Читать книгу О красоте - Зэди Смит - Страница 6
Часть 1
Кипсы и Белси
5
ОглавлениеА теперь перенесемся вперед на девять месяцев и назад через Атлантический океан. Во второй половине августа в душные выходные, в Веллингтоне, штат Массачусетс, проходил ежегодный семейный фестиваль на открытом воздухе. Кики хотела пойти на него со своими, но к ее возвращению с субботних занятий йогой семья уже разбрелась в поисках прохлады. Во дворе под дрейфующим слоем кленовых листьев замер бассейн, в доме пустынно жужжала проводка. Остался только Мердок – Кики нашла его, разморенного, в спальне: морда на лапах, язык как сухая замша. Она сняла легинсы, вынырнула из майки и бросила одежду в переполненную плетеную корзину. Затем, стоя голышом перед шкафом, задумалась, как ловчее поладить со своим весом ввиду жары и расстояний, которые ей предстояло пройти на гуляньях одной. В шкафу, похожие на реквизит фокусника, кучей лежали платки на все случаи жизни. Кики вытащила хлопковый – коричневый с бахромой – и обмотала им волосы. Второй – шелковый оранжевый квадрат на шею или голову – был повязан под лопатками, а темно-красная шаль из более плотного шелка преобразилась в парео. Чтобы застегнуть сандалии, Кики села на кровать, рассеянно вывернув Мердоку ухо и превратив его на мгновение из блестяще-бурого в зубчато-розовое. «Ты со мной, красавчик», – сказала она, беря пса на руки и ощущая жар его мягкого живота. Кики совсем уже было ушла, но вдруг услышала шум в гостиной, вернулась из коридора и просунула голову в дверь.
– Джером, детка, привет.
– Привет.
Сын угрюмо сидел в кресле-мешке, держа на коленях потертый дневник в голубом шелковом переплете. Кики отпустила Мердока и смотрела, как тот ковыляет к Джерому и устраивается у него в ногах.
– Пишешь? – спросила она.
– Нет, танцую.
Кики закрыла рот и вновь открыла его, насмешливо дернув губами. Он стал таким после Лондона. Скрытный, язвительный, как подросток. Вечно один со своим дневником. Грозится бросить колледж. Кики чувствовала, что он и она – мать и сын – неуклонно движутся в противоположных направлениях: Кики к прощению, Джером к ожесточению. Пусть это заняло почти год, но память о проступке Говарда понемногу отпустила Кики. Она опять могла болтать с друзьями и говорить сама с собой, она сравнила безликую, безымянную женщину из гостиницы с той Кики, которую знала, она положила на чаши весов одну глупую ночь и годы любви – и сердцем ощутила разницу. Если бы год назад Кики сказали: «Твой муж переспит с другой, и ты простишь, ты его не бросишь» – она бы не поверила. О таких вещах, пока они с тобой не случились, трудно сказать, во что они тебе станут и как ты на них отреагируешь. Кики обнаружила в себе способность прощать, о которой даже не подозревала. Но в сознании задумчивого и одинокого Джерома проведенная девять месяцев назад неделя с Викторией Кипс закономерно раздулась в целую жизнь. Если Кики инстинктивно искала выход, то Джером отписывался от проблем: слова, слова, слова. Уже не в первый раз Кики подумала: слава богу, я не такая. От текста Джерома за версту веяло меланхолией – сплошной курсив и многоточия. Косые паруса, гонимые ветром в дырявом море.
– А помнишь, – рассеянно сказала Кики, касаясь своей ногой его голой лодыжки, – «писать о музыке все равно что танцевать об архитектуре». Кто же это сказал?[14]
Джером скосил глаза, как Говард, и отвернулся. Кики села на корточки, чтобы встретиться с ним взглядом, взяла его за подбородок и повернула лицом к себе:
– Ты в порядке, детка?
– Не надо, мам.
