Читать книгу Гуманная пуля. Книга о науке, политике, истории и будущем (сборник) - Захар Оскотский - Страница 9
Гуманная пуля
Наука и сталинский социализм
ОглавлениеНу конечно, сталинский, ведь никакого другого мы и не знали. Именно его, уже после смерти Сталина, мы именовали то «реальным», то «развитым». Именно он, не вынеся попыток реформирования, скончался в перестроечных судорогах. Каковы были его отношения с наукой?
Краткий, однозначный ответ не получится. Если в случае гитлеровского фашизма мы наблюдали систему с внутренней логикой, дающую результаты вполне предсказуемые, то сталинский социализм был куда более непоследовательным. И дело не только в том, что СССР просуществовал гораздо дольше Третьего рейха, сменилось несколько эпох. Внутри каждой социалистической эпохи отношения режима с наукой были достаточно противоречивыми. В целом, они складывались тем лучше или тем хуже, чем больше приближалось к реальности или, соответственно, отдалялось от нее мышление очередных «вождей».
Здесь необходимо вспомнить короткий период социализма, предшествовавший сталинскому, – ленинский. Как угодно можно относиться к В. И. Ленину. Можно считать его идеи беспочвенной утопией. Можно обвинять его в жестокости и авантюризме. Можно называть горе-пророком, ни одно из предсказаний которого не сбылось (вроде близкой победы всемирной революции, после чего из золота, в знак презрения к символу богатства, построят «общественные отхожие места на улицах самых больших городов мира»). Но нельзя отрицать одного: Ленин был и великим прагматиком, способным не только учиться на собственных ошибках, но в каждой конкретной, казалось бы, гибельной для него ситуации быстро находить спасительное реалистическое решение.
Николай Валентинов, один из самых суровых критиков Ленина, близко его знавший, писал: «Жизнь Ленина была борьбой двух начал – утопизма и реализма. В последние годы его жизни реализм явно оседлывал и побеждал утопизм». Тем более любопытно попробовать отвлечься от эмоций и по возможности беспристрастно взглянуть на интересующие нас отношения Ленина с наукой.
Сейчас принято выставлять Ильича некоей демонической, а чаще того – комической фигурой. Осмеиваются даже его знаменитые напутствия коммунистической молодежи: «Учиться, учиться, учиться!.. Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество». А напрасно осмеиваются. Ленин говорил всерьез. Его собственная теория требовала, чтобы социализм превзошел капитализм в производительности труда, и он быстро осознал: одним энтузиазмом «освобожденных» рабочих и крестьян тут не взять, нужны самые передовые наука и техника.
Ортодоксальный марксист, Ленин вряд ли смог ознакомиться с неопубликованными заметками Маркса, опровергающими ортодоксальную марксистскую теорию о прибавочной стоимости и эксплуатации. Но стремление к реальности немедленно повело его тем же путем, – к осознанию, что не прибавочный труд рабочих масс, а наука становится главным источником общественного богатства. В «Очередных задачах советской власти», написанных в марте-апреле 1918 года, – сквозь обычную ленинскую брань в адрес политических противников («лакеи денежного мешка, моськи, гады»), сквозь рассуждения о диктатуре пролетариата, всенародном учете и контроле, расстреле взяточников и жуликов, – отчетливо пробиваются наметки пути, по которому он собирался повести «отвоеванную большевиками» Россию: образовательный и культурный подъем населения, овладение последними достижениями науки, новейшая техника, освоение природных богатств страны. Всё вместе, по его мнению, должно было породить «невиданный прогресс производительных сил».
Много раз со смаком писали о том, как не любил Ильич интеллигенцию, какими непечатными словами ее аттестовал. Все верно: и не любил, и не доверял, и всевозможные шариковы и швондеры – взметенная вихрем революции чернь – кулаком и наганом вдалбливали паршивым, безмозольным интеллигентикам, сколь малого стоит их книжная премудрость. Но практицизм брал свое. Ведь не из гуманности, не из-за одних ходатайств Максима Горького, из сугубо практических соображений большевистская власть в голодухе Гражданской войны стала подкармливать ученых. (Правда, спохватилась об этом уже после того, как в 1918–1919 годах из 45 тогдашних академиков Российской академии наук голодной смертью умерли семеро.)
Узнав о согласии крупнейшего математика В. А. Стеклова сотрудничать с советской властью, – согласии, правда, вынужденном, на которое Стеклов пошел ради сохранения науки и помощи бедствовавшим коллегам, – Ленин воскликнул: «Вот так, одного за другим, мы перетянем всех русских и европейских Архимедов, тогда хочет мир, не хочет, а перевернется!» Фраза эта, кажется, стоит в ряду тех, которые произносят напоказ, для истории. Но слова Ильича, возможно слишком звонкие, не были полностью фальшивыми. У них имелось вполне реальное обеспечение: Архимедов не Архимедов, а вот российских Гефестов большевики перетянули к себе почти сразу.
В годы Первой мировой войны созданием и производством всех вооружений для русской армии ведало Главное Артиллерийское управление (ГАУ), во главе которого с начала 1915 года стоял талантливый, энергичный генерал Алексей Алексеевич Маниковский. К 1917 году под руководством ГАУ были расширены старые и построены новые казенные заводы по выпуску оружия, взрывчатых веществ, снарядов, взрывателей и т. д. Технологии на этих заводах были самыми передовыми в России и не уступали зарубежным. По существу, сложился российский военно-промышленный комплекс.
Маниковскому и его сотрудникам, военным инженерам, технической элите страны, приходилось постоянно преодолевать сопротивление чиновничье-бюрократической системы. Они вели изнурительную борьбу с наглым хищничеством и воровством предпринимателей. Дикий российский капитализм показал себя во всей красе. Громче всех вопя о патриотизме и подкупая чиновников вплоть до министерского ранга, предприниматели рвали из казны военные заказы на самых выгодных условиях, с огромными авансами, а потом срывали поставки. Даже наконец изготовленные (почти всегда с задержками), гораздо более дорогие военные изделия частных заводов оказывались намного хуже качеством таких же изделий, выпущенных казенными заводами.
Неудивительно, что идея огосударствления экономики, как спасительной перспективы для России, овладевала умами руководителей и сотрудников ГАУ. И в ноябре 1916 года правительству был направлен подписанный Маниковским доклад. Посвященный, казалось бы, специальному вопросу, «Программе строительства новых военных заводов», он в действительности представлял собой ультимативное требование немедленной перестройки всей экономической (а следовательно, и политической) жизни России. Фактически – требование установить в стране диктатуру руководителей военной промышленности, причем не только на период войны, но и в дальнейшем в мирное время. Это была программа формирования государственно-монополистического капитализма. ГАУ требовало ограничить аппетиты буржуазии в интересах государства в целом. «Программа» предусматривала обязательность выполнения частной промышленностью государственных заказов, механизмы государственного регулирования цен, плановое распределение сырья и т. д.
В обстановке конца 1916 года, когда царское правительство утрачивало контроль над страной, «Программа» ГАУ, конечно, была неосуществима. Но после Октябрьской революции Маниковский вместе со многими своими сотрудниками, военно-техническими специалистами, перешел на службу советской власти. Главное Артиллерийское управление русской армии стало Главным Артиллерийским управлением Красной армии.
Генерал Маниковский вряд ли сочувствовал всей политической программе большевиков. Но, прекрасно знавший и косность царского бюрократизма, и хищничество отечественного капитала, он, по-видимому, признал в большевиках именно ту силу, которая сможет обеспечить могущество и целостность России.
Известно, что на стороне белых сражались примерно 40 процентов офицеров бывшей царской армии, а на стороне красных – примерно 30 процентов, и без них Красная армия не победила бы в Гражданской войне. Но без специалистов ГАУ она вообще не смогла бы воевать. Без них не удалось бы использовать даже имевшиеся на складах военные запасы. В русской (а впоследствии и в советской) армии боеприпасы хранились в разобранном, точнее, в несобранном виде: отдельно – снаряды, отдельно – взрыватели, гильзы, порох и т. д. Чтобы подать в войска готовые «выстрелы», как говорят артиллеристы, необходимо было запустить сборочные производства на арсеналах.
А использовали не только запасы, на всю Гражданскую войну их бы и не хватило. Под руководством ГАУ была организована работа военных заводов, которые оставались на окруженных фронтами территориях, подконтрольных советскому правительству. В 1918–1920 годах, например, были изготовлены 1,3 миллиона винтовок, свыше 15 тысяч пулеметов, около 900 миллионов патронов и т. д. Если вспомнить, в каких условиях эти результаты были достигнуты – распад страны, развал транспорта, острейший дефицит сырья, топлива, электроэнергии, наконец, просто голод, – их следует признать поразительными. Одним принуждением заставить русских военных инженеров работать с такой эффективностью вряд ли удалось бы. По добровольному выбору, исходя из собственного понимания блага России, ковали они оружие для той братоубийственной войны.
Чрезвычайно успешный опыт привлечения на свою сторону российской инженерной военной элиты вдохновлял большевиков. Неудивительно поэтому, что единственной научно-технической организацией, которую посетил В. И. Ленин, пребывая у власти, был именно Артиллерийский комитет ГАУ. 18 июня 1920 года его знакомили здесь с последними изобретениями создателей артиллерийских приборов. Сопровождал Ленина Максим Горький, ведавший деятельностью ЦЕКУБУ – центральной комиссии по улучшению быта ученых, попросту – по их подкормке и обогреву. Расчувствовавшись от увиденного, Ильич заявил: «Эх, если б у нас была возможность поставить всех этих техников в условия идеальные для их работы! Через двадцать пять лет Россия была бы передовой страной мира!»
Фраза опять-таки кажется слишком звонкой, произнесенной в расчете на запись и сохранение в истории. Но обращает на себя внимание то, что «вождь мирового пролетариата» говорит уже не о всемирной революции, а о развитии России. И понимает, что для ее процветания главное – «поставить всех этих техников в условия идеальные для их работы». И намеченный им срок звучит вполне реалистично.
В том-то и дело, что это были не просто слова умиленного «вождя», а конкретная программа, которая уже осуществлялась. До объявления НЭПа она стала первым мостом между революционной утопией и реальностью.
Один из парадоксов нашей истории: в стране, из которой бежали, спасаясь от голода, войны, чекистских расстрелов, тысячи инженеров, ученых, деятелей искусства (впоследствии способствовавших колоссальному творческому скачку Запада), в то же время готовились, создавались условия для работы «Архимедов», причем именно с расчетом на перспективу в два-три десятилетия.
Академик Борис Раушенбах не без удивления вспоминает, что именно в 1918–1919 годах, в самый разгар Гражданской войны, когда судьба большевистской власти висела на волоске, в Советской России, которую Раушенбах называет «государством-концлагерем», были организованы Сельскохозяйственная академия и большой физический институт (по-видимому, Раушенбах имеет в виду Физико-технический институт, основанный в Петрограде под руководством А. Ф. Иоффе). «Организованы с расчетом на дальнюю перспективу, – пишет Раушенбах. – И, действительно, через несколько десятилетий они превратились в мировые центры и дали великолепные результаты».
А ведь, кроме отмеченных Раушенбахом, создавался еще целый ряд научных организаций, нацеленных в будущее. Достаточно вспомнить, что в конце 1918 года под руководством Н. Е. Жуковского и А. Н. Туполева был основан Центральный аэрогидродинамический институт, знаменитый ЦАГИ, сыгравший выдающуюся роль в развитии авиации, в том же 1918 году – Государственный оптический институт, в 1922 году под руководством В. И. Вернадского – Радиевый институт и т. д.
Инициатива всегда исходила, разумеется, от самих ученых, но власть с готовностью шла навстречу, все вопросы решались с невиданной быстротой. Так, по настоянию Жуковского, научно-технический отдел Высшего Совета народного хозяйства 30 октября 1918 года распорядился начать практическую подготовку к созданию ЦАГИ, а уже 1 декабря 1918 года Положение о ЦАГИ и смета были утверждены заведующим НТО ВСНХ Горбуновым, было выделено здание в Москве, Жуковский и Туполев получили на руки все необходимые документы и 20 тысяч тогдашних, невесомых рублей на первый месяц работы.
