Читать книгу Семко - Юзеф Игнаций Крашевский - Страница 5

Том I
V

Оглавление

Вернувшись в свои комнаты, Сигизмунд сначала позвал шатного и челядь, приказывая снять с себя изысканный наряд, которого была недостойна грязная и смердящая шляхта.

Встав позже в одном кафтане у окна, которое выходило на сарай, он подбоченился и поносил толпу. Никто его, может быть, не видел и не обратил внимания на это, потому что головы были заняты чем-то другим, но у него было то утешение, что накричал на эту ненавистную толпу, которую больше всего ненавидел.

Потом он распорядился насчёт еды, никого не приглашая к столу, и, играя со своими собаками, выдумывал для них польские прозвища. Несмотря на эту антипатию к полякам, Сигизмунд вовсе не отказывался от своего господства над ними; напротив, он думал, как бы напасть с венгерским войском и чехами и вынудить бунтовщиков к послушанию. Хотя венгерские послы от имени королевы так нейтрально себя объявили, Люксембург считал это не окончательным словом Елизаветы, а ловким политическим шагом, для успокоения умов.

Очевидено, королева не хотела раздражать поляков, и надеялась, заручившись поддержкой вождей, с дочкой им и мужа навязать. Он не подозревал королеву, что она хочет разорвать соглашение. Поэтому он радовался, пил и развлекался, хоть доносящийся из сарая ропот его весьма беспокоил. Он был доволен, когда под вечер толпа начала растекаться. Его вовсе не волновало, что там решили, ибо он считал постановления этого сейма вещью временной и малозначительной.

В конце концов вся эта история в варварской стране, лишённой всего великолепия, к которым он привык, ужасно ему наскучила.

Погружённого в эти мысли и лежавшего со своими собаками на постели его обнаружил вошедший потихоньку Домарат из Перхна. Губернатор Познаньский был одним из тех людей, которых сам темперамент вынуждает к деспотизму, невоздержанный, резкий и мстительный, вместо того чтобы опомниться от неудачи, он пришёл в ярость. Возмущённый, униженный, он готов был отдать жизнь, дабы удовлетворить месть. Чем более свирепо шляхта требовала его отставки, тем упорней он решил остаться в должности.

Всё, что произошло в этот день на всеобщем сейме, для него значения не имело, он уже думал, как бы опровергнуть его решения. В его голове уже был дальнейший план поведения. Ни Сигизмунд, ни он не хотели подчиняться решениям шляхты; у Сигизмунда было с собой несколько сотен копейщиков; действуя смело, с ними можно было многого добиться.

У Домарата было время немного выпустить гнев и всё обдумать; он пришёл на первый взгляд спокойный, со злобной улыбкой на губах. Ужин, на котором он выпил, несколько вернул ему силы. Глаза сверкали веселей. Люксембург глядел на него с той неприязнью, какая у него была ко всем полякам, не исключая его, но ему приходилось его терпеть. Поклонившись, Домарат сжал колено господина, за что чуть не заплатил раной, потому что на него бросилась одна из собак, что у Сигизмунда вызвало детскую улябку на губах.

– Милостивый господин и король мой, – прошептал он, – пусть это сборище кричит и лает, как хочет, победа будет за нами.

Сигизмунд поднялся на кровати.

– Как? – спросил он.

– Только не нужно здесь долго сидеть, – говорил Домарат. – Ваша милость, завтра, послезавтра вы якобы выберетесь в Венгрию, а по дороге, естественное дело, заглянете в Краков… Городом овладеть легко – в замке мы поищем людей, может, сдадут нам его. Имея в руках столицу, окопавшись в ней, нам больше ничего не будет нужно. Краковские паны сами придут к нам просить! Но действовать надобно спешно, не терять времени.

Люксембургу, который тоже хотел отомстить и поставить на своём, совет очень понравился. От радости он хлопнул в ладоши, на пальцах засверкали кольца.

Лицо Домарата сияло.

– Ещё сегодня ночью, – сказал он, – я пошлю в Краков, дабы там приготовили что нужно. Выезжая отсюда, вашей милости не нужно рассказывать, какую дорогу выберете.

– Я согласен! Согласен! – воскликнул Сигизмунд. – Только ради всех святых, не подвергайте меня какому-либо позору. Следуя в Краков, я должен быть уверен в своём. Упаси Боже, чтобы там не закрыли ворота перед моим носом.

