Читать книгу Семко - Юзеф Игнаций Крашевский - Страница 4

Том I
IV

Оглавление

Как широки были в те времена земли польской короны, но, возможно, угла в ней, полностью спокойного найти было трудно. Где не было войны, там боязнь её и неуверенность о будущем отравляли жизнь.

А продолжалось это состояние не с сегодняшнего дня, не со смерти короля Людвика начались эти беспокойства и волнения. Продолжались они практически всё его царствование, а теперь, когда даже далёкого короля не стало, когда навязанный муж будущей королевы Марии Сигизмунд Люксембургский, только юноша, хотел захватить власть над Польшей, убеждения и мнения разделились, имеет ли он право? Следовало ли его принять? Или не принимать?

Краковские паны уже внешне на него согласились, хотя и там он не всем был по вкусу. В Великопольше кипело! Сначала ему кланялись, гордый парень отвечал на это угрозами и таким презрением к бедной шляхте, какими её и Луи чествовал.

Домарат из Перчна надоедал там деспотичными угрозами. Сразу при первом появлении шляхта бросилась прость и умолять, чтобы забрали его из Познани. Но именно Домарат, этот великий угнетатель, вместе с архиепископом Бодзантой принимал там Сигизмунда, заботился о нём, подсказывал, что должен был говорить и на какую ногу ступать. Таким образом, это он посоветовал пану тот террор, который сам использовал против дисциплинированной, бедной, невзрачной шляхты, но большого сердца.

Тех, кто пришёл с просьбой, строго выпроводили: «Вы должны его слушать и молчать».

А так как великополяне уже при Людвике напились достаточно стыда и кидали их, не слушая их и приказывая повиноваться, шляхетские сердца под старыми кожухами забились всё сильнее.

– Не дадимся!

Приказали им слушать Домарата; все, как один, от него отступили и с ним осталась только кучка Грималитов.

Шляхта съехалась второй раз, требуя прогнать Домара-та. Сигизмунд рассердился ещё пуще, угрожая темницей и смертью. Уже не было речи о повиновении, все разбежались… Из конца в конец Великопольши гремело:

– Мы не хотим ни Сигизмунда, ни Домарата! Прочь немца!

Когда люди подхватят один крик, это заразительно. Из Великопольши пошёл он в Краков, и там люди начали думать: «Для чего нам этот молокосос? Будет сидеть в Венгрии, как Луи, а нас сдаст губернаторам. Этого у нас уже было достаточно!»

Другой ветер дул из Вингрии от королевы-матери, в Кракове пели иначе. Говорили, что умерший король этого хотел, и так назначил, чтобы одна дочка была королевой венгерской, другая – польской. Таким образом, они могли получить одну девушку, воспитать её на королеву и выдать замуж как им было по сердцу.

Краковские паны, которые стояли ближе к этой будущей королеве, сказали себе: «Всё-таки, когда мы будем её за кого-нибудь выдавать замуж, а с нею вместе мы даём сильное королевство, они должны быть благодарны сватам. Каждому из них что-нибудь обломится: кому кусок земли, кому деньги из казны. Те, что приведут будущего пана, получат от него первые главные должности, будут стоять рядом с ним, с ним править».

У Сигизмунда, который уже наполовину был королём, дело осложнялось.

Представители Малой и Великой Польши созвали в Радомске съезд. Выбрали день Св. Екатерины. Там краковяне и Великопольша должны были общими голосами посовещаться и решить, что делать дальше. Там первый раз раздались голоса не за Марию, а за вторую дочку королевы, Ядвигу. «Пусть пани Елизавета отдаст нам молодую барышню, нашу кровь, у нас есть Семко Пяст, соединим их, будут нами править». Едва произнесли имя Семко, великополяне стали декламировать в его пользу.

«Семко! Семко!» – повторяли из ненависти к Сигизмунду больше, может, чем из любви к нему. Но и он был им приятен, потому что из всех Пястов только мазуры остались польскими, другие онемечились. Гораздо меньше мазур нравился великополянам, потому что очень мало имел для них образованности, блеска и величия; и боялись суровости Зеймовитовой крови. Домарат и Бодзанта, которые тоже были на съезде в Радомске и уже в кафедральном соборе сажали Сигизмунда на трон, испугались.

– Мы присягали Сигизмунду, – стали они кричать, – мы не можем думать ни о каком другом пане. Он наш король и должен им быть.

Их не слушали, повторяли:

– Одной из дочек Луи, как обещали и поклялись, мы дадим трон, но мы ей выберем мужа, который бы у нас жил и управлял нами.