Кики взяла его лицо в ладони. Вгляделась в него, ища отражение той, что причинила ее сыну столько боли, но Джером и в начале-то лондонской истории с матерью не откровенничал, а теперь и подавно не собирался. Просто на ее язык это нельзя было перевести: мать допытывалась про девушку, а дело было не в девушке, точнее, не в ней одной. Джером влюбился в семью. Он чувствовал, что не в силах признаться в этом родителям – пусть уж лучше считают, что его «обломал Амур» или что у него был «роман с христианством» (более предпочтительный для Белси взгляд на предмет). Разве можно объяснить наслаждение, с которым он влился в семью Кипсов? Это было блаженное самоотречение, лето в стиле анти-Белси: в этих людях, в их мире и образе жизни он совершенно растворился. Ему нравилось слушать непривычную для уха Белси болтовню о делах, деньгах и политике, рассуждения о том, что равенство – это миф, а культурный плюрализм – пустая мечта; он дрожал при мысли, что искусство – божий дар, ниспосланный кучке избранных, а литература по большей части лишь прикрытие для необоснованных идей демократов. Он делал слабые попытки спорить – чтобы с радостью подвергнуться осмеянию, услышать в очередной раз, что он законченный либерал, книжный червь и горе-философ. Когда Монти сказал, что меньшинство часто требует равноправия, которого не заслужило, Джером беспрепятственно впустил в себя эту новость и лишь сильнее вжался в податливый диван. Когда Майкл заявил, что, если ты чернокожий, самосознание тут ни при чем, все дело в меланине, Джером не ответил традиционным для Белси истеричным выкриком: «Скажи это куклуксклановцам, пришедшим в твой дом с горящим крестом!», а просто дал себе слово меньше носиться со своим самосознанием. Один за другим кумиры его отца падали в пыль.
«Во мне столько либеральной чуши», – думал в местной церкви счастливый Джером, склоняя голову и вставая на одну из красных подушечек, которые Кипсы использовали для молитв. Он был влюблен задолго до того, как приехала Виктория. В ней его чувство к Кипсам лишь обрело достойную и конкретную форму – нужный возраст, нужный пол и прекрасна, как замысел Творца. Сама же Виктория, впервые проведшая лето за границей вне семьи и смущенная впечатлением, производимым ею на людей вообще и мужчин в частности, внезапно встретила дома вполне сносного юношу, дремучего девственника, не склонного пожирать ее взглядом. Было бы мелочно не одарить парня только что открытым в себе очарованием (Виктория была то, что на Карибах называется «убойная девица»), ведь самому ему так явно его не хватало. К тому же в августе он уезжает. Неделю они тайком целовались в темных углах дома, один раз занимались любовью (полный провал) в глубине сада под деревом. Виктория ни о чем и не думала. Но Джером, разумеется, думал. Думание – упорное и постоянное – было его отличительной чертой.
– Детка, это нездорово, – сказала мать, разглаживая Джерому волосы и глядя, как они возвращаются в исходное положение. – Этим летом ты только и делаешь, что сидишь и ешь себя самого. Уже осень скоро.
– Тебе-то что? – спросил Джером неожиданно грубо.
– Просто смотреть жалко, – тихо ответила Кики. – Вот что, злюка, я иду на праздник, почему бы и тебе не пойти?
– И правда, почему бы? – ответил Джером без всякого выражения.
– Температура здесь за сорок. Все давно ушли.
Джером изобразил театральный ужас и вернулся к своим записям. Он писал, и его женственный рот вытягивался, сжимаясь в недовольный узел и обрисовывая характерные для Белси скулы. Выпуклый лоб, причина непривлекательности Джерома, навис над глазами, словно стремясь слиться с длинными, как у лошади, взметнувшимися навстречу ресницами.
– Что, так и будешь сидеть весь день над своим дневником?
– Это не дневник, а журнал.
Кики обреченно вздохнула и встала. Словно бы невзначай зайдя сыну за спину, она внезапно навалилась на него сзади, обняла и прочла через плечо: Легко спутать женщину с философией…
– Иди к черту, мам, я не шучу.
– Прикуси язык – К миру вообще нельзя привязываться. Он тебя за это не похвалит. Любовь – жестокое откровение…
Джером захлопнул дневник у нее перед носом.
– Это что, сборник пословиц? Звучит мрачно. Надеюсь, ты не собираешься надеть плащ и пойти расстреливать одноклассников?
– Как смешно.
Кики поцеловала его в голову и поднялась.
– Ты слишком много пишешь – начни жить, – сказала она мягко.
– Некорректное противопоставление.
– Джером, умоляю, вылезай из этой мерзкой штуковины и пошли со мной. Ты прирос уже к этому креслу. Я не хочу идти одна. А Зора уже ушла со своими подружками.
– Я занят. Где Леви?
– На работе. Ну пойдем. Я одна как перст, Говард про меня забыл, он ушел с Эрскайном час назад.
Расчетливый намек на пренебрежение со стороны отца произвел на Джерома нужное впечатление. Он вздохнул, и книга в его широких мягких руках захлопнулась. Кики скрестила руки и протянула их сыну. Джером ухватился за них и встал.