– Этого не может быть! – ответил Домарат. – По дороге вы имеете право заехать отдохнуть на день, на ночь… Однажды останетесь дольше, попав туда. Никто не выгонит. Дорога из города в замок в благоприятную пору лёгкая… Если даже удасться сразу в первый день занять постоялый двор и привести часть копейщиков, уж вас бы оттуда никуда не переместили. Королева сама бы должна привезти дочку.

– Вы уверены, что сможете сделать это таким образом? – колеблясь и всматриваясь в Домарата, ответил Сигизмунд.

– Я буду над этим работать, – сказал Домарат оживлённо. – Я сию минуту отправлю доверенного человека. Оставайтесь до завтра, дабы быть уверенным, чтобы у меня было время опередить вас. Старайтесь получить каштеляна Добеслава. Замок и Краков в его руках, он там страж. Человек узкой головы и великой гордости, не молодой уже и отяжелевший. Доброе слово из ваших уст ему польстит. Тем временем пусть двор и копейщики готовятся в дорогу, мы разгласим, что у вашей милости отбили желание, что возвращаетесь в Венгрию. О Кракове не будет речи…

Люксембург поддакивал с явной радостью. Эта немного авантюрная и, как казалось, очень счастливая, мысль его удовлетворяла. Домарат считал, что выполнить её очень легко – за это он отвечал. Человек был энергичный и хитрый. – О том, что мы тут решили, – прибавил в итоге губернатор, – никому ни слова! Всё зависит от тайны.

Сигизмунд утвердительно кивал головой, давая понять, что хорошо это понимает. Было решено, что маркграф останется на день, полтора в Вислице попрощаться с венгерскими панами, не давая почувствовать им, какое имел к ним предубеждение, а потом двинуться в Венгрию, а на самом деле в Краков.

Оставив успокоенного этими новыми надеждами Сигизмунда, Домарат выскользнул в свою комнату в тыльной части замка. Сени перед нею и прилегающие комнаты были набиты людьми, принадлежащими к его двору, кортежу и лагерю. Часть из них, обернувшись в епанчи и кожухи, спала на голой земле рядом с кострами, некоторые играли в кости и пили, иные спьяну пели и ссорились, более трезвые их сдерживали. Всё это происходило странно, приглушёнными голосами, чтобы не поднимать шума в замке. Если кто-то говорил громче, старшие шикали и зажимали ему рот.

Проходя между этой толпы, Домарат, при виде которого вставали с уважением, увидел укутанного, с поднятым воротником, в шапке, натяной на глаза, знакомого нам Бобрка. Тот, бедненько забившись в угол, казалось, ждал. Домарат кивнул ему и они вместе вошли в комнату. Бобрек выглядел чуть по-другому, не хвалился одеждой клирика, точно взял роль какого-то придворного. То же бледное, удлинённое лицо без щетины, на котором какое-то пылкое прошлое оставило суровые следы опустошения; здесь на нём не было следов того преувеличенного смирения, с каким выступал в Плоцке – приобрело деланную смелость. Даже казался чуть выше ростом, потому что держался прямее и поднимал голову.

Домарат подошёл к нему.

– Я тебе уже говорил, что ты должен делать, не мешкай ни часа, езжай сразу же, немедленно, ночью. Хотя бы конь пал и другой, лишь бы вперёд других добрался до Кракова. У тебя есть там хорошие знакомые, приготовь в городе постоялый двор для маркграфа – но тихо!

Пусть среди немцев мещан распространится информация, что это их пан, что должны ему помогать – понимаешь? Город хочет свободы и опоры, каких никогда у него не было, даже перед войтом Альбертом. Он разршит им снова выбирать войтов, строить мельницы… Немцев много, они должны о себе помнить… По дороге в Венгрию марграф вступит в город. Нужно уговорить, чтобы ему тут же, когда покажется, открыли ворота. Эти его возьмут… У вас есть в замке свои?

Бобрек кивнул головой, показывая, что прекрасно знает, что делать. Слуга крестоносцев чувствовал себя обязанным помогать их Люксембургу – он охотно за это взялся.

Однако он не сдвинулся с места, хоть дело было таким срочным. Подумав мгновение, Домарат взглянул на сундук, стоявший в углу, подошёл к нему, открыл и достал приличную дорожную сакву, наполненную мелкими серебряными монетами. Он молча отдал её Бобрку.

Тот жадно схватил её обеими руками и сразу же благополучно поместил под епанчу – его глазки загорелись веселей. Легко было понять, что все эти дела, которым служил, ради которых рисковал жизнью, главным образом оправдывались тем, что приносили ему деньги.