В конце концов на это всем пришлось согласиться: и малополянам, и великополянам. Много ругались, много спорили, остановились на том, чтобы снова созвать великий сейм в Вислице в день Св. Николая.

Там должно было собраться не маленькая кучка людей, как в Милославе и Радомске, но с обеих частей страны все обещали прийти. Был великий призыв, поэтому повсеместный, он должен был решить то, что будет.

Когда это происходило, Сигизмунд гостил ещё в Великопольше. Домарат и Бодзанта прибавляли ему храбрости. Лишь бы он поехал в Вислицу, показался там; они были уверены, что шляхта склонится перед его величием.

Перед днём Св. Николая, хотя это время года было худшим для путешествий, потому что было грязно, великополяне, краковяне и сандомирцы ехали к Вислице. Всем казалось, что, как на мельнице, кто первый прибудет, тот будет молоть и получит муку. Эта старая, отстроенная, укреплённая крепость, полная памяток о Локотке, Казимировых законов, старинных воспоминаний, которая долго стояла пустой и тихой, и, казалось, дремала среди своих болот, ожила снова.

Но нынче жизнь была сосвем иной, чем в те времена, когда маленький железный пан выезжал оттуда на завоевание государства и короны, во Имя Божье, совершив в Риме покаяние в благоприятный год! И также другие, когда Король Холопов давал там законы и присягал; другие, и может, хуже, чем в неопределённые времена маленького короля и в свободные времена великого законодателя.

Из тех основ государства хоть что-то осталось. Быстротечное время разрушило и испортило; то, что было сцепленно, заново распадалось. Пана своей крови не было, короля нужно было выпрашивать у чужаков.

Перед глазами людей был мрак, так что будущее ещё никто разглядеть не мог. В замке маркграф Сигизмунд, будущий король, чувствовал уже себя, как дома; архиепископ Бодзанта с Домаратом заняли дом рядом с костёлом. Они ждали тех, кто должен был приехать, чтобы заполучить их. Но в начале оказалось, что дело не пойдёт по их плану.

Краковские паны съезжались. Однажды с многочисленным двором, по-княжески прибыл важный и уважаемый Ясько из Тенчина, каштелян Войницкий. О нём сообщили Домарату. Он выбежал к нему навстречу, приглашаю погостить в замке. Они съехались на тракте.

– Челом!

– Челом!

Проницательный, гордый и вспыльчивый человек, умеющих читать по глазам мысли, Домарат ощутил в приветствии холод, который веял на него от каштеляна. Старый Топорчик ехал такой спокойный, словно ничто его не тревожило, а в хорошем будущем был уверен.

– Погостите у нас в замке, – отозвался Домарат, показывая рукой на стену. – Маркграф Сигизмунд, наш господин, уже там и ждёт вас. Пусть другие, как могут, ищут себе пристанища в городе; вам пристало быть у господского бока.

Ясько только склонил голову и поблагодарил.

– На гостеприимство вы легко найдёте желающего, – сказал он, – я благодарю за него, так как у меня много челяди, а, послав вперёд гонца, я уже нанял дом и сараи для коней. Там меня ждут.

Когда въехали в ворота, Топор попращался с Домаратом, поворачивая на улицу. Судзивой из Шубина также поблагодарил за помещения в замке, но не принял их. Хуже того, от этой чести отказался и Добеслав из Курозвок, в руках которого был Краковский замок, почти то же самое, что и весь Краков. К господскому столу в замок люди не спешили, только маленькие, и такие, от которых немец с презрением отворачивался, не желая с ними разговаривать. Тех, кто обладал наибольшим весом, ни Домарату, ни Бодзанте привлечь не удалось.

Люксембург в начале хотел подражать королю, покуда не заметил, что до короны ему ещё далеко, и хотя в Великопольше его при Домарате уже провозгласили королём, хотя Бодзанта приветствовал его в Гнезно этим титулом, там он был немецким маркграфом, только лишь.

Те, кто приезжал на съезд, к замку не подъезжали, не спешили к архиепископу; тайно собирались то тут, то там и втихаря проводили совещания. Между тем молодой пан думал о том, как бы ослепить этих невзрачно одетых и смердящих кужахами поляков и выступить перед ними по возможности великолепней. Поэтому и сам Сигизмунд нарядился в золото и драгоценные камни, и двор его выступал в шитых платьях, с панскими гербами, броско, красочно, богато. Шляхта в епанчах и грубой обуви смотрела на это чудачество, спрашивая, не шуты ли это немецкие, и почему их так много.