В последнее время мы так привыкли оплевывать советский период своей истории и идеализировать царскую Россию, что иных читателей, пожалуй, удивит следующее утверждение: именно советская власть сделала нашу страну великой научной державой. Между тем, это святая правда, которая подтверждается любыми источниками. Предреволюционная Россия вообще не имела сильной фундаментальной науки. Неплохо обстояли дела с гуманитарными дисциплинами и чистой математикой, для которых не требовалось больших средств и организационных усилий. Но уже физические науки были явно неразвитыми из-за отсутствия дорогостоящей экспериментальной базы. Корпус инженеров был весьма квалифицированным, но слишком малочисленным по масштабам страны. Как ни отмахивайся, а становление и подъем науки и техники начались с большевиков, с Ленина.
Молодая советская наука развивалась, хотя и в трудных материальных условиях, но поразительно быстро и уверенно. Оказалось, что сам феномен огосударствления науки – при сохранении достаточно высокого уровня ее автономии в кадровых и профессиональных вопросах – может не только не препятствовать, но и способствовать успешному развитию. Тем более, что сразу возникло совпадение господдержки науки с традиционной устремленностью русской интеллигенции «служить народу». Совпадение, примирявшее многих ученых с революцией, внушавшее надежду, что кровавое безумие осталось в прошлом, а в заботах о будущем страны власть и наука теперь союзники.
И нельзя забывать: одновременно с созданием сети научных организаций формировалась система образования, признанная впоследствии едва ли не лучшей в мире. Причем и в этой области самыми либеральными, самыми прогрессивными решениями были самые первые. Реформа высшего образования, проведенная Наркомпросом под руководством А. В. Луначарского в 1918 году, вводила бесплатное обучение и выборность профессуры. До 1921 года государственный контроль за деятельностью вузов ограничивался финансовыми и административными вопросами, не затрагивая ни учебные программы, ни преподавательский состав.
С 1922 года контроль начал распространяться на подбор преподавательских кадров и на содержание обучения, но это относилось прежде всего к гуманитарным наукам и экономике. В дела факультетов естественных и технических наук, с которыми были связаны основные надежды власти, она в то время почти не вмешивалась. Места, освободившиеся после смерти или эмиграции старых ученых, занимали молодые талантливые исследователи, независимо от их идеологических убеждений (так выдвинулся, например, Н. И. Вавилов). Эти молодые профессора принесли на старые кафедры новые идеи и дали мощный толчок развитию возглавляемых ими научных направлений.
Известный противник советской власти В. В. Шульгин, совершивший в 1925 году нелегальное, как ему казалось, путешествие по СССР (втайне от Шульгина поездке содействовало ОГПУ), писал, что в стране царил поощряемый властями настоящий культ науки и техники. Шульгин увидел в этом прежде всего некую замену отсутствующей политической жизни, отвлечение умов. Конечно, были и заданность, и отвлечение, но главенствовали, пожалуй, все-таки преклонение перед наукой, да искренняя, кажущаяся теперь непростительно наивной вера в то, что только коммунисты, овладев достижениями науки и техники, смогут использовать их правильным образом – для победы нового строя и всеобщего счастья. Как пелось в комсомольской песне 20-х годов: «Грызи гранит науки, как Ленин завещал! Мозолистые руки задушат капитал!»
Да, в 20-е уже сформировалось первое поколение советских научно-технических интеллигентов, искренне принявших новую идеологию. Их энтузиазм питали вера в социализм и чувство причастности к строительству нового мира. Более того. Среди части этой интеллигенции бытовало убеждение, что сама революция и даже красный террор необходимы были, в конечном счете, для устранения последних преград свободному научно-техническому прогрессу, что путь гуманной пули можно и должно расчистить пулями свинцовыми.
Не могу отказаться от искушения привести обширную цитату из поэмы Владимира Луговского «Комиссар», написанной в том же 1932 году, когда в Калуге Константин Эдуардович Циолковский развивал свое видение будущего перед Александром Чижевским (о чем Луговской, разумеется, не знал). Итак:
Когда окончилась Гражданская война,
Я жил в Смоленске…
Я был инструктором военных курсов,
Купил себе багровые штаны
И голодал с чудовищным уменьем,
Но это не мешало мне читать…
Дальше идет беседа героя поэмы с его другом, Сережей Зыковым, комиссаром Чека, который
…поздно возвращался с операций,
А иногда подолгу пропадал.
Но, приходя, стучал в мою каморку,
Входил, огромный, черный, шишковатый,
Побритый до смертельной синевы…
Комиссар, отлучившийся на время от мясорубки, и, как видно, осмысливающий свое ремесло, спрашивает героя поэмы:
«Скажи подробно,
Как, из чего устроен человек?»
«Ну, мясо, кости, – я ответил, – кровь»,
«А дальше что?»
«Бесчисленные клетки».
«Что значит клетка?»…
В своих объяснениях герой поэмы доходит до строения атома. Комиссар поражен:
«Ты не врешь?
И здесь, и здесь – все это электроны?
Все, все из электронов состоит?
Все одинаково, – материя, товарищ?!»
«Материя, но в миллиарды лет
Прошедшая мильоны превращений,
Кипевшая в огне гигантских солнц,
Где атомы рвались и создавались…
Рожденная земной корой для жизни
В начальных клетках и живых белках,
Заполнивших потом моря и сушу,
И через бесконечный ход смертей
И жизней, изменявших формы жизни,
В слепом движенье и слепой борьбе
Принесшая земле свой лучший цвет —
Прекрасный, гордый разум человека,
Который понял всю громаду мира
И осознал впервые сам себя.
Он начал жизнь в тревоге и борьбе
И продолжал ее в борьбе и рабстве,
Порабощенный силами природы,
Нуждою, жадностью своих владык…
Сквозь собственность, религию, насилье,
Сквозь казни, пытки, войны государств,
Сквозь все, что создали и защищали те,
Которых ты уничтожал».
И воодушевленный комиссар отвечает своему другу:
«Ты прав!
Которых я уничтожал, товарищ.
С наганом, динамитом, пулеметом
Они засели на дороге жизни,
Они хотят остановить ее.
Кого остановить? Природу?
Закон развитья, как ты говоришь,
Закон движенья новой формы жизни,
Которая приводит человека
К тому, чтоб гордо завладеть землей,
Наукой и, быть может, всей вселенной?
Да если человек теперь дошел
До этих слов, до этих самых мыслей
И знаний, о которых ты сказал,
И, создавая все богатства мира,
Их отдавал бездарным господам,
Которые друг с дружкою грызутся
И делят меж собою шар земной, —
Да это, брат, немыслимая вещь,
Да это, брат, позор для человека,
Для всей природы – горе и позор!
Вот мы, голодные, сидим вдвоем,
И холод, брат, до ужаса, и темень…
А будущее, брат, – оно за нами,
И ничего им с этим не поделать!..»
Поначалу кажется, не только рассуждения героев поэмы, но даже интонации напоминают гуманистические мысли седобородого калужского Пророка. И вдруг, сходство взрывается чудовищным выводом о необходимости – во имя победы разума – уничтожать классовых врагов. И ведь это Владимир Луговской, поэт огромного таланта! Позднее, в 50-х, к концу жизни, он сам многое переосмыслит. А тогда – вот таково было время, таковы были эти люди, такова их вера.
Мог ли компромисс между утопическими целями и реальными средствами, компромисс, главным результатом которого был НЭП, продлиться дольше, чем он продлился в нашей истории? Об этом спорили и будут спорить. Современный социал-демократический публицист В. В. Белоцерковский, говоря о годах расцвета НЭПа, отмечает: «Ленин и его соратники, вопреки расхожему мнению, не обманули крестьян: дали им землю и – чего даже не обещали! – свободу хозяйствования и рынок» («Свободная мысль», № 1, 1999). Юрий Буртин считает НЭП вполне жизнеспособной формой конвергенции и показывает, что сам Ленин к концу жизни рассматривал НЭП не как отступление от социализма, а как сам социализм, во всяком случае, его начало («Октябрь», № 12, 1998).
Ясно только, что компромисс НЭПа создавал не самые плохие перспективы для научно-технического прогресса, а успешный научно-технический прогресс мог бы, в свою очередь, благотворно влиять и на экономику, и на моральный климат, и даже на политическую обстановку в стране.
Конечно, разбраковка наук по степени их полезности для социализма, а заодно и разбраковка ученых, начались еще при жизни Ленина. Для юношей и девушек «классово чуждого происхождения» в 1921 году были введены ограничения на поступление в вузы (хотя в первое время они явно соблюдались не слишком строго, о чем свидетельствуют организованные в 1924, а затем и в 1929 году «чистки» студенчества).
Тогда же доблестные чекисты принялись фабриковать первые дела, в сценариях которых задействовали инженеров и ученых. Но и это еще не превратилось в систему. Приливы чередовались с отливами. Так, известное дело профессора Таганцева, закончившееся в августе 1921 года расстрелом 61 человека, среди которых было немало представителей научной, технической и творческой интеллигенции (в том числе поэт Николай Гумилев), вызвало недовольство правительства. Опасались, что подобные кровавые спектакли оттолкнут интеллигенцию от власти. Ленин раздраженно писал о Петрогубчека, сфабриковавшей дело: «Негодна, неумна». И осенью 1921 года руководство и часть кадров Петрогубчека были сменены.
Поэтому и большую группу философов, историков, социологов, чьи взгляды были сочтены враждебными советской власти, в 1922 году целыми и невредимыми выслали из страны («философский пароход»). Причем Ленин всем высланным велел выдать подъемные и приказал советским представительствам за рубежом – трудоустроить.
А знаменитый экономист Василий Леонтьев, ставший впоследствии в эмиграции лауреатом Нобелевской премии, вспоминает, как в 1922 году его, студента Петроградского университета, вместе с друзьями неоднократно задерживали чекисты, в том числе и за такие «преступления», как расклейка плакатов с требованием свободы печати и демократии в государстве. По меркам того времени это сулило верный расстрел. Но в Петрограде 1922 год стал не только нэповским, но, до известной степени, «оттепельным». Чекисты ограничивались назидательными беседами, порой переходившими в длительные дискуссии с задержанными студентами, после чего всех отпускали по домам.
Молодежь искренне увлекалась наукой, молодежь стремилась к высшему образованию. Даже тем, кто разделял идеологию режима, наука представлялась не менее могущественной силой преобразования мира к лучшему, чем революционная борьба. Выходцам из «бывших», «эксплуататорских» классов и сословий, сквозь все препятствия пробивавшимся на студенческую скамью, наука и техника, казалось, давали возможность работать в России и для России, не идя на компромисс со своей совестью. Организованная под руководством выдающихся ученых и инженеров старшего поколения, оставшихся в СССР (Павлова, Вернадского, Иоффе, Карпинского, Обручева и многих других), сеть научных и проектных организаций к концу 20-х годов создала условия для развития всех направлений науки и техники и превращения Советского Союза в передовую державу.
Но у власти в стране к этому времени находились уже другие люди. И новая правящая верхушка обнаружила неприятное для себя обстоятельство. Хотя инженеры и ученые добросовестно работали для процветания страны, а значит для укрепления режима, оказалось, что заставить науку руководствоваться одними политическими идеалами и довольствоваться только ролью «производительной силы» не так-то просто.
Внутри самой науки неизбежно возникают собственные движущие силы и собственные критерии. Важнейшим (в конечном счете, единственным) критерием оценки научной деятельности является истина. Та самая, которая, как мы уже говорили, для настоящего ученого подчас дороже ценностей жизни, ибо только в следовании истине вектор его усилий совпадает с явственно им ощущаемым вектором полета гуманной пули.