Он оживился, задвигался, стал бормотать, что в тот же час готов был отпавиться в дорогу, но одному, ночью было опасно. Он надеялся утром примкнуть к свите какого-нибудь господина.

– К первому, какой попадётся! – воскликнул лихорадочно Домарат. – Надо заранее там браться за работу и приготовить всё наверняка, чтобы ничего не помешало. Я пошлю и других, но на вас больше других рассчитываю.

Бобрек поблагодарил и заверил, что ни в чём не подведёт; для того, чтобы успокоить, он добавил, что многие паны этой же ночью хотели выехать из Вислицы, а некоторые наверняка отправили вперёд свои дворы, чтобы готовили им постоялые дворы. К этим он надеялся присоединиться.

Домарат давно знал, что этому посланцу, которого он использовал для саксонцев, Бранденбургов и крестоносцев, обширных инструкций давать не нужно, он прошептал ему ещё несколько слов и отправил.

Выйдя оттуду медленным шагом, так, чтобы не обращать на себя излишнего внимания, Бобрек вышел на дворы, по которым ещё сновала и ночная стража, и челядь, добрался до ворот и вышел в город.

Этой ночью во всей Вислице было мало домов, в которых спали. Шляхта совещалась, беседовала, ела и пила, другие, которые спешили и совещания уже считали законченными, готовились в дорогу, потому что фуража могло не хватить, а покупать его было дорого. Бобрек, вместо того, чтобы, как обещал, постараться быстро выехать, зашёл сперва в один из домов неподалёку от костёла и там, на верхнем этаже, в отдельной каморке, у немца, достав светильник, заперев дверь, сел за стол писать. Ему, наверное, было важно, чтобы никто за ним во время работы не подсматривал, потому что щели в двери он завесил одеждой и осмотрел окна; только после этих приготовлений он тихонько вынул из кожаной сумочки прибор для письма.

Кусочка твёрдого пергамента, не обязательно чистого, не очень хорошо выделанного, хватило для письма. Бобрек сел его писать опытной рукой, по-немецки, а поскольку ему надо было о многом донести, экономил место. У него это заняло столько времени, что раньше утра не завершил его. Потом он зашнуровал письмо и сильно запечатал, написал адрес, и только тогда вздохнул, когда завернул его в кусочек полотна и положил на стол.

В местечке пели петухи, оживление, которое только что прекратилось, начиналось заново, когда Бобрек, собрав свои вещи, завернув их в узелки, приготовив епанчу и кожух, спустился, чтобы поискать хозяина.

Долго ему что-то шепча и поручая, он вручил ему письмо, сунул в руку несколько монет, спустился по лестнице в конюшню и, приказав батраку подать коня, к которому прикрепил узелки, выехал на улицу. Видимо, он полагался на свой ум и удачу, прямо через Бохеньские ворота выезжая на краковский тракт, пока не найдя компаньонов. На самом деле их не трудно было найти на этой дороге, потому что многие паны, хотя сами ещё оставались в Вислице, по причине тесноты и неудобства свои дворы отправили вперёд.

Повозки, крытые шкурами, медленно двигались по замёрзшей земле, ехали и шли люди, не было недостатка в весёлых придворных, медленно объезжая которых, Бобрек присматривался и прислушивался, думая, кого бы выбрать себе в спутники. Привыкший к скитаниям чуть ли не по всем землям Польши и соседним, умело говоривший на нескольких языках, осторожный и хитрый, он из нескольких слов угадывал, с кем имел дело.

Миновав несколько таких групп, когда уже хорошо рассвело, на расстоянии мили от Вислицы он наткнулся на чей-то более или менее приличный кортеж, но такой же беспанский, как и другие. Им командовал только старший придворный, под хмельком, как и другие, в чём легко можно было убедиться из того, что во всё горло пел непристойные песни. Бобрек, поехав за ними, прислушивался, улыбался и, казалось, только и ждёт возможности познакомиться с ними ближе. Старший, который ехал с другими около повозок, здоровый, сухой молодчик, с красным носом и рубиновыми щеками, с длинными опущенными усами, имел лицо добродушное и глуповатое. Возможно, именно это притягивало к нему Бобрека.

Около первой корчёмки поющие остановились, утверждая, что у них уже пересохло в горле, хотя в Вислице их хорошо увлажнили. Остановился с ними и Бобрек, и тут, когда старший, не слезая с лошади, приказал принести ему пива, путнику удалось вступить с ним в беседу.