Приятно было пройтись от дома до городской площади: белые дощатые домики, пухлые горлянки на крылечках, роскошные сады, тщательно подготовленные к осеннему триумфу. Национальных флагов меньше, чем во Флориде, но больше, чем в Сан-Франциско. Повсюду желтые змейки в листве, словно кто-то набросал в нее клочков горящей бумаги, чтобы лучше занялась. Были и американские древности: три церкви начала XVII века, кладбище, густонаселенное первыми колонистами, и голубые таблички, уведомляющие вас об этом и о том. Кики осторожно взяла Джерома за руку – он позволил. На дорогу начали стекаться люди, по нескольку на каждом повороте. У площади Кики с Джеромом и вовсе утратили статус самостоятельной пешеходной единицы, слившись с другими в плотное тело толпы. Зря они взяли Мердока. День и праздник достигли апогея, и раздраженные жарой и давкой гуляющие были явно не расположены давать проход маленькому псу. Троица с трудом пробилась туда, где народу было поменьше. Кики остановилась у прилавка со стерлинговым серебром – кольца, браслеты, ожерелья. Невероятно костлявый черный продавец был одет в зеленую майку и грязные синие джинсы. Обуви на нем не было. Когда Кики взяла серьги в виде колец, его воспаленные глаза расширились. Кики едва скользнула по нему взглядом, но уже решила, что ей предстоит одна из тех партий, в которых ее огромная неотразимая грудь сыграет незаметную (или заметную – зависело от партнера) немую роль. Женщины вежливо держались в стороне от ее прелестей, мужчины – что больше устраивало Кики – отпускали по поводу них замечания, чтобы, как водится, вспыхнуть и остыть. Грудь была сексуального размера и в то же время сексуальностью не исчерпывалась: секс был всего лишь оттенком ее широкого символического значения. Будь Кики белой, ее достоинство ни с чем бы, кроме секса, не ассоциировалось, но Кики белой не была, и сигналы ее грудь рассылала самые разнообразные, причем вполне независимо от воли хозяйки. Благодаря ей Кики казалась бойкой, опасной, уютной, хищницей, матерью, сестрой – в это зазеркалье она вступила на пятом десятке, претерпев волшебную метаморфозу личности. Она перестала быть кроткой и робкой. Ее тело указало ей новое «я»; люди начали ждать от нее чего-то другого, иногда хорошего, иногда нет. И как она могла долгие годы оставаться в тени! Как это вышло? Кики приложила серьги к ушам. Продавец вытащил овальное зеркальце и поднес к ее лицу, но не так быстро, как требовало ее самолюбие.
– Извините, вы не могли бы поднять повыше. Спасибо. Там я украшений, увы, не ношу. Уши – другое дело.
Джерома от этой шутки передернуло. Он ненавидел привычку матери вступать в разговоры с чужими людьми.
– Ну как? – спросила она, поворачиваясь к Джерому. Тот пожал плечами. В ответ она шутливо повернулась к продавцу и тоже пожала плечами, но он лишь громко сказал: «Пятнадцать» – и уставился на нее. Он смотрел без улыбки, ему надо было продать. У него был грубый акцент. Кики почувствовала себя глупо и поспешила вернуться к торговле.
– Хорошо, а эти?
– Все серьги по пятнадцать, ожерелья тридцать, браслеты есть по десять, есть по пятнадцать – разные. Серебро, здесь все серебро. Примерьте ожерелье – смотрите, какое – к черной коже очень пойдет. Вам понравились серьги?
– Схожу куплю буррито.
– Джером, пожалуйста, подожди. Можешь ты побыть со мной пять минут? Как тебе эти?
– Волшебно.
– Маленькие или большие?
Джером сделал отчаянное лицо.
– Ну ладно, ладно. Где ты будешь?
Джером ткнул пальцем в марево дня.
– Да там, банальное такое название – «Веселая курица», что ли.
– О боже, какая еще «Курица»! Первый раз слышу. Давай у банка через четверть часа. И возьми мне что-нибудь с креветками, если будет. И побольше сметаны с острым соусом. Ты же знаешь, я люблю остренькое.
Она смотрела, как он трусит прочь, натягивая футболку с Куртом Кобейном на рыхлые английские бока, широкие и тоскливые, как зад одной из тетушек Говарда. Затем она повернулась к прилавку и снова принялась очаровывать продавца, но тот был слишком увлечен наличностью в своем поясном кошельке. Кики вяло перебирала серебро, кивала на цены, которые усердно назывались каждый раз, когда ее рука касалась новой вещи. Кажется, ни ее личность, ни образ не интересовали его – только деньги. Он не называл Кики сестрой, не заигрывал с ней, не позволял лишнего. Смутно разочарованная, как это бывает, когда ждешь чего-то вроде бы неприятного, а оно не случается, Кики вдруг взглянула на него и улыбнулась.
– Вы из Африки? – мягко спросила она, беря браслет с крошечными брелоками в виде национальных символов: Эйфелевой башни, Пизанской башни, статуи Свободы.
Мужчина скрестил руки на узкой, гофрированной груди с чуть ли не прорывающими кожу ребрами.
– Откуда я, вы сказали? Сами-то вы не африканка?