А времена изменились. То, что в эпоху ленинской идеократии, допускавшей компромиссы с реальностью, в том числе и с реальностью научных истин, вызывало у власти раздражение, становилось абсолютно нетерпимым при переходе к сверхтоталитарной сталинской системе. Новый «вождь» и «отец народов» испытывал патологический страх перед любым проявлением независимости. В конце 20-х, после удушения НЭПа, стесненная до предела экономическая независимость оставалась только у крестьянства, а куцая, лишь в рамках профессиональной деятельности, независимость мысли – у научно-технической интеллигенции. Крестьянство выморили голодом, поморозили в ссылках и поработили, загнав в колхозы. А над инженерами и учеными органы ОГПУ принялись ставить собственные эксперименты. Отрабатывались оптимальные способы покорения.
В 1929 году ОГПУ сфабриковало дело Академии наук, а в 1930 году – еще более громкое дело «Промпартии». Десятки видных ученых и инженеров обвинили в контрреволюционном заговоре и вредительстве. При этом чисто технические специалисты, такие как теплотехник Рамзин, при условии «сотрудничества со следствием» (т. е. при согласии оговорить себя и своих коллег), еще могли рассчитывать на помилование и будущее возвращение на волю. А такие выдающиеся ученые-экономисты, как Алексей Чаянов и Николай Кондратьев, были обречены.
Они продержались до самого конца НЭПа. Чаянов искренне верил в возможность свободной кооперации российского крестьянства и его процветания в нэповских условиях. Кондратьев явно не исключал нэповский СССР из мировой экономической системы, где действуют общие законы развития. Сталинское уничтожение НЭПа означало гибель и для них, и для всех независимо мыслящих экономистов. С этого времени разрыв с реальностью, а с ним и репрессии против интеллигенции, непрерывно нарастали.
Не менее важное значение имел другой эксперимент карательных органов: в 1929–1930 годах группу заключенных авиаконструкторов во главе с Н. Н. Поликарповым и Д. П. Григоровичем заставили во внутренней тюрьме ОГПУ проектировать новый истребитель. Полученный результат – прекрасный для своего времени самолет И-5 со скоростью полета около 300 км/час – убедил в эффективности «шарашек». Значит, интеллект можно было использовать в наиболее удобной для властей форме: лишив его всех прав и окружив решетками и конвоем.
К концу 20-х – началу 30-х в советской науке, да и во всей стране, остался один-единственный человек, который позволял себе открыто говорить то, что думает, и которому всё прощалось: великий физиолог Иван Петрович Павлов. Принудительное внедрение в науку вульгаризованного марксизма вызвало его резкий протест. В своих письмах руководителям страны он обвинял их в «величайшем насилии над научной мыслью», заявлял, что «диалектический материализм при его теперешней постановке ни на волос не отличается от теологии и космогонии инквизиции».
Любому другому такие филиппики стоили бы головы. Павлова защищала всемирная слава. Да вольнодумствующий гений по-своему был и полезен режиму: его безнаказанность свидетельствовала перед всем миром о научных и гражданских свободах, якобы существующих в стране. Примечательно и то, что роль диссидента досталась именно ученому-естественнику. Философу, экономисту, историку, не говоря уже о писателе, не простили бы и сотой доли. Сразу уничтожили бы. А Павлов даже мог позволить себе не принять главу правительства, председателя Совнаркома Молотова, пришедшего не в тот час, когда они условились встретиться.
Правда, не стоит, наверное, и впадать в крайность, представляя великого физиолога только яростным врагом системы, как это делают некоторые современные авторы. В перестроечные годы появились публикации, показывающие, что при всей оппозиционности Иван Петрович Павлов, если не сжился, то по-своему сработался с советским строем. Так, весьма теплое отношение было у него к С. М. Кирову. Его он выделял из остальной советской верхушки, доверял ему, принимал в любое время. Киров же, в свою очередь, всячески подчеркивал, что не вмешивается в творческие дела ученых (Сб. «Репрессированная наука» под ред. М. Г. Ярошевского, вып. II, СПб., 1994).
А вот что писал Павлов в президиум Академии наук СССР в ответ на требование представить научный план возглавляемого им института: «Мы работаем без плана, увлекаемые, так сказать, током самого исследования… И это не только не мешает делу, а вернее сказать, способствует тому, что новый материал накапливается неудержимо» («Вопросы истории естествознания и техники», № 4, 1989). Прекрасно сказано, однако такой метод работы возможен лишь при условии неограниченного государственного финансирования и, что еще важнее в условиях дефицитной экономики, привилегированного снабжения. Видно, что и то, и другое И. П. Павлов, в отличие от дореволюционных времен, уже воспринимал, как само собой разумеющееся.
А атмосфера в науке, как и во всей стране, год за годом сгущалась. Ортодоксальные мракобесы и просто воинствующие бездари, жаждавшие карьеры, яростно обвиняли своих научных противников в идеализме и метафизике, в непонимании законов диалектики и прочем, что по тем временам означало обвинение в политической неблагонадежности. Разрастались репрессии. И все же, до середины 30-х годов научно-технический прогресс в СССР шел на удивление успешно. Не только осваивались готовые западные технологии и научные методы в ходе индустриализации, но было множество собственных достижений. Прежде всего, конечно, в оборонных отраслях, наиболее щедро финансируемых.
Так, работы по радиолокации, проводившиеся в Ленинграде П. К. Ощепковым, поначалу опережали английские. Специальное КБ по радиолокации было создано еще в конце 1933 года, первые успешные эксперименты по радиообнаружению самолетов проведены в январе 1934 года, а к началу 1935 года был изготовлен опытный образец зенитного радиолокатора.
В начале 30-х годов советские ученые и конструкторы лидировали и в создании нового, перспективнейшего класса летательных аппаратов – вертолетов. Особенно выделялись машины, создававшиеся под руководством профессора А. М. Черемухина. Он лично их и испытывал. В августе 1932 года Черемухин на вертолете 1-ЭА достиг высоты более 600 м, что явилось по тем временам феноменальным достижением, но из-за секретности не было зарегистрировано, как мировой рекорд. (До этого вертолеты поднимались на считанные десятки метров.)
Вообще, если согласиться с мнением, что самым наглядным показателем научно-технического развития страны является авиация, то Советский Союз 1935–36 годов придется признать едва ли не ведущей державой: наша военная авиация (пассажирская пребывала в зачаточном состоянии) была в это время передовой. Истребитель И-16, созданный под руководством Поликарпова (после его освобождения), и бомбардировщик СБ, созданный под руководством Туполева (до его ареста), составили эпоху в мировом авиастроении. Это были первые выпускавшиеся массовой серией самолеты, выполненные по схеме гладкого моноплана с убирающимся шасси, развивавшие скорость свыше 400 км/час.
Очень успешно развивалась физика. Именно в 30-е годы заявили о себе многие талантливые, тогда еще совсем молодые теоретики и экспериментаторы, которым в близком будущем суждено было стать создателями отечественного атомного оружия.
В полную мощь развернулась геологическая наука. Были исследованы громадные территории, до того почти неизученные. Открыты многочисленные месторождения, обеспечившие развитие страны на десятки лет вперед.
В сфере медицины в 30-е годы работали свыше 50 научно-исследовательских институтов. Наша медицинская наука отвечала мировому уровню, многие ученые заслужили всемирную известность. Самых впечатляющих успехов добилась эпидемиология, искоренившая массовые инфекционные болезни, бывшие в прежнее время бичом населения.
Наука не могла противостоять впрямую теряющему рассудок режиму. Но реально получалось так, что в раздавленном обществе, среди всеобщей рабской покорности, только она одна – своими средствами – и сопротивлялась безумию, спасая страну. В свою очередь, финансовое и материальное обеспечение науки было одним из немногих разумных действий тогдашнего режима вообще, а среди них, несомненно, важнейшим.
Кстати, оплата труда научно-технической интеллигенции была в 30-е годы самой низкой за всю советскую историю. Ученых относили к категории «служащих», что означало мизерную зарплату и скудные нормы снабжения по карточкам (до их отмены в конце 1934 года). Творческую энергию интеллигенции питали любовь к науке, патриотизм, а во многих случаях – и не утраченная еще вера в идеалы социализма. Казалось, что беззакония и дикости – нечто временное, преходящее, что такое явное безумие просто не может долго продлиться.
По свидетельству современников, даже честная бедность служила своеобразным стимулом для творческой работы. Занятия наукой и техникой означали пусть не материальный, но духовный прорыв из убогого, бесправного быта в высокий мир, где знания и мысль становятся решающей силой. И с 1926 по 1937 год число научных работников и инженеров в Советском Союзе возросло в 5–6 раз.
А потом – пламенем термоядерной вспышки полыхнул всеуничтожающий взрыв Большого террора. До той поры, а также в более позднее, послевоенное время безумие сталинского режима имело некие определенные (хотя и безумные) цели, и в действиях его прослеживалась некая (хотя и безумная) логика. Большой террор был пароксизмом безумия в чистом виде, вне всякой осмысленности.
Игорь Ефимов в одной из своих статей утверждает, что Большой террор породила ненависть посредственности, воплощением и выразителем стремлений которой был Сталин, к таланту. Поэтому, мол, истребляли прежде всего специалистов. Нет сомнений, в той мясорубке зависть и ненависть «низковольтных» (по выражению Ефимова) к «высоковольтным», худших к лучшим, справляли свое страшное торжество. Но в целом гипотеза Ефимова – еще одна попытка увидеть хоть какую-то, пусть чудовищную логику там, где никакой логики быть не могло.
И не только в том дело, что для расчистки дороги перед бездарью и приведения настоящих специалистов в состояние ужаса и покорности не требовалось такого массового истребления последних. Расстрельные списки по нашему городу 1937–1938 годов, публиковавшиеся в ленинградских газетах в конце 80-х – начале 90-х, показывают, что среди погибших соотношение интеллигенции и рабочих, в том числе самых неквалифицированных – землекопов, грузчиков, возчиков, сторожей, – было примерно таким, как в действительности того времени.
Другое дело, что погибали – независимо от образования и таланта – прежде всего самые порядочные, не способные на доносы и подлость. И другое дело, что, хоть каждая человеческая жизнь бесценна, истребление именно специалистов, тем более накануне войны, имело последствия, несравнимые с их чисто арифметическим числом. Да и само число – даже в общей массе загубленных – было огромным. Ведь инженеры и ученые целых отраслей, важнейших, оборонных, подчистую пошли в пыточные кабинеты, в расстрельные подвалы, в лагеря. Полностью были разгромлены авиационные, кораблестроительные, ракетные НИИ и КБ. (Вертолетчик Черемухин угодил в одну тюрьму с Туполевым. Конструкцию вертолета первым довел до серийного производства русский эмигрант Сикорский в США.)
Да что оборонные отрасли! Невиннейшая научная организация, где никакого вредительства и выдумать невозможно, Пулковская обсерватория, гордость нашей науки, «астрономическая столица мира», как ее называли еще с XIX века, подверглась такому погрому, что за 1937–38-й годы не выпустила ни одного отчета о научной работе. Их место заняли отчеты об инвентаризации книг и рукописей библиотеки и архива обсерватории (вычищались труды репрессированных ученых).
Пожалуй, некую сумасшедшую логику можно усмотреть лишь в том, что раньше других отраслей начала страдать и в итоге, даже на общем фоне, сильнее всех пострадала – биология. Мысль о вредительстве с помощью невидимых глазу микробов показалась сотрудникам ОГПУ-НКВД наиболее удачной для фабрикации дел, поэтому в среде микробиологов массовые репрессии шли уже с 1930 года.
К тому же, разрушив сельское хозяйство, режим требовал от биологической науки быстрого повышения урожайности, выведения сверхэффективных сортов и пород. Для карьеристов, интриганов, лжеученых вроде Лысенко это открывало широкие возможности (хотя и такие погибали), для честных исследователей – означало, по меньшей мере, крушение их дела, а чаще – мученическую смерть.