Он начал жаловаться, что архиепископ, который был в то же время и пробощем костёла Св. Флориана, отправил его в Краков одного, а грусто ему совершать путешествие без компании.

– Если вам не срочней, чем нам, – сказал старший добродушно, – присоединяйтесь к нам.

За это Бобрек очень униженно поблагодарил и принял милость с благодарностью, сразу не давая себя узнать. Но как солгал, что его послал архиепископ, так и имя придумал, дав себе первое попавшееся.

Старший же с красным носом похвалился ему, что принадлежит ко двору пана краковского Добеслава из Курозвек, а имя у него было Ендрек из Гройна.

Когда освежили горло пивом и двинулись дальше, этот посол архиепископа так умел развлечь старого придворного весёлым разговором, что, если бы он сам хотел от него отстать на полдня, наверно, не отпустил бы его.

Вскоре поняв, с кем имел дело, он выбрал и предмет беседы, и манеру выражения такие подходящие для того, чтобы заинтересовать слушателя, что Ендрек, постоянно смеясь, вёл своего коня как можно ближе к кляче Бобрка, чтобы не потерять ни слова. Так же как в Плоцке он набожно молился с ксендзем-канцлером, как мог справиться с Пелчем, по дороге – с рыбаками, в Вислице – со шляхтой и Домаратом, здесь тоже легко снискал расположение придворного краковского пана.

Они говорили о многих вещах и всегда на удивление друг с другом соглашались. Бобрек попадал на воззрение старика, угадывал его, и когда они прибыли на ночлег, и клеха, постаравшись найти крепкий мёд, поставил его добрую меру перед Ендреком, они так сдружились, что Бобрек что угодно мог вытянуть изо рта.

Он узнал от него, что свою свиту пан краковский не случайно отправил вперёд, а потому что Ендрек вёз в письме войту и бурмистрам какие-то приказы, а другие – коменданту замка.

– Если бы я умел читать… – прибавил весело Бобрек, – было бы весьма любопытно узнать, что там написано, но это не наше дело – вынюхивать письма.

– И не читая, я знаю что написано, – ответил Ендрек, – пан поручает не что иное как бдительность, послушание и верность.

– Кому? – спросил со смехом Бобрек. – Ведь у нас до сих пор пана нет, и даже пани. Хотел править Люксембург, но, видимо, его не хотят. Неизвестно, которую из дочек даст королева и назначит. Кого же тут слушать?

– Того, кто пан в Кракове, нашего Добеслава, – сказал старик. – Он никому не отдаст города, покуда конца не будет. Из того, что он мне самому поручил, я догадываюсь о причине, по которой он отправил меня в город первым, – чтобы приказать никого туда не впускать.

– Всё-таки, когда пан Сигизмунд поедет в Венгрию, ему не откажут в Кракове в ночлеге, – сказал Бобрек.

Ендрек пожал плечами.

– Равзе я знаю! – сказал он равнодушно. – Это не моё дело. В город можно, а в замок ему войти не дадут, это определённо.

Бобрек так равнодушно слушал, точно это совсем его не интересовало, потом пили мёд, рассказывали друг другу разные и весёлые истории о клириках, о панах, о женщинах; Бобрек их очень много знал, а так их одновременно серьёзно и смешно рассказывал, подражая лицам и голосам людей, что Ендрек из Гройна за бока держался, слушая, и хотя некоторые повести знал, они показались ему новыми.

Перед полуночью, велев принести себе соломы, он легли спать. Ендрек, уставший от езды и после мёда, в котором было много хмеля, крепко заснул и пробудился только тогда, когда в комнате утром разожгли огонь.

Он очень удивился, увидев рядом пустое место, и что его спутник исчез. Он думал, что тот пошёл осматривать коня, и не скоро узнал от своих, что тот весёлый бродяга, рассказывая о чём-то срочном по дороге, рано утром выехал дальше один.

Он грустил по нему, особенно потому, что они даже не попрощались, а потом на дороге в Краков нигде его встретить и найти не могли.

Бобрек так хорошо накормил своего коня, что на десять часов опередил медленно плетущиеся возы краковского пана, а назвавшись в воротах собственным придворным пана Добеслава, беспрепятственно въехал в город и направился к давно ему известному постоялому двору на Гродзкой улице, к Бениашу из Торуни.