– Нет, неееет, что вы, я местная, хотя… – Кики отерла со лба пот тыльной стороной ладони, ожидая, что он закончит фразу – он должен был ее закончить.
– Все мы из Африки, – сказал он услужливо и провел рукой над своим товаром. – И это все – из Африки. Так откуда я, по-вашему?
Кики, безуспешно пытавшаяся застегнуть очередной браслет, подняла на продавца глаза – тот отступил на полшага от прилавка, чтобы ей было лучше его видно. Кики поймала себя на мысли, что ей очень хочется не промахнуться, и некоторое время колебалась между названиями, известными ей из курса французской истории. Попутно она удивлялась скуке собственной жизни. Ей, должно быть, ужасно скучно, раз она хочет не попасть впросак перед этим человеком.
– Берег… – начала было Кики, но лицо его помрачнело, и она назвала Мартинику.
– Гаити, – сказал он.
– Ну, конечно! Моя… – Внезапно Кики почувствовала, что слово «уборщица» будет тут не к месту. – Здесь очень много гаитян. – Она рискнула продолжить: – На Гаити такая тяжелая жизнь…
Продавец с силой уперся ладонями в разделявший их прилавок и посмотрел Кики прямо в глаза:
– Да, тяжелая. Ужасная. Каждый день – просто кошмар.
Серьезность этих слов заставила Кики вновь сосредоточиться на спадающем с руки браслете. Она слабо представляла себе беды, на которые намекала (они выпали из ее поля зрения, вытесненные другими, более насущными горестями, личными и государственными), и ей стало стыдно, что ее осадили, когда она играла в осведомленность.
– Это не сюда, а вот сюда, – сказал он, внезапно выйдя из-за прилавка и показывая Кики на щиколотку.
– Это что же, ножной браслет?
– Примерьте его, примерьте, пожалуйста.
Кики спустила на землю Мердока и позволила продавцу поставить ее ногу на бамбуковый стульчик. Чтобы сохранить равновесие, ей пришлось ухватиться за его плечо. Парео распахнулось и обнажило бедро Кики. Ее пухлые коленные сгибы стали влажными. Мужчина словно бы и не заметил этого, сосредоточенно соединяя скользкие концы цепочки вокруг ее щиколотки. В этой-то эксцентричной позе Кики и атаковали сзади. Мужские руки схватили ее за талию, а затем, словно морда чеширского кота, перед ней возникла красная физиономия и чмокнула ее во влажную щеку.
– Джей, перестань…
– Кикс, ну ты даешь, вот это ножки-шоу! Чем это ты тут, убей меня бог, занимаешься?
– О, господи, Уоррен – привет. Ты из меня чуть дух не вышиб – подкрался как лис, я думала, это Джером, он тут где-то вертится… Я и не знала, ребята, что вы уже вернулись. Как Италия? А где…
Тут Кики заметила ту, о ком спрашивала: Клер Малколм только что отошла от палатки с массажным маслом. Клер смутилась, в лице мелькнул чуть ли не ужас, но потом она с улыбкой помахала Кики. В ответ Кики изобразила изумление и поводила рукой вверх и вниз, показывая, что оценила перемену: зеленый сарафанчик вместо черной кожаной куртки, черной водолазки и черных джинсов, в которых Клер проходила зиму. Подумать только, она с зимы не видела Клер! Какой румяный средиземноморский загар – из-за него ее светло-голубые глаза стали еще светлее. Кики поманила Клер к себе. Гаитянин, застегнувший-таки браслет, отпустил ее ногу и с тревогой взглянул на нее.
– Уоррен, подожди минутку, я закончу. Так сколько с меня?
– Пятнадцать. Этот – пятнадцать.
– Вы, кажется, говорили, что браслеты по десять – извини, Уоррен, я сейчас – разве нет?
– Этот – пятнадцать. Пятнадцать, пожалуйста.
Кики полезла в сумку за кошельком. Уоррен Крейн стоял рядом – огромная голова, слишком мощная для ладного мускулистого тела рабочего из Нью-Джерси, скрещенные на груди здоровенные моряцкие руки и хитрое выражение лица, словно у зрителя, ожидающего появления комедианта. Когда ты выключена из мира секса – состарилась, растолстела или просто не внушаешь известных чувств, – ты открываешь новый спектр мужских реакций. Одна из них – ирония. Ты кажешься им забавной. Впрочем, подумала Кики, их ведь так воспитывали, этих белых американских мальчишек: я для них тетушка Джемайма с коробки любимого в детстве печенья, пара толстых лодыжек, вокруг которых носятся Том и Джерри. Еще бы я для них не забавная. И все-таки, отправься я хоть в Бостон – прохода не дадут. На прошлой неделе какой-то парень, который мне в сыновья годится, битый час преследовал меня в Ньюбери и не отстал до тех пор, пока я не посулила ему свидание; пришлось дать ему случайный номер телефона.