Кто знает, если бы Иван Петрович Павлов не умер в 1936 году, смог бы он уцелеть в адском пламени последовавших лет, защитила бы его мировая слава? Гениальному и тоже всемирно признанному Николаю Ивановичу Вавилову Сталин во время последней аудиенции в ноябре 1939 года презрительно бросил: «Ну что, гражданин Вавилов, так и будете заниматься цветочками, лепесточками, василечками и другими ботаническими финтифлюшками? А кто будет заниматься повышением урожайности сельскохозяйственных культур?» «Вождь» мог бы и Павлову что-нибудь столь же ядовитое процедить насчет его собачек, а потом отдать ежовским или бериевским палачам.
За последнее десятилетие о сталинском терроре сказано и написано столько, что, кажется, никакие факты не способны больше поразить читателя. Но мы всегда будем поражаться подвижничеству и патриотизму ученых, которые посреди пожара, будучи день за днем и год за годом на волосок от гибели, с непреклонным упорством трудились для своего народа.
Николай Вавилов погиб в тюрьме от голода, а вся страна в годы войны сажала картошку сорта «лорх», по имени одного из немногих неарестованных вавиловских сотрудников – профессора А. Г. Лорха.
Не кто иной, как Владимир Иванович Вернадский, до революции – один из видных деятелей кадетской партии, сам потерявший в годы террора многих друзей и учеников, резко критически относившийся, как показывают дневники, писавшиеся им для себя, и к событиям, и к правителям, – не кто иной, как он, первым из наших ученых, в июле 1940 года направил Молотову письмо с призывом срочно начать работы по использованию атомной энергии урана. Вернадский тревожился, что наша страна может отстать в ядерной гонке. Он предвидел, чем это грозит.
Великий ученый и авиаконструктор, он же бесправный зэк, Андрей Николаевич Туполев в 1940 году так обращался к своим сотрудникам, собранным из лагерей в «шарашку» (по воспоминаниям его помощника Леонида Кербера):
«Нас не информируют, нам приказывают, однако только осел может не видеть, что дело идет к войне. Не менее ясно, что никто, кроме нас, спроектировать нужный стране бомбардировщик не может. Мы любим свою родину не менее других и, наверное, больше, чем те, кто нас собрал сюда. Условия трудные, а если отрешиться от личных огорчений и взглянуть шире – трагические. И, понимая все это, я ставлю перед вами задачу, которую никто, кроме вас, не выполнит… Давайте сожмем зубы и решим эту задачу. Времени у нас в обрез, но надо успеть. В этом залог освобождения, нельзя нам в войну оставаться арестантами, нельзя воевать в цепях».
И тюремное КБ Туполева создало самолет Ту-2, лучший фронтовой бомбардировщик Второй мировой войны. Равных ему не было ни у немцев, ни у наших союзников. Только из-за самодурства Сталина, который в 1942 году, вопреки доводам и просьбам специалистов, остановил по своему капризу начавшееся уже развертывание массового производства Ту-2, фронт до конца войны почти не получал этих превосходных самолетов.
Выдающийся микробиолог Лев Александрович Зильбер (старший брат писателя Вениамина Каверина) в лагере на Печоре сумел разработать способ получения особых дрожжей из ягеля – оленьего мха. Эти дрожжи были концентратом витаминов и в несколько дней спасали от смерти больных пеллагрой зэков. Зильбер, человек неуемной энергии и редкого мужества, добился у начальства, чтобы его опыт борьбы с пеллагрой был широко распространен в лагерях Крайнего Севера.
Несмотря на пытки, Зильбер не подписал на следствии никаких признаний своей «вины». А мысль его работала непрерывно в самых страшных условиях заключения. Именно в тюрьме и в лагере в 1940–1944 годах он сформулировал основополагающие идеи вирусно-генетической теории рака. Записал микроскопическими буквами на добытой с трудом папиросной бумаге, прятал от соглядатаев. И драгоценную многостраничную рукопись, уместившуюся на нескольких десятках квадратных сантиметров и свернутую до размеров пуговицы, сумел передать при свидании – под неусыпным наблюдением охраны – близкому другу и сотруднице З. В. Ермольевой (создательнице отечественного пенициллина). Просил, если его не освободят, напечатать рукопись под псевдонимом. Такой сюжет не придумал бы и Дюма.
И никакому воображению не представить, сколько могли бы сделать все эти люди, и погибшие, как Вавилов, и выжившие, как Туполев и Зильбер, и даже не бывшие в заключении, как Вернадский, – сколько могли бы они сделать, если бы жили и работали в нормальных условиях. Россия была бы сейчас богатейшей и могущественнейшей страной мира, а ускорение, которое наша наука придала бы гуманной пуле, наверное, позволило бы ей пройти сквозь многие преграды на пути к Цели.
Избиение Сталиным научно-технической интеллигенции подорвало оборонную мощь страны. Если в середине 30-х годов наша военная техника была передовой и темпы ее обновления не уступали западным, то в конце 30-х, когда все крупные страны в предвидении новой мировой войны стремительно перевооружались, в СССР исследовательские и конструкторские работы были почти парализованы. Достаточно сказать, что в 1937–1940 годах в производство не поступил ни один новый тип самолетов. До самого конца 1940 года авиапромышленность выпускала отставшие от времени истребители И-16 и И-153. (Как сдержанно отмечает в своей книге, написанной в застойные времена, известный авиаконструктор и историк авиации В. Б. Шавров, «из-за отсутствия других, лучших объектов для загрузки серийных заводов».)
И все-таки, подвижничеством советской научно-технической интеллигенции новые, вполне современные образцы самолетов, танков, орудий, боеприпасов к началу войны были созданы.
Мы восхищаемся мужеством солдат, идущих в атаку под вражеским огнем, несмотря на то, что в их цепи то слева, то справа падают убитые и раненые. Так что сказать о мужестве наших ученых и инженеров в предвоенные годы? Сталинщина косила их пострашнее пулеметов. А им надо было не просто идти под огнем, но творить! Высвобождать все ресурсы мозга, включая интуицию и фантазию, чтобы в битве умов победить своих противников, вроде Вилли Мессершмитта. В тех-то условиях…
Они даже не имели естественного права на ошибку в своих поисках. Вот только один пример. В НПО, где работал автор этой книги, и в 70-е, и в 80-е годы еще вспоминали, как в 1940 году с предприятия (тогда завода Наркомата боеприпасов) органы НКВД «увели» 11 человек, которых больше никто и никогда не видел. При модернизации капсюлей к патронам авиационных пулеметов была допущена ошибка, приводившая к осечкам при стрельбе, а в некоторых случаях – даже к выходу пулеметов из строя. Ошибка исправимая (она и была быстро исправлена). В застойные времена за более серьезные просчеты расплачивались даже не выговором, а замечанием в директивном письме или сеансом мата в кабинете замминистра. Но тогда – погибли безвестно и страшно одиннадцать человек, одиннадцать чьих-то сыновей, мужей, отцов, одиннадцать необходимых стране специалистов. Те, кто принимал какое-то участие в неудачной работе, и те, кто не имел к ней никакого отношения.
Вот в таких условиях трудились накануне войны и честно выполнили свой долг все эти люди, и заключенные, и «вольные». Начиная от всемирно известных авиаконструкторов, таких как Туполев и Ильюшин, и кончая теми, чьи имена вспомнят сейчас только считанные специалисты, например, конструктором зенитных орудий Логиновым или химиком Лединым, отработавшим в 1940 году на основе гексогена мощные взрывчатые составы для снаряжения боеприпасов.
(Задумаемся над печальной особенностью нашей общей памяти и психологии: имена всевозможных подонков советского и дореволюционного времени кочуют из публикации в публикацию. Обычно предаются проклятию, иногда поднимаются на щит – национал-патриотической прессой. Но так или иначе, держатся на слуху. А имена людей, которым страна обязана самим своим существованием, даже не то что забыты, просто никого не интересуют. Чего ждать от молодежи, взрастающей в таком информационном поле?)
Да, эти люди выполнили свой долг. И не их вина, что созданные ими прекрасные образцы вооружений летом 1941 года промышленность только-только начала осваивать. Не их вина, что Красная армия, сама обезглавленная и подставленная Сталиным под внезапный удар, вступила в механизированную войну, оснащенная безнадежно устаревшей техникой.
Пропаганда застойных лет вовсю эксплуатировала тему подвига советских солдат и офицеров, остановивших в начальный период войны вражеское нашествие. Конечно, они были героями. Но в чем конкретно заключался их героизм? Героизм летчиков, которые на истребителях И-16 с их скоростью 450 километров, фанерными фюзеляжами, незащищенными бензобаками, без радиостанций, вступали в бой с «мессершмиттами» (скорость на сотню километров больше, живучая цельнометаллическая конструкция, надежная радиосвязь между собою и с землей)? Героизм танкистов, которые на легких танках БТ с 13-миллиметровой броней сходились с немецкими средними Т-III и Т-IV, закованными в 30-миллиметровые бронепанцири? Наконец, героизм красноармейцев, которые пытались остановить те же немецкие танки единственным оружием – бутылками с горючей смесью, потому что никаких других противотанковых средств просто не было?
Что – конкретно – могли они сделать при всем своем героизме? Только одно: постараться подороже продать свою жизнь. То есть, все равно погибая, попытаться (если повезет) причинить противнику хоть какой-то ущерб. В советской литературе бытовало ироническое отношение к японским камикадзе. Конечно, одурманенные пропагандой, они погибали за неправое дело. Тысячами. Наши камикадзе, за правое дело, погибали миллионами.
Полтора года длился так называемый «начальный период» войны. Полтора года, пока военные заводы, эвакуированные в Сибирь и на Урал (если бы к войне подготовились и нашествие не проникло в глубь страны, их бы не пришлось перевозить!), укоренялись на новых местах, иногда просто в чистом поле, пока осваивали выпуск новых образцов техники, Красная армия терпела страшные поражения и отступала. В конце 1942 – начале 1943 года перестройка промышленности завершилась, на фронт пошел мощный поток современных вооружений и боеприпасов, и в ходе войны, по официальной советской терминологии, произошел «коренной перелом».
Совершенно прав петербургский ученый и публицист Ю. П. Петров, когда утверждает, что главный вклад в этот «перелом» внесла научно-техническая интеллигенция (факт, который в советское время не то чтобы замалчивали, но и не слишком акцентировали, предпочитая воспевать трудовой героизм рабочего класса).
Война заставила считаться с интеллигенцией. Война показала, что научная и инженерная мысль является решающим фактором победы. Так, например, когда понадобилось резко увеличить выпуск винтовок, на оружейных заводах подняли из архивов и пересмотрели все отклоненные прежде изобретения и рационализаторские предложения. Большинство внедрили, и за короткий срок выпуск винтовок возрос вдвое.
Несмотря на усиливавшийся износ оборудования, которое в военное время невозможно было заменить, несмотря на низкую квалификацию основной массы рабочих (женщин, подростков), поток технических решений обеспечивал непрерывное снижение трудоемкости, а значит, рост производства. Так, на изготовление одной 76-мм дивизионной пушки ЗИС-3 конструкции В. Грабина в 1942 году затрачивалось 1029 станкочасов, в 1943 году – 909, в 1944 году – всего 475. Для соединения броневых деталей взамен трудоемкой клепки под руководством академика Е. О. Патона были отработаны самые прогрессивные в мире методы электросварки. Подобных примеров можно привести множество.
Причем, во второй половине войны Красная армия не только получала оружия намного больше, чем немецкая. Оружие это, как правило, было совершеннее вражеского. Наша научно-техническая интеллигенция (после всех сталинских кровопусканий!) и здесь одержала победу над нацистскими специалистами. Бронированные штурмовики Ил-2 и Ил-10 Ильюшина с мощными моторами Микулина, истребители Ла-5ФН и Ла-7 Лавочкина с надежными моторами Швецова, средние танки Т-34 Кошкина, Морозова, Кучеренко, тяжелые танки ИС-2 Котина и Духова были лучшими боевыми машинами своего класса не только на советско-германском фронте, но и во всей Второй мировой войне.