Тот Бениаш был чистокровным немцем, недавно там поселившимся и принятым в мещанство, обильно заплативший за то, что его зачислили к купцам. А оттого, что деньгами при уме везде всё легко делается, пришелец же был человеком мягким, разговорчивым, на деньги не скупым, и говорил, точно собирался там открыть большую торговлю всякой всячиной, – приобрёл большую популярность и уважение.

Однако до сих пор его обещанная торговля из-за разных мнимых помех не открывалась. Бениаш только часто ездил, неизвестно куда, к нему приезжали люди с разных сторон, все немцы, просиживали. Было много болтовни, а товары всегда в дороге.

На образ его жизни мало кто обращал внимания, потому что никому не вредило, что богатый человек наслаждался жизнью. А везде его было полно: в ратуше, в Свидницкой пивнушке, на рынке, среди советников и урядников. Говорили о нём, что был любопытен и лишь бы чем любил развлекаться.

Он выглядел очень серьёзно, лицо имел красиво закруглённое, румяное, глаза весёлые, губы свежие, зубы белые, брюшко приличное и одевался очень богато, изящно, по-заморски. Он называл себя вдовцом, а хозяйничали у него всегда молодые хозяйки и несколько недурных девушек, которые прислуживали гостям, что пребывание у него делало весьма приятным. Словом, человек был хоть к ране приложи, благодетельный, добродушный, сердечный и послушный.

Хотя он жил там уже несколько лет, польский язык выучил мало, старался только о том, чтобы понять то, что слышал, но в те времена в Кракове было столько немцев, а язык их был так распространён среди мещанства, что он легко обходился без польского.

Как только увидел въезжающего в свои ворота Бобрка, хозяин тотчас к нему выбежал, велел батраку взять коня и проводил в каморку. Они коротко поздоровались и, даже не присев, стали болтать по-немецки. Срочное дело, с которым был выслан Бобрек, так их горячо занимало, что прежде чем клеха снял кожух, а хозяин подумал о его приёме, они с час шептались, спорили, советовались, пожимая плечами, потирая волосы. Бениаш казался удручённым, Бобрек настаивал. Не скоро заметили, что опускалась ночь.

Только тогда хозяин подумал о еде, позвал слуг. Бобрек так по-дружески с ними поздоровался, а они с ним так заискивающе, словно он бывал там частым гостем. Принимали его тем, что только было в доме наилучшее. Однако, заключая из фигуры и лица Бениаша, можно было догадаться, что то, с чем приехал посланец, его необычайно беспокоило. Он хмурился, задумывался и постоянно что-то бросал Бобрку в ухо, который, возложив всё на него, уже излишне не тревожился.

Назавтра Бобрек ещё спал, когда Бениаш уже был в городе и до обеда не возвратился. С ним вместе пришли: один мещанин необычайно маленького роста, с рыжими волосами, другой высокий, худой человек, одетый по-солдатски.

Слегка поздоровавшись, хоть на стол несли тарелки, все вместе пошли в угол, встали в кружок и очень оживлённо стали беседовать, но так тихо, что только сами себя могли слышать и понимать. Бобрек им что-то очень долго выкладывал, выразительно жестикулируя, уже будто бы считая на ладони деньги, то махая руками, как бы рубил мечом, кланяясь и надуваясь попеременно. Солдат на это пожимал плечами, показывал в сторону замка, потом на собственное горло, наконец опустил руки, поник головой и прибавил:

– Нельзя!

Маленький рыжий мещанин с писклявым голосом, крутясь вокруг, скача перед глазами то у одного, то у другого, метался, выкрикивал, бросался, а закончил, как солдат, расставив руки и делая отчаянное выражение лица.

Тарелки с полевкой остыли, когда, наконец, они сели к столу. Оттого что служанки, женщины любопытные и долгоязычные, ходили и слушали, разговор был отрывистым и непонятным; они только о том легко могли догадаться, что Бобрек был разгневан, мрачен и упрекал. Несколько раз у него вырвалось слово трусы, за что солдат его сильно побранил, и чуть не дошло до ссоры, потому что нож поставил на столе остриём вверх, а серные глаза уставил на клирика. Затем как-то остыли, охота от дальнейшего фехтования словами отпала, много выпили и хозяин, который говорил мало, как сидел на скамье, так опёршись о стену, закрыл глаза, открыл рот и – начал храпеть.