– Деньги не нужны, Кикс? – спросил Уоррен. – А то могу подкинуть.
Кики засмеялась. Наконец она нашла кошелек, заплатила и распрощалась с торговцем.
– Смотрится шикарно, – подтвердил Уоррен, переводя взгляд с ее лица на щиколотку и обратно. – Правда, ты и так шикарная женщина.
Это их вторая особенность. Они отчаянно флиртуют с тобой, поскольку это ни при каких обстоятельствах не всерьез.
– Что она купила, что-нибудь эдакое? Какая прелесть! – сказала Клер, подходя и глядя Кики на ноги. Ее крошечное тело вжалось Уоррену в живот. Фотографии удлиняли Клер, делая ее выше и крепче, но в жизни эта американская поэтесса была чуть больше полутора метров и выглядела как подросток даже в свои пятьдесят четыре. На нее пошло минимум вещества. Можно было проследить малейшее движение ее пальца, током пробегавшее по венам, которые тянулись вдоль ее тонких рук и забирались на шею, похожую своими аккуратными складками на мехи аккордеона. Игрушечная головка Клер в каштановом бобрике как раз вмещалась в ладонь ее возлюбленного. Кики они казались такими счастливыми, но стоило ли этому верить? Веллингтонские пары гениально изображают счастье.
– Вот это день! Там и то так жарко не было – мы вернулись неделю назад. Солнце сегодня как лимон. Как огромная лимонная капля. Просто невероятно, – говорила Клер, в то время как Уоррен легонько ерошил ее макушку. Она слегка запиналась – первые минуты разговора Клер всегда нервничала. Она училась с Говардом в магистратуре, и Кики была знакома с ней тридцать лет, только вряд ли они хорошо друг друга знали. Закадычными подругами они не были. В каком-то смысле Кики каждый раз встречалась с Клер впервые.
– Ты потрясающе выглядишь! – продолжала Клер. – Просто пир для глаз! Какой наряд! Как на закате – красный, желтый, терракотовый. Ты, Кикс, заходящее солнце.
– Да уж, – сказала Кики, поводя головой с той грацией, которая, как она знала, очаровывала белых, – мое солнце зашло.
У Клер вырвался резкий смешок. Уже не в первый раз Кики отметила отрешенность ее умных глаз, противостоящих инерции смеха.
– Ну пойдем, пройдемся с нами, – сказала Клер умоляюще, толкая Уоррена в центр между собой и Кики, словно ребенка. Странный маневр – получалось, что разговаривать они должны через Уоррена.
– Хорошо, главное, не потерять Джерома, он где-то тут. Ну и как Италия?
– Великолепно! Правда, здорово? – спросила Клер, глядя на Уоррена с нажимом, отвечавшим смутному представлению Кики о художниках: страстных наблюдателях, устремляющих весь жар своей души на любой пустяк.
– Это был отдых? Или тебе там что-то вручали?
– А, премия Данте, – ерунда, это совсем неинтересно. А вот Уоррен пропадал на рапсовом поле – чуть не доконал себя своей теорией о вредных агентах над генно-модифицированными полями. Ты не представляешь, Кики, что они там открыли… Теперь он на пальцах может доказать, что эта… как ее?.. перекрестная диссеминация – или инсеминация – ну, в общем, то, про что нам в правительстве врут без зазрения совести, а наука на самом деле… – Клер изобразила, как откидывается крышка черепа, являя миру его содержимое. – Уоррен, расскажи Кики сам. Я так путано объясняю, но это что-то фантастическое… Уоррен?
– Не так уж это и интересно, – буднично сказал Уоррен. – Мы пытаемся прищучить правительство в вопросе о ГМО. Проделана гигантская лабораторная работа, но пока все разваливается – нужно центральное, железное доказательство… Ох, Клер, здесь так жарко, и это скучная тема…
– Ну что ты… – слабо возразила Кики.
– Совсем не скучная! – воскликнула Клер. – Меня не волнуют технологические тонкости и как именно все это отразится на биосфере. Я не хочу ждать ни десять лет, ни пятьдесят – мне это сейчас важно. Это гнусно, гнусно, это ад – вот какое слово меня осенило. Вы понимаете? Мы провалились в новый круг, в глубочайший круг ада. Земля погибнет у нас на глазах при таком раскладе…
– Да-да, – твердила Кики во время тирады Клер. Эта женщина и удивляла, и утомляла ее: не было вещи, которую она не могла бы восторженно приукрасить или расчленить. Кики вспомнила знаменитое стихотворение Клер об оргазме, где она разъяла оргазм на части и методично описала их, словно механик, разбирающий мотор. Это было одно из немногих произведений Клер, которое Кики понимала без разъяснений мужа или дочери.