«Производительность труда» наших инженеров и ученых в годы войны кажется невероятной. Так, например, основу огневой мощи сухопутных войск Красной армии составляли гаубицы и пушки калибров 122 и 152 мм, созданные в КБ великого артиллерийского конструктора Федора Федоровича Петрова. Аналогичные немецкие (а также американские и английские) артсистемы уступали его орудиям настолько, что и сравнивать их несерьезно. В разгар войны КБ Петрова непрерывно разрабатывало и испытывало новые образцы, модернизировало прежние, осуществляло авторский контроль за серийным производством на заводах. И при этом громадном объеме работ численность КБ вместе с чертежниками и копировщицами («ксероксов» не было, каждый из бесчисленных чертежей надо было для светового размножения вручную скопировать тушью на кальку), вместе со всем обслуживающим персоналом – не превышала 60–70 человек. Таких результатов, конечно, не добиться только принуждением и угрозой репрессий. Такую энергию дают сознание правого дела и подлинный патриотизм.
Советские инженеры и ученые выковали Победу. А то, что даже в конце войны, когда наша армия получала больше техники, чем вражеская, да притом лучшего качества, ее потери все равно были выше немецких, можно объяснить только тем, что советские полководцы, за редкими исключениями, просто не умели и не хотели беречь солдатские жизни. То есть по-настоящему так и не научились воевать.
7 августа 1945 года, на следующее утро после взрыва атомной бомбы над Хиросимой, одна из американских газет поместила под своим заголовком вместо даты выхода: «Второй день Первого года Первого века Атомной эры».
Действительно, началась новая эра. Достижение политических целей сталинского режима, – а целью становилось, ни больше ни меньше, мировое господство, – теперь целиком зависело от науки. Требовалось создать атомное оружие, реактивную авиацию, ракетную технику.
И Сталин принимает решение, во-первых, поощрить ученых, значительно повысив им оклады. Обстоятельство, которому, казалось, можно только радоваться. Все и радовались, благодарили и славили вождя. Встревожился один-единственный человек – мудрый и бесстрашный Петр Капица. В марте 1946 года, сразу после того, как вышло постановление о новой системе оплаты, он направил Сталину письмо с возражениями против установленных методов оценки научного труда – в зависимости от должности и ученой степени, а не от эффективности работы. Капица предвидел опасные последствия и был совершенно прав, но на его предупреждения не обратили внимания (хорошо еще, сам за них не пострадал).
А во-вторых, – и это главное, – остро, как никогда, нуждаясь в науке, сталинщина не могла допустить, чтобы научный мир ощутил себя самостоятельной силой. Нужно было раздавить интеллект еще сильней, чем прежде, и в то же время добиться от него невиданной продуктивности в создании новых видов оружия.
То есть Сталин попытался решить задачу, которая оказалась не под силу Гитлеру: окончательно разрушить двуединую природу научно-технического прогресса, уничтожить вместе с гуманной компонентой свободу творчества, сохранив и усилив эффективность одной только смертоносной составляющей.
Методы решения были чудовищно примитивны, они порождались больным сознанием. Но, в отличие от пароксизма 1937 года, в послевоенном безумии сталинской научной политики была «своя система», была последовательность, и это обеспечило временный успех.
После короткого (конец 1945 – начало 1946 года) оживления международных контактов советской науки связи с зарубежными научными кругами были решительно оборваны. Одна за другой пошли по нарастающей громовые кампании «борьбы с раболепием и низкопоклонством перед западной наукой», «утверждения приоритета отечественной науки и техники», «борьбы с безродным космополитизмом».
Самой, так сказать, технологически простой была кампания борьбы с «космополитами», то есть с учеными еврейского происхождения, которых шельмовали, повсеместно выгоняли с работы (даже академика Абрама Федоровича Иоффе выгнали из Физико-технического института, который он создал и которым руководил свыше 30 лет), часто репрессировали. Объект преследований был очевиден и замаскироваться никак не мог: «пятый пункт» в анкете – собственный или одного из родителей – сразу выдавал преступника.
При всей простоте кампания по борьбе с космополитами была, пожалуй, и самой эффективной с точки зрения целей, поставленных режимом: научный мир, сплоченный недавними военными испытаниями, ожидавший после Победы каких-то перемен к лучшему, был расколот вдребезги и на него нагнали хорошего страха.
Другие кампании требовали организации и режиссуры. Впрочем, поскольку безумие, в отличие от нормального мышления, тяготеет к шаблонам, к единому шаблону все быстро и свелось.
В каждой отрасли науки выбиралась подлежащая разгрому «лженаучная» и «упадническая» (полное уже совпадение с нацистской терминологией) концепция, созданная, конечно, американскими реакционерами. Обнаруживались ее злонамеренные последователи в рядах советских ученых. Им противопоставлялась абсолютно правильная, философски выдержанная концепция отечественного классика, давно покойного и потому бессловесного и беззащитного. Правильную теорию отстаивал и развивал современный деятель, носитель «прогрессивных» идей, имеющий сплоченный штаб погромщиков и пользующийся поддержкой власти.
Освещение кампаний обеспечивалось всей мощью пропагандистского аппарата – газет, радиовещания, огромной сети политпросвещения. Известные узкому кругу специалистов научные тонкости, – будь то вопросы химических связей, локализации нервных функций, отношения между лексикой и грамматикой, – требовалось знать всему народу. Такого размаха «научной популяризации» не было еще в истории человечества. Делалось это сознательно, для отвлечения людей от тягот послевоенной жизни, или просто в порядке общего сумасшествия, – наверное, и тогда невозможно было понять, а уж теперь тем более.
Так или иначе, пропаганда вдалбливала миллионам людей, кто «прав», кто «неправ» в научных спорах. И положение заклейменных «неправых» становилось трагическим. Им приходилось либо униженно каяться, либо становиться жертвами репрессий. Зачастую от изгнания с работы и ареста не спасало и покаяние.
Наиболее известен разгром генетики, на примере которого четко прослеживаются все компоненты схемы. Реакционная теория – «менделизм – вейсманизм – морганизм», по фамилиям основоположников этой науки. Покойный отечественный классик – известный садовод И. В. Мичурин, скончавшийся в 1935 году. (Практиком он был, действительно, выдающимся, но никаких теоретических трудов не оставил, если не считать знаменитого изречения, украшавшего еще и в 70-е годы все школьные кабинеты биологии: «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача».) Современный лидер «прогрессивной мичуринской биологии», конечно, Трофим Лысенко.
Кульминацией кампании стали в 1948 году погромная августовская сессия Академии сельскохозяйственных наук и приказ министра высшего образования Кафтанова, согласно которому все генетики и все сочувствующие одним махом были уволены из всех вузов.
Итогом кампании, помимо бесчисленных человеческих трагедий, стала полная катастрофа отечественной биологии. В школах и вузах вместо биологических наук в головы молодого поколения вбивалась чудовищная смесь измышлений под названием «мичуринская биология». Как строжайшая тайна, скрывались огромные успехи западной науки, которая стремительно приближалась к раскрытию молекулярных механизмов двух самых кардинальных биологических процессов: наследственной передачи признаков и синтеза белка.
В 1953 году Уотсон и Крик расшифровали молекулярную структуру ДНК, тем самым раскрыв путь к выяснению структуры генов, к вскрытию механизмов их самовоспроизведения и их предопределяющего влияния на синтез белков. Гуманная пуля пронизала преграду, за которой впервые, – пусть еще в невероятной дали, но уже реально, – стала различима ее Цель. А Лысенко и его команда продолжали остервенело отрицать само существование генов и вообще каких бы то ни было специальных материальных основ наследственности.
Вслед за генетикой настал черед физиологии. В конце июня – начале июля 1950 года грянула объединенная сессия Академии наук и Академии медицинских наук СССР, получившая название «павловской», потому что в этой отрасли на роль непогрешимого отечественного классика был назначен И. П. Павлов. Сталинский режим рассчитался с Иваном Павловым после его смерти. Рассчитался подлейшим образом. Имя великого ученого-гуманиста сделали жупелом, знаменем мракобесия и погрома науки.
К «реакционным лжеавторитетам» отнесли крупнейших зарубежных ученых в области физиологии и неврологии. Главным обвиняемым оказался академик Леон Абгарович Орбели, любимый ученик Павлова. Лидером «прогрессивного», истинно «павловского» направления в советской науке стал некто К. Быков, которого еще в 20-е годы Павлов изгнал из своего института за фальсификацию результатов экспериментов.
В итоге «павловской» сессии были выброшены с работы многие выдающиеся ученые, пресечены исследования на ряде важнейших направлений. Началась вакханалия в смежных науках. Примитивно понятое учение об условных рефлексах стало насаждаться в психологии и психиатрии, став преградой их нормальному развитию. Огромен был ущерб, нанесенный практике медицины и воспитания. Повсюду требовалось лечить и учить «по Павлову». Обвинения в «антипавловских методах», равносильные обвинениям во вредительстве, стали для интриганов и доносчиков надежнейшим способом сведения счетов с неугодными им специалистами.
Ни о каком сопротивлении со стороны науки, ни о каких попытках гонимых ученых защитить хотя бы свое достоинство, разумеется, и речи быть не могло. Но сталинский режим, втянувшийся после войны в упоительный процесс «истребления наук» (прямо по Салтыкову-Щедрину), сам очень быстро стал ощущать некие пределы, заходить за которые было опасно, ибо означало военный и хозяйственный крах государства.
В июне 1951 года прошло всесоюзное совещание по теории химического строения. На роль непогрешимого отечественного классика был назначен скончавшийся аж в 1886 году А. М. Бутлеров (действительно, великий химик и оригинальный человек, увлекавшийся, между прочим, модным в его время спиритизмом, что в советских его биографиях, разумеется, строжайше замалчивалось). Вредоносной теорией, «порождением растленной англо-американской империалистической буржуазии», была объявлена теория резонанса химических связей Лайнуса Полинга (известного американского ученого и борца за мир, дважды лауреата Нобелевской премии, впоследствии иностранного члена Академии наук СССР и большого друга Советского Союза).
Но за словесными громовыми раскатами, клеймившими отечественных «паулингистов-ингольдистов» (по аналогии с «вейсманистами-морганистами»), конкретных оргвыводов последовало на удивление немного. Претендентов на роль химического Лысенко, таких как Челинцев, откровенно жаждавших крови, окоротили. От «паулингистов-ингольдистов» приняли покаяние, и широкие репрессии против химиков не начались. Власть вовремя спохватилась: разгромить химическую науку означало подорвать все народное хозяйство и всю оборону.
Еще любопытней обернулось дело в физике. Там с начала 30-х годов шла ожесточенная борьба против «физического идеализма», то есть квантовой механики и теории относительности. Действительно, новая физика своими огромными успехами противоречила примитивно сформулированным положениям диалектического материализма. И в 1947 году на грандиозном «философском совещании» сам главный сталинский идеолог Жданов дал указание громить «физический идеализм», то есть современную физику и всех, кто в ней работает и ее пропагандирует.
Была создана специальная полузакрытая комиссия, готовившая на 1949 год всесоюзное совещание физиков по образцу лысенковской сессии Академии сельхознаук 1948 года. Энергично тасовали покойников, подбирая отечественного классика физики. Кажется, собирались остановиться на кандидатуре скончавшегося в 1912 году П. Н. Лебедева, первооткрывателя давления света, явления достаточно материалистического, чтобы быть понятным даже сталинским идеологам. В спешном порядке выпустили том его сочинений (для надергиванья цитат).
Лжеучеными, агентами американского империализма собирались объявить, конечно, Эйнштейна, Бора и далее по списку всех видных зарубежных физиков. Тут затруднений не возникало, так же, как и с кандидатурами жертв из числа физиков отечественных. Выбор был большой.
Однако разгромное совещание не состоялось. Академик А. П. Александров уже в конце 80-х, в перестроечные годы, слегка, по-видимому, преувеличивая свою былую храбрость, вспоминал:
«Меня вызвали в ЦК партии и завели разговор, что квантовая теория, теория относительности – все это ерунда. Но я им сказал очень просто: „Сама атомная бомба демонстрирует такое превращение вещества и энергии, которое следует из этих новых теорий и ни из чего другого. Поэтому, если от них отказаться, то надо отказаться и от бомбы. Пожалуйста: отказывайтесь от квантовой механики и делайте бомбу сами, как хотите“. Вернулся. Рассказал Курчатову. Он сказал: „Не беспокойтесь“. И нас действительно по этому поводу больше не беспокоили. Но притча такая ходила, что физики отбились от своей лысенковщины атомной бомбой».