Этот пёстрый двор действительно походил на шутов.

Домарат видел уже, что дела идут из рук вон плохо, но у Сигизмунда мужества не отнимал, напротив, так ему всё объяснял, что лучше не могло быть.

Итак, радостный, уверенный в себе паныч ожидал, когда все съедутся, и святой Николай даст ему корону. В канун этого дня Вислица была уже полна, хотя постоянно прибывали люди в большом количестве. Каждый старший из рода или по должности вёл за собой целый отряд. Сигизмунду дали знать, что из Кракова едут венгерские послы королевы-матери: епископы Ягерский Стефан и Ян Чарнадский, а с ними было два господина, которых именовали баронами и графами.

Накануне дня Святого Николая Домарат отправил им навстречу придворного, чтобы встретил послов и проводил в замок. Радовались тому, что Сигизмунду пришла неизбежная помощь. Маркраф, легко воспринимающий вещи, не радовался этому и не привязывал слишком большого значение к посольству королевы, был уверен в своём. Разве сопротивлялись бы ему эти варвары?

Домарат рассчитывал на сильную поддержку и к нему вернулась храбрость. Наконец вечером в Вислицу прикатили их кареты и конница. Но два епископа, один из которых, ксендз Ян, уже бывал в Польше, страну и людей немного знал; вместо того, чтобы направиться в замок, он с товарищем напросился к архиепископу в костёл. А двое магнатов выбора не имели, и их взяли в замок. С этими Домарату пришлось договариваться частью через переводчика, частью по-латыни, потому что по-польски они ничего не понимали.

Оба зрелых лет, серьёзные, выглядящие гордо, заросшие чёрной бородой, огромного роста, они не показывали желания разговаривать. Они смотрели безрадостно. Когда немного отдохнули, маркграф велел позвать их к себе на ужин.

Любящий показать себя пан нарядился в шелка и цепи, принимая королевскую осанку. Вышли двое венгров, также богато одетых, надев на шею цепочки, с уважением, но без излишней униженности к своему будущему пану. Сигизмунд, оттого что был энергичный и легкомысленный, сразу стал выкладывать им своё дело, высмеивая поляков. Подойдя к старшему из них, который занимал при дворе Елизаветы должность подкомория, он сказал:

– Хорошо, что вы мне тут пришли в помощь, чтобы скорее сломить это смешное и бессмысленное сопротивление, которое оказывают мне дерзкие люди, которые не помнят клятв. Сами не знают, чего хотят, возмущаются и бунтуют! Меня приняли почти все и главный архипастырь Гнезненский, мне, как королю, оказывали великое почтение, сажали на троне в Гнезне, а теперь от того, что этого (он указал на Домарата) вынести не могут, подняли бунт. Я пригрозил им строгим наказанием.

Этот подкоморий, которого звали Ференчем, вовсе не разделяя Сигизмундовой горячности, сказал холодно:

– Мы добавлены в спутники епископам Яну и Стефану, дел этих не знаем, будем делать то, на что они укажут. Её величество королева всё сдала на духовенство.

За столом почти ни о чём говорить не желая, за исключением обычных вещей, они больше прислушивались к тому, что рассказывали другие. Венгерские же епископы, которых маркграф в этот день ждал напрасно, отказались тем, что после дороги были уставшими. Сигизмунд из этого всего ничего не сделал, будучи уверенным в матери своей будущей жены, которая его сама отправила в Польшу. Он был уверен, что послы прибыли ни с чем иным, только, чтобы поддержать его права на корону.

Домарат больше забеспокоился и расстроился. Не дожидаясь следующего дня, он сам побежал в дом священника к епископам, якобы, чтобы с ними поздароваться, а в действительности, чтобы выяснить, какой ветер дул из этой Венгрии.

Прежде чем его впустили в комнаты, где ужинали епископы венгерские, архиепископ Бодзанта, увидев приезжего, отвёл его в маленькую каморку рядом со своей комнатой. Его лицо было таким растерянным и на нём так отпечаталось беспокойство, что и на Домарата этот взгляд нагонял тревогу, хотя никакой причины для страха он не знал, а посольство ещё считал поддержкой Сигизмунда и подкреплением для них.

Войдя в каморку, Домарат поцеловал руку епископу, а тот сказал ему торопливо:

– В самом деле, в самом деле, не знаю, что делается. Моя душа очень встревожена. Я пытался понять своих братьев, особенно Яна, раньше мне знакомого, каким образом они думают поддеживать Сигизмунда, какие использовать аргументы, чтобы утвердить его на этом троне; я нашёл их обоих молчаливыми, замкнутыми. Не говорят ничего, опускают глаза. Я боюсь, как бы foemina variabilis, королева нас не покинула, или совсем не подвела, выставив на остриё.