– Дорогая… – Уоррен мягко, но решительно взял Клер за руку. – Кстати, а где Говард?
– Пропал без вести, – сказала Кики и дружески улыбнулась Уоррену. – Кажется, он с Эрскайном в баре.
– Боже, я сто лет не видела Говарда! – объявила Клер.
– До сих пор над Рембрандтом работает? – допытывался Уоррен. Он был сыном пожарного, и это особенно нравилось в нем Кики, хотя она отдавала себе отчет, что романтический ореол вокруг этого обстоятельства – плод ее фантазии, не имеющий отношения к реальному житью-бытью трудяги-биохимика. Уоррен задавал вопросы, проявлял интерес, вызывал интерес, редко говорил о себе. Уоррен мог спокойно обсуждать самые страшные события и катастрофы.
– Угу, – сказала Кики, кивнула, улыбнулась и поняла, что исчерпала набор реакций, позволяющих не развивать эту тему дальше.
– Мы видели в Лондоне «Портрет корабельного мастера и его жены». Королева передала его Национальной галерее – правда, мило с ее стороны? Удивительно… то, как проработаны краски, – торопливо проговорила Клер и продолжала уже себе под нос: – То, насколько они телесны, он словно вгрызается в полотно и извлекает из него правду этих лиц, сущность этого брака – так мне кажется. Это почти антипортрет: он не лица нам показывает, он заставляет нас заглянуть в души. Лица – просто портал. Совершенно гениально.
Повисло неловкое молчание, не то чтобы заметное для Клер. Она часто говорила вещи, на которые было нечего ответить. Кики все так же улыбалась, глядя себе на ноги – на шершавую, загрубевшую кожу черных пальцев ног. Если бы не медсестринское обаяние моей бабушки, сонно думала она, не было бы и дома в наследство, а не будь дома, не было бы денег на мою учебу в Нью-Йорке. Разве я встретила бы тогда Говарда, познакомилась бы с такими людьми?
– Только Говард, кажется, исходит из противоположного мнения, дорогая, – помнишь, он это объяснял? – он доказывает, что мы имеем дело с культурным мифом о Рембрандте, о его гениальности… если можно так сказать, – заключил Уоррен с уклончивостью ученого, говорящего на языке искусства.
– Ну да, конечно, – коротко ответила Клер – похоже, ей не хотелось это обсуждать. – Он его не любит.
– Да, – подтвердила Кики, которая тоже с радостью поговорила бы о чем-нибудь другом, – он не любит.
– А что Говард любит? – спросил, усмехнувшись, Уоррен.
– Тайна за семью печатями.
Внезапно Мердок зашелся от лая и начал рвать поводок из рук Уоррена. Все трое принялись унимать и отчитывать его, но Мердок устремился прямиком к малышу, который ковылял с задушенной лягушкой, неся ее над головой как штандарт. Пес догнал ребенка у ног его матери, и мальчик заплакал. Мать присела и взяла его на руки, бросая взгляды на Мердока и его поводырей.
– Это муж виноват, мне очень жаль, – сказала Клер без особого раскаяния. – Мой муж не умеет обращаться с собаками. Это, собственно, не его пес.
– Таксы людей не едят, – сердито сказала Кики, когда женщина ушла. Она села на корточки и потрепала плоскую голову Мердока, а подняв глаза, застала Уоррена и Клер за немой перепалкой с перекрестными взглядами – каждый пытался заставить заговорить другого. Первой сдалась Клер.
– Кики… – начала она со стыдливым, насколько это возможно в пятьдесят четыре года, видом. – Это больше не фигура речи. С некоторых пор. Я про слово «муж».
– Ты о чем? – спросила Кики и тут же поняла, в чем дело.
– Муж. Уоррен мой муж. Я только что назвала его так, но ты не обратила внимания. Мы поженились. Здорово, правда? – Восторг до предела растянул гуттаперчевые черты Клер.
– То-то я смотрю вы такие возбужденные. Поженились!
– Окончательно и бесповоротно, – подтвердил Уоррен.
– И ни души на свадьбе? Когда это случилось?
– Два месяца назад. Взяли и поженились. Просто, знаешь, начались бы ахи-вздохи в адрес двух старых окольцованных неразлучников, вот мы и не позвали никого, и обошлось без аханья. Если не считать Уоррена, который ахнул, когда я оделась Саломеей. Ну как, поахать на наш счет не хочется?
Чуть не врезавшись в фонарный столб, их троица распалась, и Клер с Уорреном опять прижались друг к другу.
– Клер, дорогуша, я бы ахать не стала – неужели нельзя было сообщить?