Судя по воспоминаниям других участников событий, отвести занесенный топор удалось далеко не так легко, как об этом повествует Александров, и кроме Игоря Васильевича Курчатова, возглавлявшего советский атомный проект, огромную роль в спасении физики сыграл и тогдашний президент Академии наук СССР, родной брат Николая Вавилова, заморенного голодом в тюрьме, Сергей Иванович Вавилов – одна из трагичнейших фигур даже на фоне всей нашей трагической истории.
Вынуждаемый на каждом шагу писать и говорить не то, что он думает, повторять все ритуальные восхваления Сталину, публично поздравлять и обнимать Трофима Лысенко, убийцу своего брата, вынуждаемый идти на унизительные уступки, зачастую быть беспомощным свидетелем уничтожения и ученых, и целых научных направлений, Сергей Вавилов (в чем он признавался только самым близким сотрудникам) в этих безумных условиях делал главное дело своей жизни: спасал советскую физику и вообще все то, что в нашей науке еще можно было спасти. Когда в 1951 году он скончался за своим рабочим столом, врачи, производившие вскрытие, были потрясены: на сердце его было девять рубцов от перенесенных инфарктов. Он жил, постоянно подавляя и скрывая свою сердечную боль.
Да, сталинщина ощутила пределы, у которых следует остановиться. Ведь даже кибернетику, утверждавшую наличие объективных законов управления и тем самым посягавшую на святая святых – божественность вождя, кибернетику, оплеванную и проклятую с такой яростью, какая, кажется, и генетике не доставалась («буржуазная лженаука», «служанка мракобесия», «продажная девка империализма»), в отличие от генетики, тут же, не переставая проклинать, явочным порядком и разрешили. Слишком она была нужна для военных целей.
Труды Винера и других западных кибернетиков, конечно, оставались под запретом, ссылаться на них было бы самоубийством, но позволялось, тайком питаясь крохами зарубежной информации и мучительно изобретая давно изобретенные «велосипеды», создавать компьютеры под именем электронно-счетных машин. (Всё материалистично, это просто такие машины, вроде особых арифмометров!) В 1950 году под руководством академика Лебедева была создана МЭСМ – малая электронно-счетная машина, первый советский компьютер, примитивный даже по тем временам. Но в 1952–1953 годах появились уже большие машины – БЭСМ Лебедева и «Стрела» Базилевского – с гораздо более широкими возможностями.
И ведь не только разгром науки остановился у рубежей, за которыми начинались оборонные отрасли. Превозмогая себя, режим демонстрировал своеобразную терпимость (немыслимую в нацистской Германии, достаточно вспомнить судьбу Фрица Габера) и к конкретным ученым. Тем, кто выжил в заключении и трудом «искупил вину» – Туполеву, Королеву, множеству других, – милостиво «прощалась» былая судимость по 58-й статье. Их награждали орденами и сталинскими премиями, их выбирали (назначали) в депутаты. Авиаконструкторам Лавочкину и Гуревичу, не говоря уже о многочисленных атомных физиках, в самые лютые годы борьбы с космополитизмом «прощалось» еврейское происхождение.
«Прощались» немыслимые анкетные язвы, за которые простому человеку уж точно не сносить бы головы. Например, у Юлия Харитона отец был белогвардейским журналистом, а потом – эмигрантским журналистом в Риге. После присоединения Латвии к Советскому Союзу в 1940 году отца сослали в Сибирь, где он вскоре погиб. И все это не помешало сыну стать крупнейшим физиком-атомщиком, более того, одним из руководителей создания ядерного оружия.
Предполагалось, что в благодарность за такую терпимость, за огромные – в голодной и нищей стране – оклады, за саму возможность заниматься любимым делом ученые будут работать с предельной активностью и обгонят супостата.
Да что ни говори, и атмосфера «холодной войны», оглушительные пропагандистские крики об американском империализме, о поджигателях нового мирового пожара действовали до поры до времени даже на рационально мыслящих ученых. Слишком страшны были жертвы и разрушения, причиненные недавним нацистским нашествием. Новая, еще более страшная атомная угроза воспринималась всерьез. Казалось, опять, как в туполевской «шарашке» 1940 года, возникает ситуация, когда приходится закрывать глаза на безумие правящего режима и, не щадя себя, трудиться для спасения страны.
Рассказывают, что Петр Капица по моральным соображениям уклонился от участия в создании атомной бомбы. То был единственный случай, и даже Капице, при всех громадных заслугах (по его методу и под его руководством в войну производили кислород для промышленности) такой демарш мог стоить жизни. Капицу изгнали со всех должностей, но не арестовали. Он принадлежал к тем считанным людям, к которым Сталин испытывал нечто вроде уважения и которых не убивал даже за непослушание.
Но вот – противоположный и более характерный пример: известный физик-теоретик Игорь Тамм. В пламени Большого террора сгинули его младший брат и множество друзей, сам он в 1937-м чудом избежал ареста. Но после войны Тамм переживал, как тяжелейший удар, то, что его – то ли из-за репрессированных родственников, то ли из-за немецких предков – не привлекли к созданию атомного оружия. Он писал Жданову, от которого исходил запрет. Он убеждал главного сталинского идеолога, фанатичного изувера: «Вся моя деятельность дает мне право считать себя полноценным участником социалистического строительства. Прошу вас разобраться и устранить тягостное недоразумение».
Один из биографов Тамма объясняет его настойчивость (далеко не безопасную!) убежденностью ученого в том, что разработка советского ядерного оружия необходима для мирового равновесия. Вот, мол, ради какой высокой цели он по собственной воле стремился в сверхсекретную зону за колючей проволокой, под круглосуточный надзор, под запрет общения даже с близкими, оставшимися вне зоны. Все может быть. Нам, полвека спустя, судить трудно.
После смерти Жданова в 1948 году Тамма, наконец, привлекли к работам. Уже по термоядерной бомбе. В теоретическую группу, которую ему поручили создать, он включил своего аспиранта Андрея Сахарова.
Словосочетание «гонка вооружений» не Сталин придумал, но оно удивительно соответствовало его образу мыслей и лексикону. Когда-то подстегивавший (это уж его собственное выражение) индустриализацию и коллективизацию, он с началом «холодной войны» стал подстегивать научно-технический прогресс.
Об атомном отставании СССР от США в 1945–1949 годах знали все. Хотя бы потому, что газеты и радио то и дело повторяли слова Молотова: «Будет и у нас атомная бомба!» Многие знали, что есть еще одно отставание, о котором газеты не пишут – отставание в электронике. Что отставали и прежде, хотя, может быть, в меньшей степени. Что в 1941 году наши специалисты на немногочисленных отечественных радиолокационных станциях действовали успешно, особенно под Ленинградом (например, не позволили немцам уничтожить внезапными ударами с воздуха скопившийся в Кронштадте Балтийский флот). Но в ходе войны для развития сложнейшей радиоэлектронной отрасли не было возможностей.
Вот и объяснение – война виновата. В войну выручали западные союзники, поставлявшие, хоть и в небольшом количестве, современные РЛС. А с примитивностью радиотехнического и приборного оборудования наших самолетов приходилось просто мириться. В конце концов, для того, чтобы разгромить нацистскую Германию на земле и в воздухе, и такого уровня хватило.
И лишь немногие из тех, кто знал о нашем электронном отставании от американцев, с быстротой наваждения обернувшихся из союзников во врагов, понимали, что отставание это – пострашней атомного, и что не только и не столько война здесь причиною. Что звенит тревожный звонок для всего режима.
Ни авиация, ни ракетная техника, ни ядерные вооружения, ничто не развивалось в XX веке с такой стремительностью, как радиоэлектроника. В России и в Советском Союзе научно-технический прогресс зависел прежде всего от талантливых одиночек, от групп и коллективов единомышленников, преодолевающих своей энергией сопротивление бюрократического режима. Но электроника с невероятным темпом изменений самих ее основ (уменьшение радиоламп от размеров обычной осветительной лампочки до наперстка – горошины – спичечной головки, появление транзисторов, микросхем и т. д.) потребовала такой непрерывной и все ускоряющейся смены технологий и оборудования, такой немыслимой в других отраслях и все возрастающей точности, чистоты, массовости производства, что решающей оказалась не столько способность талантливых людей выдвигать новые идеи, сколько способность всей промышленности молниеносно реагировать на возникающие новшества и перестраиваться.
Тоталитарный режим, где любой «вопрос» должен проползти снизу вверх и сверху вниз по иерархической лестнице с обязательным согласованием и утверждением на каждой из ступенек, тем более режим сталинского социализма, планирующий «от достигнутого» на пятилетки, семилетки и даже двадцатилетия вперед, тем более в острой его форме – с репрессиями и нагнетанием страха, подавляющего инициативу, – такой режим, конечно, был обречен плестись в хвосте, отставая все больше и больше.
Но в 1946 году со всей ясностью это понимали немногие. Самому Сталину тогда казалось, что преодолеть кричащее и наиболее опасное отставание – в авиационной электронике – можно испытанными средствами: репрессиями и подстегиванием.
Начали, конечно, с репрессий. Первым делом арестовали, выбили на допросах признания во вредительстве и посадили наркома авиапромышленности Шахурина (выдающегося организатора, проведшего отрасль сквозь всю войну) и главкома ВВС маршала Новикова. Один из основных пунктов обвинения: выпускали и принимали самолеты с отсталым против американского оборудованием.
А затем началось подстегивание. Сталин принял решение, подобного которому не бывало в истории науки и техники. На наших дальневосточных аэродромах в 1944–1945 годах совершили вынужденную посадку три новейших американских стратегических бомбардировщика В-29 «Суперфортресс» – «Летающая сверхкрепость», подбитые во время налетов на Японию (с таких же четырехмоторных гигантов были сброшены и первые атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки). Советский Союз в то время с Японией еще не воевал, и, согласно международным правилам, самолеты интернировались. Летчиков подобру-поздорову отправили в Штаты, а «сверхкрепости» не вернули даже после войны, несмотря на недовольство американцев. И Сталин отдал приказ: скопировать «Суперфортресс» в точности, один к одному!
А. Н. Туполев, в ту пору уже «вольный», брался создать самолет лучше, чем у американцев, и несомненно создал бы. Но – именно самолет. Дело же заключалось в том, чтобы воспроизвести всю электронику, которой буквально был начинен гигантский бомбардировщик. Уровень ее в 1946 году казался нашим специалистам фантастическим: сложнейшая навигационная система, вычислители, автоматы координат. «Суперфортресс» имел в разных точках 30-метрового фюзеляжа пять установок крупнокалиберных пулеметов, обращенных в разные стороны: две сверху, две снизу, одну в самом хвосте. И стрелок каждой установки с помощью радиолокационных прицелов и дистанционного управления мог при необходимости вести огонь по атакующим истребителям из любой другой установки и даже сразу из нескольких.
Воспроизводство В-29 стало второй по важности проблемой после атомной. (И даже равнозначной: без бомбардировщика-носителя и бомба оказалась бы ни к чему). Работы захватили чуть не все научные организации страны и множество заводов. В условиях непрерывного подстегивания, то есть жуткой гонки под постоянной угрозой репрессий за малейшую задержку или ошибку, громадный самолет разобрали вначале на отдельные агрегаты и блоки, которые после тщательного изучения разобрали на узлы, а те, после их изучения, – на отдельные элементы вплоть до радиоламп, резисторов, конденсаторов, винтиков и заклепок. В обратном порядке воспроизводили, собирали, состыковывали, испытывали. И в июле 1947 года первый скопированный бомбардировщик под названием Ту-4 отправился в первый полет.