Епископ заломил руки, а Домарат живо начал рассказывать, как венгерские паны были нейтральны по отношению к маркграфу и, ссылаясь на епископов, также ни о чём говорить не хотели.

– Мы до завтра в такой неопределённости остаться не можем, – горячо воскликнул вспыльчивый Домарат, который, может, за себя волновался больше, чем за Сигизмунда, и боялся, как бы не пал вместе с ним. – Идём к ним, нужно поговорить открыто. Мы знаем, что нас ждёт, чтобы заранее предпринять меры для предотвращению измены.

Бодзанта, сам довольно встревоженный, после минутного размышления повёл за собой Домарата в комнату, в которой над миской орехов и миндаля, запивая сладким вином из маленьких кубков, сидели ещё двое епископов. Было очевидно, что из этих двоих, Ян, епископ Чарнадский, здесь был более деятельным, потому что важный старец Стефан, епископ Ягерский, хотя превосходил возрастом, оставлял слово за ним. Тот только, грызя орехи, давал головой знаки согласия.

Когда входили в комнату, венгров развлекали двое каноников и прелат, но, увидев Бодзанту, который вёл за собой Домарата, они сразу ушли в боковую комнату. Венгры остались с ними наедине.

Поцеловав пастырям руки, Домарат сел на указанное место, смяная в руках колпак. Его лицо от нетерения корчилось и дрожало, а глаза моргали. Не выдержав долго, он начал разглагольствовать по поводу того, как, должно быть, благодарен Сигизмунд её величеству королеве за это посольство, вовремя появившееся, дабы напомнить полякам об их клятве.

Епископ Ян Чарнадский слушал эту речь, ковыряя в зубах, довольно равнодушно, только когда Домарат почти припёр его к стене тем, чтобы объявил, что думал, он сказал холодно и протяжно:

– Ваша милость, вы ошибаетесь, полагая, что мы прибыли по делу маркграфа Сигизмунда. Только последующие события вынесут о нём решение. Её величество королева поручила нам прежде всего выслушать жалобы и пожелания панов землевладельцев этого королевства. Мы должны дать ей отчёт в этом, а заодно только упомянуть, чтобы сохранили верность одной из дочек королевы.

«Одной из дочек!» – зазвучало угрозой в ушах Домарата.

– Но нет ни малейшего сомнения в том, – прервал он резко, – что для нас назначена принцесса Мария, никакая другая. А так как маркграф Сигизмунд был соединён с нею в детстве, значит, он с нею наш король, и мы его приняли как короля.

Епископ Стефан, слушая, крутил головой; повернулся к ксендзу Яну, словно ему поручал ответить.

– С провозглашением короля вы немного поспешили, – сказал ксендз Ян. – Маркграф давно обручён с нашей принцессой, но они с ней не обвенчаны. Поляки хотят себе короля, который бы только их был, а Сигизмунд, вероятно, будет править в Венгрии. Так что всё ещё не решено. Повторю ещё, что мы должны только на том крепко стоять и защищать, чтобы они не наруши верности одной из наших принцесс.

А через мгновение епископ добавил, вздохнув:

– Тут же повсеместно заявляют, что многие не хотят маркрафа королём.

Домарат вскочил со стула.

– Вам донесли ложно, – воскликнул он. – Все самые главные и умные у нас люди признали маркграфа королём. Горстку возмутителей надо вынудить к послушнию и молчанию.

– Это ваше дело! – ответил епископ Чарнадский. – Мы здесь чужие, принесли мир, а не войну. Мы выслушаем то, что завтра будут говорить ваши господа, и поступим сообразно с обстоятельствами.

Нетерпеливый Домарат ещё раз возвысил голос; поддержанный архиепископом, он долго выступал в пользу Сигизмунда. В конце концов он заметил, что оба епископа, отказавшись от спора с ним, молчали, слушали, никакого мнения не объявляя.

Поэтому было напрасно пытаться убедить тех, кто не хотел быть убеждённым. Когда пришло время прощаться, Домарат выходил оттуда совсем с другим убеждением, чем когда шёл туда. Он много потерял веры и мужества. Он думал над тем, стоит ли ему открыть Сигизмунду перемену положения, или нет. В конце концов это оказалось ему не нужным, ибо сами события раскрыли ему глаза. Отбирать храбрость и заранее пробуждать гнев он не хотел.

