, а Мира свои слёзы и горе выливала на лоно нового приятеля.

Орбека был уже так слеп, что, кроме этих слёз, кроме этого горя и мучений, ничего не видел, не слышал ничего, и готов был на самые большие жертвы, чтобы вытереть эти заплаканные глаза.

Орбека. Дитя Старого Города

Подняться наверх