– Честное слово, Кикс, все так быстро случилось, – сказал Уоррен. – Разве я женился бы на этой женщине, если бы у меня было время подумать? Она позвонила мне и сказала: сегодня день Иоанна Крестителя, давай это сделаем. И мы сделали.
– Ну рассказывайте же, – настаивала Кики, хотя эта их черта, их известная всей округе эксцентричность ей не слишком импонировала.
– Так вот, я была в платье Саломеи – красном, с блестками, я купила его в Монреале: как только увидела, сразу поняла – мое. Я хотела выйти замуж в нем и получить мужскую голову. И мне это, черт возьми, удалось! И голова попалась чудесная, – сказала Клер, привлекая это чудо к себе.
– Кладезь мыслей, – подтвердила Кики, гадая, сколько раз в ближайшие недели эта свадебная легенда будет предложена благосклонному вниманию слушателей. Они с Говардом точно такие же, особенно когда им есть что рассказать. Каждая семья – готовый водевиль.
– Да, – воскликнула Клер, – кладезь гениальных мыслей. До Уоррена в моей жизни не было никого, кто знал бы что-то стоящее. Конечно, с тем, что искусство – истина, все согласятся, но едва ли в нашем городе сыщешь людей, которые бы действительно это понимали. Или пытались бы понять.
– Мам.
К ним подошел Джером со своей джеромовой угрюмостью. Отзвучали пронзительные клики, какими сердобольная зрелость приветствует таинственную молодость, вовремя осеклась рука, потянувшаяся было потрепать непокорные вихры, а на вечно повисающий в воздухе вопрос был получен неожиданный и чудовищный ответ («Я ее бросил». – «То есть решил сделать перерыв».). На мгновение показалось, что все темы, которые можно было бы спокойно обсудить жарким днем в уютном городе, иссякли. Но потом в памяти всплыла победная весть о брачных узах, и ее радостно провозгласили снова, чтобы увязнуть в унылом обсуждении подробностей («Ну, для меня вообще-то четвертый, а для Уоррена второй»). Тем временем Джером медленно разворачивал фольгу на своем буррито. Наконец обнажилась верхушка съедобного вулкана, который тут же изверг лаву, потекшую по руке. Все трое дружно отступили назад. Джером слизнул креветку сбоку.
– Ну, поделились радостью, и будет. Между тем… – сказал Уоррен, доставая телефон из кармана своих шорт цвета хаки, – ух ты, уже час пятнадцать, нам надо бежать.
– Кикс, чудесно поболтали, как-нибудь повторим за чашечкой чая, идет?
Ей явно хотелось уйти. Кики пожалела, что она не столь обаятельна, умна, иронична и артистична, чтобы удержать внимание женщины вроде Клер.
– Клер, – сказала она, но ничего экстраординарного в голову не пришло, – может, что-нибудь передать Говарду? Он почту сейчас не проверяет, старается работать над книгой. По-моему, он даже с Джеком Френчем еще не говорил.
Этот переход к деловой рутине, казалось, озадачил Клер.
– Ах да… во вторник собрание кафедры, у нас ведь шесть новых преподавателей на гуманитарном факультете, в том числе этот знаменитый говнюк – ты его, наверное, знаешь – Монти Кипс…
– Монти Кипс? – повторила Кики, утопив это имя в прерывистом, сдавленном смехе. Она почувствовала, как Джерома прошибла волна шока.
– Бьюсь об заклад, – продолжала Клер, – кабинет ему дадут на факультете африканистики – бедный Эрскайн! Другого места для него не найдется – вот увидишь. Интересно, сколько еще скрыто-фашистских назначений позволит себе наш колледж? Феноменальное учреждение в этом смысле. Ну просто… что тут скажешь? Вся страна летит в тартарары.
– Черт! – заныл Джером и крутанулся на месте, взывая к сочувствию веллингтонцев.
– Джером, мы обсудим это позже.
– Что за дерьмо! – уже тише проговорил Джером, тряся от изумления головой.
– Монти Кипс и Говард… – уклончиво сказала Кики и покрутила пальцами в воздухе.
Клер, догадавшись-таки, что у ситуации есть подтекст и она его не учла, вновь засобиралась уходить.
– Не бери в голову, Кикс. Я слышала, что когда-то у Говарда с ним были трения, но ведь Говард вечно с кем-то на ножах. – Клер дополнила это замечание неловкой улыбкой. – Ну все, целую – мы пошли. Здорово было вас увидеть.
Кики чмокнула Уоррена и чуть не задохнулась в объятиях Клер, помахала рукой, сказала «пока» и повторила ритуал прощания от имени Джерома, который потерянно стоял рядом с ней на голубых ступеньках марокканского ресторана. Оттягивая неизбежный разговор, она целую вечность смотрела, как уходят эти двое.