Вместо того чтобы направиться к князю, Домарат поехал ещё по постоялым дворам панов краковских, пытаясь привести их на свою и Сигизмунда сторону. Но и там он столкнулся с разочарованием, даже у тех, в которых был уверен, что держались со двором. Они встретили его холодно, не принимая близко к сердцу дела маркграфа, и поддерживали права одной из принцесс.

Добеслав из Курозвенок, о котором Домарат утверждал, что большого ума не имел, был особенно молчалив и замкнут в себе. Он только вздыхал по поводу трудных времён. Другие ссылались на завтрашнее собрание, на котором должно всё решиться.

Почти всю эту ночь в канун дня Св. Николая беспокойный Домарат провёл без сна. Вернувшись в замок, ему пришлось слушать то, что принесли ему слуги, высланные на разведку; некоторым он давал поучения, куда им идти завтра.

Посчитав своих сторонников в постоялых дворах, оказалось, что многие его друзья в Вислицу не прибыли, а из врагов мало кого не хватало. Там его совсем не опасались, поэтому и такие великополяне, которые где-нибудь в другом месте были бы не рады с ним встретиться, смело прибыли, не делая из этого тайны. Приехал Бартош из Одоланова, которого он считал самым худшим и опасным противником. Однако тот был главным образом страшен с оружием в руках – словом же фехтовать не любил.

Другой из Наленчей был ртом всего рода. Его звали Отеком, а по традиции века старика прозвали Лепехой. У этого Отека на границе с Куявами были большие пространства земли, боровые владения. Он был богат, даже, чем в те времена мало кто мог похвалиться, копил гривны и гроши.

Несмотря на это, с первого взгляда его трудно было отличить от кмета или холопа. Всегда ходил в драном кожухе и простой кожаной обуви, в бараньей шапке, в жёсткой рубашке. Лицо у него было смуглое, пятнистое, руки чёрные и огромные, страшный облик убийцы, взгляд, поражающий как молния, и, казалось, он специально играет роль бедного человека, чтобы рядом с ним его могущество и важность сильнее выделялись. Ибо все знали, что на его зов в любое время были готовы сбежаться толпы бедных Наленчей и их свойственников. Более значительная их часть считала его своим вождём, и не без причины, потому что в любое время он готов был кормить их, поить, прикрывать, защищать, хотя обходился с ними деспотично.

Отек Лепеха мог бы с лёгкостью и ради своего рода, и для богатств добиться прекрасных должностей, стать каштеляном или старостой, но не хотел. Он всегда говорил, что он дома сам себе воевода и пан, и этого ему достаточно.

Взглянув на него, никто бы его иначе не назвал, только холопом, но у него был ум и очень редкие знания. Ещё мальчиком он, видимо, готовился к духовному сану, но бросил, когда у него умерли старшие братья и отец. Знал он много, потому что смолоду ездил в Прагу и Краков за тем разумом, что сидит в книгах. С тех времён у него осталась горячая набожность, чудесная и такая понятная речь, что всем попадала в сердца и головы. Любой клирик не решался вступить с ним в диспут, потому что редко кто из него выходил целым.

Лепеха, как выглядел невзрачно, так и жизнь вёл простым холопским обычаем. Никто у него дома других вещей и еды не находил, только те, что были у кметов или в древних дворах. Спал он на выцветшей коже, летом в холсте, зимой в облезлом кожухе, ходил лишь бы чем подпоясанный, всякой роскоши гнушался и считал её погибелью души. Если было у него что-нибудь богатое, красивое, он нёс в Божий дом в подарок.

В этом презрении ко всякой мягкости и безделушкам было кое-что достойное уважения, но также рассчитанное на то, чтобы бросалось людям в глаза, потому что Отек так хвастался заплатками на кожухе, как другие золотыми цепочками.

Всё-таки люди его уважали, потому что, несмотря на это тщеславие, сердце у него было христианское, милосердное и для бедных сострадательное.

Узнав, что и Лепеха приехал в Вислицу, да не один, а с роем Наленчей, Домарат стал угрюм, потому что ему никакой силой, страхом и авторитетом рот завязать никто не мог.

К этому великому дню Св. Николая так все готовились, что мессу совершили в сером рассвете, чтобы как можно скорей приступить к совещанию. В замок загодя стягивалось множество шляхты.