Увидев это, гости взялись за шапки и, едва попрощавшись, вышли прочь. Бобрек был так зол, что даже девушек, улыбающихся ему, сбыл равнодушно, и, оставив хозяина, сморенного послеобеденным сном, занялся переодеванием. Достал из сумок одежду клирика, но чище и лучше, чем та, в которой выступал в Плоцке, более приличную меховую шапку, и, уже совсем переодевшись в священника, один отправился к замку в город.

Когда он потом, достаточно поздно, вернулся на постоялый двор, было заметно, что и эта миссия ему не удалась, потому что настроение вовсе не улучшилось.

Как мы знаем, ему было поручено способствовать тому, чтобы город отворил ворота прибывающему маркграфу, а, если удасться, чтобы и в замок пустили. Это могло произойти не специально, в результате медлительности, неожиданности.

Между тем никто не хотел на это решиться. Знали суровость каштеляна Добеслава, а его люди в этот день привезли в ратушу и замок приказы, чтобы за всеми воротами внимательно следили и никого не пускали.

В письмах, которые привёз Ендрек, отчётливо было написано, чтобы, не обращая внимания на то, кто прибудет, вооружённых людей, громадных лагерей, никаких и иностранных солдат мещане под страхом смерти не впускали. О замке, который, как во время войны, постоянно тщательно охраняли, даже нечего было думать. В воротах стояла сильная стража, никому не открывали. В своих же письмах, каштелян, по-видимому, даже по имени называл маркграфа, чтобы ему запретили въезд.

Бобрек пытался приобрести более смелых людей, чтобы споили стражу, оттащили и оставили ворота наполовину открытыми; готов был даже заплатить за это, но никто не хотел слушать, а те, которые предлагали себя, доверия не вызывали.

Слушая это, они покачивали головами, потому что по городу уже ходили слухи, якобы привезённые из Венгрии, что королева Елизавета изменила первое своё решение и искала зятя для принцессы Марии во Франции или Италии. Для Люксембурга места уже тут не было, и хотя он нравился немцам, они сами опасались сажать его на шею.

Духовенство, к которому направился Бобрек, рассчитывая на благосклонность знакомых ему каноников к королеве и Сигизмунду, тоже не очень торопилось с помощью, обиженное тем, что Люксембург в Зверинец назначил не Нанкера, а чеха, своего капеллана. На это брюзжали. Епископ, кандидат Радлица, ни во что вмешиваться не хотел. Был он любимцем и лекарем покойного Луи, преданным его семье, не Сигизмунду.

Бобрек заметил, что ему больше нечего там делать, и что нужно было с унижением, с плохой новостью возвращаться назад. Утешало только то, что денег осталось достаточно, а он даже не думал их возвращать.

Он колебался ещё, со дня на день откладывая отъезд, шляясь по городу, а между тем сам каштелян, поспешно, днём и ночью перемещаясь, прибыл из Вислицы и, как только остановился в Кракове, сразу удвоили стражу, и так уже многочисленную, ворота закрывали даже днём. Каждый, кто приезжал, должен был объявлять о себе.

Наконец Бениаш узнал в городе, что маркграф, предвидя, с чем он мог тут столкнуться, обогнул столицу, переправился под Вавринцами через Вислу и собирался отдохнуть в Неполомицах, откуда направлялся уже прямо в Бохну, в Новый Сонч и Венгрию.

Добеслав с краковскими панами, чтобы никого не пропустить, а дьяволу также зажечь свечку, так честно и сносно организовал путешествие Люксембургу, что, хоть он злился, а должен был кланяться и благодарить.

Поскольку шляхта со значительными отрядами, будто бы оказывая ему почтение, а на самом деле присматривая за ним, переступала ему дорогу, провожала маркграфа, кормила, желала счастливого пути, не отпуская ни на шаг от назначенного тракта до Бохны, до Нового Света и прямо до границы.

Довели его так прямо до границы и не успокоились, пока он и его копейщики не поехали к дому.

Напрасно потеряв в Кракове достаточно времени на выжидании, наконец Бобрек с помощью Бениаша, найдя себе товарищей для путешествия, надел старую сутану и епанчу, чтобы вернуться в Великопольшу.

Он не спешил показаться Домарату с пустыми руками и не слишком торопился по дороге, тут и там останавливаясь в Силезии, осматриваясь и расспрашивая. Прежде чем он доехал до Познани, отовсюду доходили слухи, что Домарат, не испуганный отступлением Сигизмунда и вислицкими постановлениями, готовился к упорной борьбе со шляхтой, возмущённой против него.

Там тракты были не очень безопасны, а Бобрек, избегая побоев, весьма осторожно и попеременно называл себя коренным Наленчем, а другим – Грималой чистой крови. Он же был столь дальновиден, что всегда, прежде чем признавался, кем был, пронюхивал, с кем имел дело.

Чем ближе Познань, тем горячей там было. Сновало множество вооружённых людей. Повсюду видны были следы кровавых стычек, сожжённые дворы, опустошённые деревни, опасные группы бродяг он встречал кадую минуту.

Он потихоньку проскользнул в замок, который ещё держал Домарат, выждав минуту, когда сможет появиться.

От знакомых ему придворных он слышал, что тот был раздражён, сердит, огорчён, а доступ к нему был опасен. Поэтому он забился в угол, присматриваясь к тому, что делалось. Каждую минуту прибывали и отъезжали посланцы. Все Грималы из деревень и безоружных уседеб шли под опеку Домарата; некоторые уже оборванные и покалеченные, едва ушедшие живыми. Царила ужасная неразбериха, но неукрощённый губернатор, с железным упорством готовый на всё, встал против своих врагов.

Сдаться, уступить, признать себя побеждённым он не думал. Он также знал, что не нашёл бы сострадания.

На другой день вечером, пользуясь минутой расположения, Бобрек попал в жилище Домарата, которое было больше похоже на арсенал, чем на господские комнаты.

Бедных и с уже содранными доспехами Грималов, потому что их много босиком и в рубашках убегало от рук Наленчей, нужно было снабдить одеждой и оружием.

Также грудами туда свозили и складывали в кучи первые попавшиеся панцири, бляхи, старые шлемы, мечи, обухи, палицы, что только удалось откуда-нибудь стянуть.

Домарат не спал, не ел, ходил в лихорадке, с запенившимися губами, выдавая приказы, угрожая смертью, виновных и невиновных посылая в темницы или под суд Яна Пламенчика, своего судьи, того Кровавого дьявола, которого знали и звали палачом. Этой суровостью, беспощадностью он хотел испугать, надеялся сломать сопротивление великополян, но очень ошибся. Практически вся шляхта поднялась против него.

Почти ежедневно приходили новости, что кто-то отпал и присоединился к лагерю Наленчей. Это не сменило ни решения, ни поведения Домарата, он угрожал только, что всю страну обратит в пепел и руины.

Именно в час такого сильного гнева, когда губернатор посылал приказы вооружаться до последнего человека, дрожа от злобы, потому что его деревню сожгли, Бобрек, думая, что найдёт его более или менее спокойным, появился перед разъярённым Домаратом. Он очень перепугался и остановился на пороге, как кающийся виновник, ожидающий приговора. Домарат, сначала даже не узнав его, подскочил и не опомнился, пока не увидел человек, склонившегося до колен.

– Я возвращаюсь ни с чем, милостивый господин! – сказал он тихо. – Но, Бог свидетель, не моя вина – было предательство! Я мчался сломя голову, а прибыл слишком поздно, – два коня пали.

Это безвозвратное прошлое, которое он отболел, уже не так лежало на сердце Домарата. Какое-то время он в остолбенении смотрел на него.

– Люди! Люди! Мне позарез нужны! – закричал он. – Слышишь, люди! К саксонцам, к Бранденбургу, к дьяволу готов послать, лишь бы кто-нибудь солдатами обеспечил! В Чехию уже послал. Ты сам наполовину немецкой крови, ты у них в фаворе! Отправляйся сразу и сделай на этот раз всё лучше.

Ему не хватило дыхания, он приложил руку к груди и воскликнул:

– Эта беднота, покрытая лохмотьями, думает, что возьмёт меня голыми руками. Я не сдамся, удержусь, не испугаюсь!..

Только договаривая эти слова, он заметил, что излишне доверился маленькому человеку; он нахмурился, вдруг прервавшись.

– Езжай сейчас же, не теряя времени… в Саксонию, к Бранденбургам, сколько они хотят за копейщика… я дам.

– Милостивый господин, – сладко, мягко, вкрадчивым голосом начал Бобрек, – разрешите сказать слово. Буду послушным, пойду, куда прикажете, но почему бы не обратиться к немецкому ордену? Они вам охотно послужат, а их копейщик стоит больше, чем иные; у них людей всегда достаточно; кнехтов пришлют.