– Дерьмо, – громко повторил Джером и сел там, где стоял.
Небо слегка затянуло, и солнце надело маску благочестия, проткнув тонкими милосердными лучами ренессансного света картинное, словно нарочно для этого созданное облако. Кики попыталась усмотреть во всем благодать, перевести дурные вести в добрые. Вздохнув, она сняла с головы платок. Тяжелые косы рухнули на спину, пот потек с головы на лицо, но стало легче. Кики села рядом с сыном. Она окликнула его, но Джером вскочил и пошел прочь. Путь ему преградила семья, что-то искавшая в рюкзаках, и Кики догнала его.
– Перестань, не заставляй меня бежать за тобой.
– Свободным людям открыт весь мир, разве нет? – спросил Джером, ткнув себя в грудь.
– Знаешь, я бы тебе посочувствовала, но, по-моему, из детства пора бы уже и выйти.
– Ладно.
– Нет, не ладно. Разве я не вижу, как тебе больно.
– Мне не больно, я растерян. Оставим это. – Он защипнул брови пальцами, как делал его отец, когда хотел что-нибудь высмеять. – Прости, я не взял тебе буррито.
– Бог с ним, давай поговорим.
Джером кивнул, но по левой стороне Веллингтонской площади они пошли молча. Кики задержалась у прилавка с подушками для иголок, заставив притормозить и Джерома. Подушки изображали восточных толстячков: вместо глаз две диагональные черточки, а на голове желтенькие шляпы-кули с черной бахромой. Круглые животики были из красного атласа – туда-то и втыкались иголки. Кики взяла одного и повертела в руке.
– Забавно, да? Или безвкусно?
– Как ты думаешь, он едет с семьей?
– Детка, я не знаю. Может, и нет. Но если да, мы все должны вести себя как взрослые люди.
– Не думай, что я тут останусь.
– Отлично, – преувеличенно весело сказала Кики. – Ты можешь вернуться в Браун, и дело в шляпе.
– Нет, я хотел… А что, если я куда-нибудь в Европу поеду?
Нелепость этой затеи – с экономической, личной и образовательной точек зрения – подверглась громкому обсуждению тут же, посреди дороги, в то время как продавщица-таитянка бросала опасливые взгляды на мощный локоть Кики, опершийся о прилавок рядом с пирамидой из незаменимых в хозяйстве толстячков.
– Значит, я буду сидеть здесь как последний идиот и делать вид, что ничего не случилось?
– Значит, мы будем вести себя достойно, как семья, которая…
– Ну да, ну да, Кики ведь так решает проблемы, – сказал Джером, не глядя на мать. – Она их просто не замечает, все прощает и забывает, а там, глядишь, снова тишь да гладь.
Они уставились друг на друга: Джером вызывающе, Кики удивленно. По складу характера, по ходу жизни он был мягче других ее детей и, как она чувствовала, теснее связан с нею.
– Не знаю, как ты это терпишь, – с горечью сказал Джером. – Он думает только о себе. Ему плевать даже на чувства близких.
– Мы сейчас говорим не о… не об этом. Мы говорим о тебе.
– В общем, вот что, – нервно заключил Джером, явно испуганный своими же словами. – Ты не можешь упрекать меня в том, что я бегу от проблем, поскольку ты делаешь то же самое.
Кики удивило, что Джером так зол на Говарда, причем из-за нее. Она даже почувствовала зависть – ей бы такую ясность гнева! Но ненавидеть Говарда она больше не могла. Если бы она хотела его бросить, она сделала бы это еще зимой. Но она с ним не рассталась, и теперь уже было лето. Единственное оправдание своему решению Кики видела в том, что в ней еще не умерла любовь к Говарду, то есть не умерла любовь вообще, поскольку Любовь и Говарда она узнала одновременно. Что такое по сравнению с Любовью одна ночь в Мичигане!
– Джером, – сказала она сокрушенно и опустила глаза. Но Джером, подобно всем юным поборникам справедливости, приготовил еще один, финальный удар. Кики вспомнила, как сама была неукротимой двадцатилетней правдолюбкой и мечтала о том, чтобы ее родители не лгали и возвели к свету истины заплаканные, но ясные глаза. Джером сказал:
– Семья умирает тогда, когда быть вместе ужаснее, чем быть одному. Понимаешь?
С некоторых пор ее дети неизменно заканчивали свою речь этим вопросом, но на получение ответа время не тратили. Когда Кики подняла глаза, Джером был уже метрах в тридцати и толпа смыкалась за его спиной.
14
Выражение принадлежит Фрэнку Заппа (1940–1993) – американский композитор, певец, кинорежиссер и сатирик.