Никакая изба там их поместить не могла; предвидя это, они построили во дворе большой сарай, который широкой входной дверью соединялся с замковыми сенями и комнатами. Не было ни времени, ни необходимости её украшать; стены забросали щитами, под стеной замка поставили лавки только для главных и духовенства. Остальным постелили на полу толстым слоем солому, и крыша тоже была покрыта ею. Свет в неё попадал только через широкий вход.

Ни маркграф, ни архиепископ, ни епископ Венгерский ещё в сарае не появились, когда он уже был почти полон и в нём было шумно, как на ярмарке. Эта минута была, может, самая решающая, потому что люди договаривались. Люди встречались, обнимались, здоровались, вспоминали, знакомились, громко каждый говорил о том, что у него на сердце. Никто не думал утаивать, с чем пришёл, а многие, пользуясь временем, пытались обратить тех, которые не знали, чью сторону занять.

Маркграф Сигизмунд, который на этот день для демонстрации и ослепления нарядился, как никогда, ждал только венгерское посольство и краковских панов, дабы с ними, как со своим двором, войти к собравшимся.

Он во что бы то ни стало требовал, чтобы ему поставили стул, наподобие трона, отдельно на возвышении. А так как в замке был старый Казимиров трон, он обязательно пожелал сесть на нём. И посадили бы его на трон Домарат с Бодзантой, но перепугались, как бы шляхта при виде этого трона ещё пуще не рассвирепела. Поэтому они объяснили ему, что в Польше даже у коронованных королев, когда они публично выступали, не было ни более высокого, ни другого стула, только такой, как у архиепископов, которые тоже правили в духовном сане. Поэтому для Бодзанты и молодого Сигизмунда поставили два одинаковых стула. Рядом с ними должны были занять места послы королевы, дальше краковская и великопольская старшина.

Сигизмунду пришлось с этим согласиться, в расчёте, что хотя бы великолепной одеждой всех затмит и покажет своё величие. В этот день он надел самый лучший костюм. Богатое французское платье с вышитыми на нём разными животными и птицами, позолоченные доспехи, шлем с распущенными павлиньими перьями, алый плащ, подбитый горностаями, и ботиночки с носами, золотые цепочки которых при каждом движении позвякивали. Наброшенная на доспехи толстая цепь держала дракона чудесной работы, из пасти которого извергалось золотистое пламя.

Из панов краковских великолепней всех выступал Добеслав из Курозвек, важней всех – Ясько Топор. Другие также им не уступали, а в толпе по нарядам легко было отличить шляхту разных земель, потому что не все одевались одинаково. В большие города и их окрестности, в замки, расположенные на торговых трактах, в приграничные края легче проникал заморский товар, западные ткани, шелка с востока и чужеземные выкройки одежды. В других уголках держалась традиция и древняя одежда, часто как можно более простая и невзрачная. Те, что ехали с Руси, были одеты в нечто иное, чем приезжающие из запада; отличались оружием, головными уборами и даже лицами.

Каждая земля держалась кучкой, у них был свой вождь и оратор. Великопольша заметно разделилась на две группы, которые даже в сарае не хотели друг с другом соседствовать. Одна из них, в которой можно было увидеть Отека Наленча Лепеху, примыкнула к сандомирцам, другая с Грималой из Олесницы и всевозможными союзниками Грималов при Домарате поместилась ближе к Сигизмунду.

За Лепехой можно было увидеть Бартоша из Одоланова, который возвышался над ними на добрую половину головы. Он не готовился там взять голос, потому что был создан, как сам говорил, не болтать, а бить; всё-таки он хотел видеть и слышать, что там будет происходить.

Когда вошёл Сигизмунд в шишаке с перьями, а с ним епископы и старейшины, какое-то время ещё продолжался ропот, пока по данному слову не начали успокаиваться. Архиепископ постоянно указывал рукой, чтобы наступило молчание, и чешским послам первым дал право голоса.

Тогда, чуть приподняв шапочку, встал епископ Ян Чарнацкий и по-латыни начал речь, которую переводили друг другу кто как мог, потому что духовных лиц было достаточно.

Даже тот Бобрек, которого мы видели так спешно отплывающим в Торунь, оказался в Вислице. Только там он меньше походил на духовное лицо, был одет нейтрально, не узнать; так что одни могли принять его за клирика, другие за шляхтича. Он нашёл себе в группе великополян удобное место, чтобы слушать и быть незаметным, в углу.

Посол королевы очень осторожно обратился к собравшимся, начиная с того, что её величество королева благодарна панам и землевладельцам всех краёв за сдержанную клятву и верность пактам, которые гарантировали польскую корону одной из её дочек.