Участники этой эпопеи впоследствии писали, что воспроизводство «Суперфортресса» вызвало настоящую революцию в нашей науке и технике, и были правы. Возникли новые научные направления, возникли целые новые отрасли промышленности. Хотя, если вдуматься, «революция» означала лишь то, что некоторые области электроники ценой неимоверных усилий были в 1947 году подогнаны к американскому уровню 1942 года, когда создавался «Суперфортресс». Причем серийное производство, начавшееся в 1948–1949 годах, по уровню технологий и по масштабам все равно уступало американскому 1943–1945 годов (В-29 выпускался тысячами, Ту-4 – сотнями).
Казалось, к концу жизни Сталин добился полного успеха: замордованная, затоптанная научно-техническая интеллигенция быстро и четко выполняла все, что он приказывал. В 1949 году, всего через четыре года после американской атомной бомбы, взорвалась первая советская, ее повторявшая. Конечно, помогла разведка, вернее, некоторые американские физики, пацифисты и друзья Советского Союза, передавшие многие секреты ядерной технологии. Но наши ученые не были простыми копировщиками. Ситуация в атомной отрасли складывалась по-иному, чем в электронике. Проблемы здесь все же более локальны, технические решения так быстро не устаревают, серийность изделий несравнима, а концентрация талантов и степень мобилизации государственных ресурсов оказались просто невиданными. И почти одновременно с бомбой-копией была готова более совершенная, оригинальной конструкции. А первую транспортабельную термоядерную бомбу Советский Союз испытал даже раньше, чем США (в августе 1953 года, уже после смерти Сталина, но создана-то она была при нем).
Советские реактивные истребители МиГ-15 и МиГ-17 с английскими двигателями, усовершенствованными В. Климовым, были ничуть не хуже, если не лучше американских «сейбров», что показала война в Корее. Выпущенный в 1952 году бомбардировщик средней дальности Ту-16 с отечественными, в то время самыми мощными в мире двигателями Микулина, превосходил громоздкий В-47 «Стратоджет». И Туполев уже создавал сверхдальний турбовинтовой гигант, способный через полюс достичь самого сердца надменной Америки.
Сплошные успехи. А если отставание в электронике и кибернетике (тьфу-тьфу, в электронно-счетном машиностроении!) сохранялось и даже нарастало, то, значит, надо было всего лишь кого-то еще посадить, а прочих лентяев сильней подстегнуть, – и все будет в порядке.
Сплошные успехи… И до сих пор не дают они покоя современным сталинистам, повторяющим оброненную Черчиллем фразу («Слышите, слышите, сам Черчилль признал!») о том, что Сталин принял Россию с деревянной сохой, а оставил с водородной бомбой.
Не будем оценивать лукавую двусмысленность черчиллевских слов. Не станем и слишком углубляться в социально-экономические проблемы. (Во время НЭПа, когда Сталин «принял» Россию, крестьянство, получившее землю от революции и избавленное наконец от продразверстки и прочих безумств «военного коммунизма», с деревянной ли сохой, с железным ли плугом производило столько продовольствия, что и само было сыто, и рабочие в городах питались так, как никогда прежде и никогда после в нашей истории. А в 1953-м, после бедствий коллективизации и войны, страна жила в нищете и голоде. У Гитлера были «пушки вместо масла», у Сталина – такое ограбление собственного народа, какое и нацистам не снилось. Полное уничтожение «сохи» ради «водородной бомбы».)
Взглянем только с точки зрения нашей темы. Сталин не решил задачу разделения двуединой природы научно-технического прогресса успешнее, чем Гитлер. Сталин повторил – своими средствами – гитлеровское решение «научного вопроса», и хотя добился на первый взгляд лучших результатов, чем его нацистский друг-соперник, выигрыш этот был обреченно недолгим.
Моральные факторы, способствовавшие сталинскому успеху, такие как патриотизм наших ученых и последние остатки веры в социализм, стремительно вырабатывались, исчерпывались. Даже сама способность к творческой работе могла иссякнуть вместе с поколением тех, кто пришел в науку в 20–30-е годы, увлеченный самой наукой. На смену им, подавляемым, выбиваемым, все больше являлось такой молодежи, которая со студенческой скамьи, по свидетельству М. Г. Ярошевского, «нравственно растлевалась». Чтобы делать карьеру, защищать диссертации и т. д., приходилось прежде всего «манипулировать набором ритуальных слов», причем никого уже не интересовала убежденность в их правоте.
Даже постоянный и сильнейший сталинский стимул – страх – исчерпывал свои ресурсы, ибо стал чрезмерным. В условиях, когда ни талантом, ни трудом, ни рабской преданностью человек не может защититься от постоянной угрозы внезапного, бессмысленного уничтожения, страх подавляет не только инициативу, но даже инстинкт самосохранения, парализует безысходностью.
Вспомним: вся прибавочная стоимость создается только интеллектом, а именно интеллект, как злейшего врага правящего безумия, на сталинском закате душили с такой методичностью, какой не бывало, кажется, и в хаосе Большого террора. Отсюда – омертвение всех отраслей науки и техники, не связанных с военным производством, то есть тех отраслей, которые в реальности кормят, одевают, обогревают и лечат народ.
Вспомним еще раз: процесс познания обусловлен фундаментальными свойствами самой материи. Поэтому режим, который не обеспечивает для своей страны постоянного движения курсом научно-технического прогресса – по траектории гуманной пули, с ее нарастающим ускорением, – является противоестественным. Он вступает в конфликт с самими законами природы и обречен измениться или погибнуть. Если же он упорствует в своем самосохранении, то погибает страна.
И похоже, в начале 50-х гибельная участь не просто ожидала Советский Союз, но прямо планировалась для него Сталиным, ощущавшим, как неумолимо приближается и сгущается тень его собственной смерти. Последние силы народа выжимались для того, чтоб обеспечить еще один виток перевооружения, тоже последний, на который была способна истязаемая наука, термоядерный, а затем – развязать последнюю войну. Уже не ради завоевания всемирного господства, но только для того, чтоб ненасытный человеконенавистник, уничтоживший при жизни десятки миллионов людей, смог, умирая, утащить за собой в небытие сразу сотни миллионов. (Опубликованные в самое последнее время свидетельства показывают: это больше, чем предположение. См. А. Фурсенко «Конец эры Сталина», «Звезда», № 12, 1999.)
Смерть Сталина не только спасла страну от термоядерного самосожжения, она (вот пример диалектики, столь любимой нашими «вождями»!) продлила жизнь и самому сталинскому социализму. Разумеется, в измененной и смягченной форме. Одновременно подтвердилась вечная, горькая истина: в России слишком многое зависит от одного человека – правителя. Его воля (или ее отсутствие), особенности характера, чувство реальности или степень безумия определяют для всего народа условия жизни, да и просто жизнь и смерть.
В начале марта 1953 года вся репрессивная машина сталинизма, превосходно отлаженная на перемалывание миллионов жизней, была на полном ходу. Бесчисленные палачи в мундирах и пиджаках энергично манипулировали в неприступных кабинетах рычагами управления. Адский механизм был заведен и рассчитан на вечность, он казался сверхъестественным. Но вот произошло самое естественное событие: одного тщедушного старичка, одного-единственного, давно больного, утратившего всякую адекватность, добил очередной инсульт. И сразу окровавленные шестеренки завертелись вхолостую, а затем и вовсе остановились.
Не только мгновенно прекратились аресты. В течение буквально одного-двух месяцев после смерти «величайшего гения всех времен и народов» были остановлены грандиозно-абсурдные предприятия ГУЛАГа, бессмысленно губившие тысячи заключенных, – строительство железной дороги сквозь тайгу и тундру к устью Енисея и проходка туннеля под Татарским проливом с материка на остров Сахалин. На верфях Ленинграда, Николаева, Молотовска, где днем и ночью кипели работы по постройке крупнейших в мире линейных крейсеров типа «Сталинград», сразу наступила тишина, сменившаяся уже в мае новым оживлением: почти готовые корпуса броненосных гигантов, любимых «вождем», но нелепых в атомный век, принялись энергично разделывать на металлолом.
Преданнейшие, раболепные помощники безумного «хозяина», оставшись без него, внезапно продемонстрировали удивительное здравомыслие. Сентябрьский пленум 1953 года, облегчивший положение крестьянства, доклад Хрущева о культе личности на XX съезде, кампания массовой реабилитации, освобождение из лагерей сотен тысяч невинных стали его логическими следствиями.
Разрушив изваяния своего основателя, усатого идола в фуражке и сапогах, режим отчаянно стремился к спасительной реальности и с неизбежностью обнаружил, что туда ведет один-единственный путь. Много писали о том, как в 50-е годы средства пропаганды с помощью литературы и кино пытались заменить отвергнутый культ «плохого» Сталина культом «хорошего» Ленина и героев Революции и Гражданской войны. Почему-то никто не вспоминает, что в те лучшие годы «хрущевской оттепели» в стране фактически установился другой культ, по-настоящему живой и продуктивный, – подлинный культ науки.
Научно-популярная литература по всем отраслям знаний издавалась в таких количествах, которые сейчас кажутся невероятными. В любом книжном магазине и даже в любом киоске «Союзпечати» полки были заставлены книгами и брошюрами, в доступной форме рассказывавшими о жизни атмосферы и океанских глубин, о строении атома и строении земной коры, о реактивной авиации и радиолокации, о пластмассах и синтетических волокнах, о микробиологии и антибиотиках. И все это раскупалось!
На новорожденном телевидении научно-популярные фильмы и передачи, талантливые и яркие, созданные, несомненно, увлеченными людьми, занимали половину времени. Достижения наших ученых и инженеров в исследованиях Арктики и Антарктики, в выполнении программы Международного Геофизического года, в создании реактивных пассажирских самолетов, атомных ледоколов, синхрофазотронов, телескопов, электронных микроскопов подавались в газетных сообщениях и «Последних известиях» всесоюзного радио как важнейшие события.
О научной фантастике – разговор особый. НФ произведения раскупались не то что быстро – молниеносно. В библиотеках подростки записывались на них в очередь. Причем научная фантастика, за исключением классики – Жюля Верна, Уэллса, – была в основном советской, то есть в духе того времени во многом тоже популяризаторской, научно-технической. (Современную западную фантастику в 50-х годах почти не издавали.)
Все это не имело ничего общего с кликушескими, псевдонаучными кампаниями последних сталинских лет. Тогда шла манипуляция непонятными и чуждыми большинству народа проблемами, вдалбливалась ложь, распалялась ненависть. Теперь – лился поток доступной всем желающим, по-настоящему увлекательной информации. Один тот факт, что научно-популярные издания не залеживались на прилавках, что люди середины 50-х при всей бедности и трудности жизни тянулись к этим книгам и брошюркам, говорит многое об интересах, настроениях, ожиданиях общества.
Можно, конечно, вслед за Шульгиным усмотреть здесь отвлечение умов от несуществующей политической жизни. Но, если и так, отвлекали не поисками врагов, не натравливанием людей друг на друга, а образованием и побуждением к творчеству, к тому «делу», к которому, по словам Петра, «ежели зовут, бунтов не бывает».
Легко объявить научную популяризацию 50-х пропагандистской кампанией, ведь все успехи нашей науки и техники связывались с преимуществами социализма. Наконец, недолго расценить ее, как сугубо утилитарную заботу правительства о повышении квалификации трудящихся. Но как тогда объяснить выделявшийся даже на общем фоне поток научно-популярных изданий по астрономии? Каким пропагандистским целям, какому профессиональному совершенствованию «строителей коммунизма» могли послужить массовые тиражи книг и брошюр о строении Солнечной системы, о происхождении Земли и планет, о звездах и галактиках?
Разгадка явится сама собой, стоит только допустить крамольную, с точки зрения нынешних хулителей этого периода нашей истории, мысль о том, что в 1954–1961 годах, независимо от воли тогдашних правителей, единственно вследствие их тяготения к большей реальности, вектор устремлений социалистического общества, хоть в малой степени, направлялся интеллигенцией и хоть немного стал сближаться с траекторией гуманной пули. И, как бы ни смеялись теперь над идеологией «шестидесятничества», это была единственная идеология, обращенная к лучшему, что есть в человеке, и не требовавшая при этом насилия и крови.