– У них много дел с Литвой, – прервал резко Домарат, – мне срочно нужны солдаты. Жалкая шляхта, бегут от меня подлые предатели, но сниму с себя последнюю рубашку, а отомщу. Я заплачу обильное жалованье, всю добычу отдам, усадеб и замков не пожалею. Будет им чем наполнить мешки и вернутся домой не с пустыми руками.

Сказав это, он обеими руками схватился за голову.

– Люди мне нужны! Люди!

– Я пойду за ними, куда прикажете, – ответил спокойно Бобрек.

Тем временем Домарат кричал без остановки:

– Давай мне людей! Я должен защищаться! Меня к этому вынуждают. На меня собирают войско, против них я выставлю другое. Хотят, чтобы лилась кровь, она польётся ручьями. Они сжигают, я камня на камне не оставлю.

Казалось, этого фанатизма совсем не разделяет остывший клеха; он смотрел, слушал, может, рассчитывал, не сложит ли он голову, и кто тут будет сильнее, и что орден на этом приобретёт. Прежде чем он дождался дальнейших приказов, дверь не закрывалась, постоянно вбегали прибывшие с новостями, раненые, испуганные…

Чуть успокоившись, Домарат впадал в новую ярость – ему объявляли почти об одних поражениях.

Горели усадьбы и деревни Грималов, штурмовали их крепости, заплаканные женщины убегали с детьми на руках. Наленчи захватили огромную добычу, а тем временем войско стягивали со всей Великопольши, желая им захватить губернатора и вынудить сдаться.

В замке, несмотря на приготовления к обороне, царил страх, потому что город, опасаясь уничтожения, ворчал и угрожал, что сдастся Наленчам.

Хотя дороги были отрезаны, а по лесам были засады, на больших трактах же группами несли дозор Наленчи, – отряды Грималов продирались через леса, по бездорожью, и каждую минуту прибегали в замок, под опеку Домарата. Это был очень плохо вооружённый народ, из которого с трудом можно было выбрать способных для боя, а кормить было нужно всех.

Бобрек, о котором забыли среди этого шума, постоянно стоял у дверей и пользовался этим, потому что наслушался повестей о том, как обстояло дело Грималов. Хитрый клеха навострил уши, рассчитывая, как послужить двоим панам сразу.

Главным образом он хотел своим панам немецкого ордена дать со всего хороший отчёт. Он немного уже сообщил им из Вислицы, теперь собирался устно в Торуни и Мальборге рассказать, что делалось в соседней Польше. Домарат не мог ему дать более желанного поручения. Тот уже практически забыл о нём, озабоченный чем-то иным, когда после отъезда с горем пополам последних прибывших, он увидел у порога этого вездесущего, бедного клеху.

– Я жду, соизволите ли, ваша милость, дать письмо к магистру, или только устное посольство, – сказал, навязываясь, Бобрек.

– К магистру?! – резко подхватил Домарат. – Если бы мне нужны были деньги и был бы кусок земли, чтобы заложить, я не обратился бы ни к кому другому, только к ордену, но мне нужны люди!

– Люди, ну, и оружие! – добавил Бобрек. – Где же легче с любым оружием, как не у них? Целые сараи полны им, и ещё каким! И людей могут дать, таких, один из которых стоит десять здешних.

Домарат глубоко задумался.

– К магистру! К Бранденбургу, к дьяволу иди! – воскликнул он. – Я тебе повторяю: иди, куда глаза поведут, лишь бы привёл мне людей, иди!

Этой горячке Домарата клирик был обязан тем, что за Краков его не ругали, о сумме денег не спрашивали, а назавтра он получил письмо с печатью и новое пособие на дорогу.

Выезжая дальше в неспокойный край, Бобрек должен был хорошенько поразмыслить, в кого перевоплотиться. Ему показалось самым безопасным остаться тем, кем был, – бедным клириком. Эта одежда лучшего всего защищала от Наленчей и Грималов, а поскольку слуг и более богатых духовных лиц иногда раздевали, он должен был надеть довольно старую, поношенную сутану, жалкую шапку, рваную обувь, чтобы своей внешностью ни у кого не вызвать искушения.

Встретиться и поговорить с Домаратом уже было нельзя, поэтому, перекрестившись, поручив Богу собственную шкуру, морозным утром Бобрек, как горемычный бедняк, двинулся по большому тракту, бросая вызов всему, что могло его ожидать. Письма с печатками были мастерски зашиты в его ботинки, потому что в необходимости он и с бечёвкой умел обходиться.

Семко

Подняться наверх