Когда он это говорил, не называя Марии, Домарат ёрзал и вздрагивал, Сигизмунд гордо хмурился, но речь епископа никто прерывать не смел; особенно, что большинство присутствующих принимало её заметно хорошо, кроме архиепископа Бодзанты, который сидел с грустно опущенными глазами, Домарата и Грималов.

На лице архиепископа не рисовались более отчётливо неприязнь и сопротивление. Со вчерашнего дня он значительно остыл, что Домарат уже почувствовал. Бодзанта слушал торжественно, со смирением, не противореча, не подтверждая ни лицом, ни фигурой. Маркграф всё нетерпеливей ёрзал на своём сидении, всё более гордо поднимал голову, поправлял плащ, перебирал ногами и звенел цепочками, точно хотел пуститься в пляс. Но этим всем он хотел скрыть свой гнев, который его охватил. Заявление посла пришло очень неожиданно и поразило его как обухом.

Тем временем епископ Чарнадский продолжал дальше, очень ловко больше говоря своим молчанием, чем тем, что сказал.

Таким образом, о принцессе Марии он ни словечком ни намекнул, о маркграфе совсем не вспомнил, точно его ни здесь, ни на свете не было, а отчётливо и ясно излагал то, что не говорили до сих пор: какую из принцесс предназначили для поляков. Покуда не было определённого решения и окончательной договорённости, поляки не должны были раньше времени никому отдавать замков и власти!

Он так ясно это произнёс, так чётко, вовсе не исключая Сигизмунда, что задетый и взволнованный этим маркграф чуть не вскочил со стула. Только взгляд Домарата его сдержал.

Только епископ Чарнадский закончил речь, когда подкоморий Ференч, встав по данному знаку, повторил за ним то же самое, только менее ловко. Поскольку он отчётливо повторил, что королева хочет, чтобы никому, в частности Сигизмунду, власти не давали, покуда что-нибудь не решат. Ему фактически не дали договорить, такой весёлый ропот поднялся со стороны Наленчей, из великопольского угла, и Лепеха, поднимая вверх руку, начал кричать:

– Воля королевы должна быть исполнена и будет исполнена, а не пана Домарата, который хотел дать нам короля со своей руки, за что король его нам на шею посадить обещал. Если бы господин Домарат ангела с неба привёл на царствование, мы бы от него не приняли! Мы благодарны королеве, что она удовлетворила наши справедливые просьбы. Пусть же исполнит это и возьмёт с господином маркграфом к себе и слугу его, и челядь Домарата… Мы не можем их терпеть и не будем!

За Лепехой крикнули все Наленчи, а устрашённый Бодзанта, подняв обе руки, велел замолчать. Таким образом, хоть не скоро и с трудом, но спокойствие и тишина были восстановлены. Сигизмунд, с гордостью и презрением опёршись о подлокотники стула, положив ногу на ногу, уставил глаза на верх, где воробьи на крыше щебетали наперекор шляхте. Если бы не Домарат, он наверняка бы покинул сарай; такой разгорелся в нём гнев, так ему смердила эта толпа.

Медленно и важно встал Ясько из Тенчина и, обращаясь к послам, стал очень мудро их благодарить и уверять, что её величество королева может обеспечить этому королевству и своим дочкам одно счастье в согласии с народом и мир. Он разглагольствовал по поводу того, как им неизбежно нужно было, чтобы будущие королева и король жили на родине и беспрерывно за ней следили, не полагаясь на других.

Ясько из Тенчина пользовался у своих сильным авторитетом, у чужаков не меньшим, поэтому можно было заклюлчить, что говорил он это не от себя, а с согласия панов краковских. Грималы очень нахмурились, Домарат побледнел, как труп, и трясся, Бодзанта вздыхал, глядя по сторонам. Только каштелян Войницкий договорил, когда с разных сторон стали срываться голоса, а рассеянный и задумчивый архиепископ усмирить их и управлять ими отказался. Громче всех кричал Лепеха, а так как людям было интересно услышать, что он скажет, стали затихать.

Кто-то из прислужников Наленчей, схватив во дворе пенёк, на котором откалывали лучины, на плечах внёс его в сарай и как раз вовремя подкатил его под ноги Лепеху, чтобы, встав повыше, его лучше было слышно.

Таким образом, этот оратор в грязном и рваном кожухе, подпоясанный белым, но перепачканным полотенцем, возвышаясь над своими великополянами, приступил к речи:

– Этот немецкий господин, от которого несёт чужеземными запахами, к коим мы не привыкли, не для нас; мы люди простые, едим репу, смердим ему чесноком, а он для нас слишком шафраном будет вонять!

С нашей бедной земли на эти позолоченные одежды, в каких он привык ходить, ему бы не хватило… Наши старые короли ходили так же, как мы, ели то же, что и мы, на том же языке, каким прославляли Господа Бога, и нам приказывали; ни один из них нас из избы не выгнал, когда садился за стол.

Этому пану, которого нам привезли из Венгрии, кроме людей Домарата, никто на глаза показываться не решался, немецкая служба разгоняла, насмехаясь. Его ещё королём не короновали, когда он так вёл себя; что было бы потом?

Краковские паны тоже кое-что должны знать о сильной любви, какую он к нам чувствует, когда в их Зверинецкий приход вместо Нанкера хотел посадить какого-то немца или чеха! Завтра бы из Буды и Вышеграда поехали к нам воеводы и губернаторы. То, что пан Домарат и его кровь хотели бы этого пана силой посадить на трон – не удивительно. У них не о Польше идёт речь, но о собственной шкуре, за которую бояться, когда нами будет править справедливый король.

Мы не раз кланялись этому панычу, а троекратно, в Познани и Гнезне, чтобы забрал от нас Домарата; нас прогнали с угрозой и криком. Люксембург навязал нам Домарата, а Домарат – Люксембурга, пусть с Богом идут от нас прочь!

За Лепехой поднялся такой крик: «Прочь Домарата!» – что сарай качался. Руки и шапки взметнулись вверх, некоторые сначала вскакивали. Бодзанту и Домарата этот пыл испугал.

Домарат поднялся бледный и смущённый, прося голос; но он долго не мог говорить. Едва архиепископ своим авторитетом добился того, что кое-как успокоилось.

Тем временем в груди запальчивого Грималы тревога уже перешла в гнев, он крикнул:

– Слушайте меня! В чём я виноват? Я должен быть строгим, потому что вы сами довели меня до этого своим безрассудством и самоуправством. Без железной руки над бунтующим краем порядка не будет. Никто не уверен в жизни и имуществе.

Дальше ему не дали говорить.

– Сложи губернаторство! Прочь из Познани! Потом будешь очищаться!

– Прочь Домарата!

– Прочь угнетателя!

Архиепископ уже не мог сдержать бурю, а свидетели этого взрыва, паны венгерские, теперь убедились, как умно поступили, когда не поддержали Сигизмунда с Домаратом. Сам он, усомнившись, что подберёт слова, сел, сложив на груди руки, только гордой осанкой бросая вызов неприятелю. Сдаться и покориться он не собирался. Прошло довольно много времени, прежде чем Ясько Топор снова смог выпросить право голоса, спокойно и мягко предлагая подчиниться воле королевы, ничего без неё не решать, отправить к ней посольство и, договорившись с нею, одну из принцесс взять королевой.

Люксембург был слишком горд, чтобы позволять за него говорить и кого-то просить. Среди гомона он встал со стула, поворачиваясь задом к собранию, и вошёл в замок, никому не кивнув головой.

В связи с этим совещание стало более свободным, а оттого что почти все краковские и великопольские паны были согласны, горстке тех, кто хотели отпираться, пришлось замолчать.

Доныне друг Домарата, сторонник Сигизмунда, который уже готов был короновать его, архиепископ заметил теперь, что не может сопротивляться общему течению. Поэтому он согласился с тем, что предложил Ясько Топор, а это согласовывалось с желанием венгерских послов.

Под вечер уже не было сомнений, что за Люксембурга никто не осмелится заступится. Архиепископ, пошептавшись о чём-то с Домаратом, молчал; похоже, наконец даже великопольский пан был согласен с общим голосом, но он хитро улыбался.

Бартош из Одоланова, который сюда прибыл, дабы поднять вопрос о мазовецком Семко и бросить на чашу весой его имя, по совету Лепеха смолчал.

– Выступить с Семко время будет, – сказал старый Наленч. – Наверняка королева даст дочку, а выбор мужа для неё предоставит нам. Пусть Семко готовит силы, пусть завоёвывает сердца. Пугать их преждевременно им не нужно, потому что мы скорее помешали бы ему, чем помогли.

Бартош согласился на это, но имя Семко Наленчи уже из уст в уста передавали.

Было довольно поздно, когда все устали и потребовали завершить собрание, потому что и обсуждать уже было нечего. По крайней мере на первый взгляд все согласились на одну из принцесс, а о маркграфе никто уже не вспоминал.

Семко

Подняться наверх