Многие вспоминают вторую половину 50-х как время оптимизма, связанного с ожиданиями политических и экономических реформ. По-видимому, не менее важно и то, что многочисленная молодежь тех лет росла в наиболее естественной и благотворной для нее атмосфере научно-технических знаний и творчества, рождавшей ощущение дальней перспективы. Не случайно одним из символов времени, соединившим науку, молодость и устремленность в будущее, стал основанный в 1958 году Новосибирский академгородок, куда съезжалась для работы научная молодежь со всей страны. Возможно, современному молодому читателю все это покажется наивным и потешным, но читатели постарше, наверное, помнят, как выпускники вузов стремились получить распределение в Академгородок, и какими счастливчиками чувствовали себя те, кому это удавалось. Я сам знал ленинградских юношей, которые, закончив школу, уезжали (из Ленинграда!) поступать в Новосибирский университет, чтобы потом наверняка попасть в Академгородок.
В середине 50-х стали возобновляться систематические международные связи советских ученых, появился реальный научный обмен с передовыми странами. Это было даже не окно, скорее – щелочка, едва приоткрытая и бдительно охраняемая. Но после долгого сталинского удушья в эту щелочку повеяло живительным сквозняком. Советская наука снова ощутила себя частью мировой. Не говоря уже о том, насколько улучшилось информационное обеспечение.
Сами ученые тогда не сразу поверили в наступившие перемены. Петр Капица, возвращенный в 1955 году на должность директора в Институт физических проблем, решил провести семинар по генетике, чтобы дать возможность уцелевшим подвижникам этой науки, разбросанным, не имевшим пристанища, после многолетнего перерыва собраться и обсудить свои дела. Это невиннейшее на современный взгляд собрание тогда представлялось дерзким вызовом. И Капица позвонил самому Хрущеву: «Не будет ли, мол, возражений?.. Недавно запрещенная наука… Под крышей института другого профиля…» Одни мемуаристы утверждают, что Хрущев был почтителен с академиком, другие – что раздражен звонком. Но в любом изложении ответ главы партии сводится примерно к следующему: «Что вы ко мне обращаетесь? Я в ваших проблемах ничего не понимаю. Как я могу вам указывать? Свои вопросы решайте сами».
Ни в коем случае не следует идеализировать 50-е годы! Достаточно вспомнить, что великому мистификатору Трофиму Лысенко удалось впоследствии очаровать малограмотного Никиту Хрущева мнимыми успехами своего опытного хозяйства. В результате лысенковщина сопротивлялась нормальному развитию биологии вплоть до самого падения «нашего дорогого Никиты Сергеевича», а на многих ключевых постах лысенковцы засиделись и того дольше. Да и вообще, бессмысленное давление идеологии, бюрократическое сопротивление инициативе, гэбэшный надзор за учеными никогда не исчезали полностью. И все же, в 1954–1961 годах они проявлялись слабее, чем в любой предшествующий или последующий период советской истории.
Крупнейший физик, академик Лев Ландау в середине 50-х в разговорах с сотрудниками мог раздраженно сравнивать сталинский социализм с гитлеровским национал-социализмом, а себя самого называть «ученым рабом». Сергей Павлович Королев, будучи в зените славы, за рюмкой коньяка на своей даче, когда-то принадлежавшей Калинину, говорил друзьям, что по сравнению со сталинскими временами изменилось немногое, что, просыпаясь ночью, он представляет, как в любую минуту вежливые охранники дачи могут ворваться к нему с криком: «А ну, падло, собирайся с вещами!» Гэбэшники, подслушивавшие и Ландау, и Королева, только кривились, но ничего не предпринимали.
И даже этих малых послаблений оказалось достаточно, чтобы научно-техническая интеллигенция обеспечила стране грандиозный прорыв в будущее. Символом его, конечно, навсегда останутся наши успехи в космосе. Джавахарлал Неру в своей «Всемирной истории», написанной для дочери, Индиры, обронил замечание о том, что царская Россия обогатила мировой лексикон двумя словами: «кнут» и «погром». Советский же Союз за несколько лет дал миру слова «спутник», «лунник», «космонавт».
Наши победы в космосе, бескровные, радостные (после стольких кровавых и трагических), вызывали такой энтузиазм, такое чувство народного сплочения, каких не добиться любой пропагандой, и какие следующим поколениям просто невозможно себе представить. Высшим проявлением, пиком, стал, конечно, полет Гагарина в апреле 1961-го. Даже пережившим те дни сейчас не верится, что молодые ребята, школьники и студенты, по собственному порыву писали мелом на стенах и углем на уличных газетах: «Космос – наш!», «Ура Гагарину!», «СССР – Космос – Гагарин!», «Даешь Луну!» (самые невероятные «граффити» за всю отечественную историю, патриотические). Что вполне взрослые люди подхватывали и принимались качать случайно встреченных на улице офицеров в фуражках с голубыми авиационными околышами. А ведь это было, было, было…
Но космос явился лишь самым ярким проявлением наших научных успехов. Прорывы шли на многих направлениях. Во времена застоя мне не раз доводилось беседовать с химиками-полимерщиками, которые вспоминали вторую половину 50-х и начало 60-х, как некую «героическую эпоху» в своей отрасли. При всей нелепости тогдашней системы управления экономикой – при хрущевских разрозненных совнархозах и госкомитетах – под научную идею, под синтез в пробирке быстро и решительно выделяли миллионы, создавали новые институты, строили заводы.
В те годы сокращалось и наше извечное отставание от Запада в радиоэлектронике. А в области кибернетики Советский Союз на какой-то момент даже сравнялся с Западом! Этому невозможно поверить при нынешней полной зависимости России от привозных компьютеров, технологий, программ. Но вот авторитетное свидетельство академика Никиты Моисеева:
«В конце 50-х годов мне довелось принять участие в поездке одной из первых групп советских специалистов, которые посетили несколько вычислительных центров Западной Европы. Домой я вернулся окрыленным: не только в области математики, но и в области вычислительной техники мы были никак не позади наших европейских коллег. А кое в чем и опережали их».
Напомним читателю: ЭВМ тогда были ламповыми, довольно ненадежными, в их работе происходили частые сбои, каждую машину обслуживал штат инженеров-электронщиков. Использовать такую технику могли только крупные исследовательские организации.
Именно в эти годы, при всеми осмеянном и оплеванном Хрущеве, Советский Союз превратился в настоящую сверхдержаву. Успехи научно-технического прогресса предопределили успехи промышленности. Экономический рост в конце 50-х составлял, по официальным данным, 15–16 % в год. В эпоху «перестройки» мелькали сообщения о том, что статистика тех лет грешила преувеличениями, что фактически темпы роста не превышали 10–11 %. Но и это огромная величина, никогда впоследствии не было у нас таких показателей. Причем достигались они не на крови и костях миллионов заключенных-рабов, не ценой голода в стране, как в сталинское время, а при скромном, но неуклонном росте общего уровня жизни. И в 1960 году на долю Советского Союза приходилась пятая часть промышленной продукции всего мира, тоже наивысшее значение за всю историю (эта цифра подтверждается и современными публикациями). Сорок лет спустя, в разоренной России, которая производит где-то около двух процентов мировой продукции, все это звучит фантастически.
Но, может быть, лучшей характеристикой эпохи является то, что время «хрущевской оттепели» отмечено самым низким уровнем самоубийств за всю историю нашей страны.
Ни в коем случае не следует идеализировать 50-е годы! Тяготение к реальности не смогло пересилить изначальную неадекватность режима. Вновь нарастая, помешательство принялось добивать несчастное сельское хозяйство, вырезать коров, отбирать приусадебные участки, сеять кукурузу на севере, породив продовольственный кризис в стране и постоянную зерновую зависимость от Запада. Не отделаться от мысли: одна из причин катастрофы в том, что на биологии и сельскохозяйственных науках «оттепель» сказалась в наименьшей степени. Эти отрасли остались вотчиной сталинско-лысенковских шарлатанов, где голоса честных ученых глушились, а результатам их исследований не давали выхода в жизнь.
Но не отделаться и от другой мысли: успехи точных наук, получивших от «оттепели» наибольшие льготы, тоже в конце концов обернулись бедой. Они вскружили головы тогдашним правителям (прежде всего, конечно, эмоциональному Хрущеву), породили у них ощущение всесилия и вседозволенности. Отсюда – фанфаронская программа партии, обещавшая построение «материально-технической базы коммунизма» за 20 лет. Отсюда – усиление претензий на мировую гегемонию и новый рост конфронтации с Западом.
Полет Гагарина в 1961-м стал не только высшей, но и переломной точкой, за которой начался обвал. Уже в следующем, 1962 году грянул кровавый расстрел голодных рабочих в Новочеркасске, а Карибский кризис оледенил насмерть перепуганную планету ужасом всеобщей погибели. «Оттепель» закончилась.
Возможно, финал мог оказаться менее драматичным, но он был неизбежен. На переломе от 50-х к 60-м, на новом витке, в чем-то повторилась ситуация перелома от 20-х к 30-м. «Оттепельные» годы еще раз подтвердили: огосударствление науки, при условии сохранения достаточной ее автономии, может не только не препятствовать, но и способствовать прогрессу. В 1928–1930 годах сам факт подобной автономии сделался нетерпимым для мертвеющего режима. К началу же 60-х уровень науки и степень ее влияния возросли настолько, что одной дарованной куцей автономии в чисто профессиональных вопросах ей самой становилось недостаточно.
Наша научно-техническая интеллигенция в эпоху «оттепели» не успела реализовать и малой доли своих возможностей, она лишь обозначила их. И сразу оказалось: с мощью более свободного интеллекта уже не справляются неуклюжие сталинские механизмы управления экономикой, да и самой наукой. Так чересчур мощный двигатель грозит разнести примитивную силовую передачу. (Ситуация, которую при желании можно посчитать вполне соответствующей учению Маркса: возросшие производительные силы вступили в противоречие с устаревшими производственными отношениями.)
К началу 60-х прояснялось: для продолжения, тем более для ускорения полета науки и всей страны в будущее необходимо интеллекту – создателю всей реальной прибавочной стоимости – дать больше простора. Необходимы политические и экономические реформы.
Надо точно представлять себе реалии тех лет. Практически никто не желал отказа от социализма, не помышлял о переходе от общенародной собственности к частной, от планирования к предпринимательству. Активного диссидентского движения не существовало. (По свидетельству очевидцев, в 1961 году был момент, когда во всем ленинградском управлении КГБ не велось ни единого «политического» дела. Чекисты маялись от безделья и в поисках занятия напрашивались на проведение совместных операций с уголовным розыском.)
Настроения и пожелания (отнюдь не требования!), возникавшие в среде интеллигенции и отраженные в творчестве тех лет, были весьма умеренны (и наивны). Они сводились к отстранению от принятия решений, конечно, не самой бюрократии, а только некомпетентных, невежественных ее представителей и к усилению влияния профессионалов. Но даже эти более чем скромные устремления режим, чьей социальной базой как раз и была бюрократическая бездарь, воспринял, как сигнал опасности. Как свидетельство того, что даже «оттепельные» послабления были ошибкой. Режим стал бороться за свое сохранение. Значит, предстояло погибнуть стране.
А ведь власть, не доверяя интеллигенции, боясь ее, в то же время вовсе не желала замедления научно-технического прогресса! Сейчас мало кто помнит о так называемой «косыгинской реформе», объявленной в 1965 году, вскоре после падения Хрущева. Если о ней и вспоминают, говорят только о ликвидации «хрущевских» совнархозов и восстановлении «сталинских» отраслевых министерств. А ведь то была попытка, предоставив больше самостоятельности предприятиям, расшевелить их инициативу и сделать более восприимчивыми к новшествам, преодолеть торможение, которое стало ощутимо в последние хрущевские годы. И совнархозы казались нетерпимыми прежде всего потому, что, раздробив отрасли, мешали проводить единую, прогрессивную техническую политику.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу