Читать книгу Пиковая Дама – Червонный Валет - Андрей Воронов-Оренбургский - Страница 13

Часть 2. «Потешка»
Глава 5

Оглавление

Но пока шел только четвертый год обучения. Желанный горизонт выпуска так и оставался по-прежнему горизонтом; впереди еще маячили долгие изнуряющие месяцы зубрежки и маяты по «специальности».

В семь часов воспитанников (независимо от курса) срывал с нагретой постели неумолимый звонок, и после утреннего туалета воспитатели вели всех в балетный класс, который потешные с присущей им выдумкой окрестили «стойло». В классе, от веку пропахшем прогорклым потом и худо протопленном одноруким Федором, при жухлом свете нескольких оплывших свечей они становились к палке и со слипающимися глазами, под мерный счет репетиторов-мастаков или старших балетных, начинали разогреваться, выполняя бессчетные наклоны, тандю, плие, батманы и прочее, заканчивая аллегро.

После скудного завтрака воспитанников ожидали так называемые «научные» классы – с восьми до одиннадцати. Здесь штудировались предметы, которые были подобраны самым загадочным образом. Кроме Закона Божия, ими постигались русский и французский языки, этика и эстетика, греко-римская мифология, арифметика и археология, география, история Отечества, фехтование, каллиграфия, а также верховая езда. «Зачем нам, актерам, все это?» – ломал вместе с другими голову Кречетов. Но вопрос «зачем?» так и оставался вопросом.

В одиннадцать часов, поднаторев в науках, потешные расходились для занятий по «специальности», которые тянулись улитой до часу дня. И там опять «без просвету и продыху» балетмейстеры колдовали над их телом. Потом, как насмешка, случался краткий перерыв на обед, и с трех до пяти шли занятия в общих классах искусств. Дирекция почитала своим неукоснительным долгом обучить всех воспитанников пению, светским танцам, драматическому искусству и игре на музыкальных инструментах. И если сами юнцы подчас не зрили в этой практике смысла, то это не значит, что он отсутствовал. Педагогический совет училища полагал, что, выйдя «в мир», каждый выпускник обязан сыскать себе применение и достойно выслужить положенные десять лет при театрах – только тогда средства, затраченные на их воспитание, могут считаться погашенными, так как скрупулезно и методично вычитались из жалованья. Однако против практической и меркантильной существовала еще и другая, более значимая польза данной методы, пожалуй, вряд ли вполне до конца осознаваемая и самим начальством: такое разностороннее образование для одаренного воспитанника на поверку оказывалось бесценным даром. Выпускник становился мастером на все руки, выдюжив тренаж в различных областях актерского искусства. Его амплуа не знало границ, распахивая широкий выбор ролей на службе театру.

* * *

Это случилось все той же зимой, на четвертом году пребывания Кречетова в стенах училища. В одно из воскресений Алексей, как обычно, отправился навестить родных: сердце его крепко тосковало по маменьке и брату Мите. Однако сам дом он навещал весьма неохотно, если не сказать, через силу, оттого как там его ожидала вечная «пропилка» и хмурые наставления пьяного отца. Так и не сыскав определенного, стоящего для главы семейства занятия, Иван Платонович продолжал пить горькую, все реже пробуя добиться места управляющего в богатых домах. Прежде, в более свежие годы, лет пятнадцать назад, он еще наводил впечатление человека положительного, основательного, не без достоинства, но вспыльчивый, неуживчивый нрав всякий раз ставил ему подножку. И даже редкие, внезапно накатывающие, что волна, минуты душевной широты теперь все больше сменялись вспышками беспричинного, дикого гнева, превращая его в тирана и деспота. Теперь уж как год в их доме не было Степаниды… Иван Платонович, толком не рассчитав беззаветно преданную дому няньку, выставил старуху за дверь, обидно обозвав ее «приживалкой» и «бесстыжей нахлебницей».

Маменька, Людмила Алексеевна, по этому случаю очень скорбила, много плакала, вельми просила «простить», прощаясь с подружкой-кормилицей, втайне выдала из своих сбережений толику денег, но больше, как ни старалась, ничем не могла помочь – любимый супруг был неумолим. И потому Алеша, получая долгожданную «вольную», всякий раз норовил живее «слизнуть» из дому и на свободе, отданный лишь себе, побродить по Саратову, – уставшая душа так и молила хоть ненадолго вырваться из-под жесткой узды училищного надзора.

И вот в один из таких «отпусков», нарушив на свой страх и риск директорский приказ являться в училище не позже девяти вечера, Кречетов, пришпоренный февральским морозцем, с игриво бьющимся сердцем в груди, побежал на бульвар «Липки», где два раза в неделю – в воскресенье и четверг – играла славная музыка, состоящая из военного духового оркестра. В такие музыкальные вечера городской бульвар расцветал: наполнялся отдыхающими до таких степеней, что решительно все аллеи, площади и беседки, павильоны и скамейки, будь то зима или лето, были заняты народом. И везде, куда ни кинь взгляд, мелькали разрумянившиеся радостные лица, сверкающие в оранжевом свете уличных фонарей глаза, то тут, то там сыпался смех, и слышалось дружное пение. Гуляющий вечерний Саратов был откровенно под «мирным» хмельком и озорно добродушен. И право, весело было углядеть себя с вытянутым, как груша, носом в горящей огнем меди оркестра. Приятно было видеть и бравые лица дядек-усачей, раздувающих щеки. Затянутые в шинели и ремни музыканты, слаженно подхватывая дирижера, сами напоминали Алешке отчаянных забавников, главная суть которых жила в непоколебимой жизнерадостности и в отливании таких штук, от которых на сердце становилось легко и празднично.

– Здравия желаю! – не удержался от молодецкого выкрика Кречетов и с механической точностью, точь-в-точь как юнкер офицеру, отдал честь военному оркестру. Кто-то из усачей подмигнул ему, точно говорил: «Молодца, братец, премного благодарны!»

Попадались, правда, в толчее и уже основательно сизые, и свекольно-бурые носы, оступающиеся, скользящие на льду ноги и заплетающиеся языки. Нет-нет да и слышались перченые саратовские словечки, тут же рожденные и тут же для пущей остроты посыпанные крепкой солью. Алешке сами собой слетели на память кем-то брошенные прежде слова: «Отойди, мораль! Прочь, ценза́рь! – не мешай Волге-матушке ковать свое слово!»

Но во всей круговерти этого прекрасного действа, среди разноцветных гирлянд и шаров, которыми по воскресным гуляньям наряжался бульвар, среди торговых рядов со снедью и их зазывалами, взгляд и внутреннее стремление Кречетова искали иного.

Справа от него вдруг послышался девичий смех, призывно пахнуло духами, до ушей долетело умышленно звонкое:

– Ах, и красавец каков! Уж ты побереги себя для нас!..

Кречетов с жадным любопытством юности обернулся. Три веселые молодки в заячьих мещанских тулупчиках, чуть под хмельком не то от винца, не то от морозца, угревшись под руки, подняли на смех Алексея:

– Ой, дру́жки, да он никак душечку ищет!

– Глянь-ка, братец, нет ли ее среди нас?

Алая краска быстро разбежалась по его щекам. Спасибо морозцу, иначе… Алешка готов был провалиться сквозь землю.

– Ну что камнем взялся? Нашел свою душечку, кавалер?

– Ой, да он засмущался, девки! Какая ему зазноба?

– Гляди-ка, какие мы нежные! Мал еще… молоко на губах не обсохло!

Подружки, закинув назад головы, зашлись на три голоса, шибче и ходче заскрипели снежком по аллее, приостановились на миг, порывисто стрельнули смеющимися глазами в его сторону и растворились в толпе.

– Ой, ванёк ты ванёк, паря! Таких краль растерял!.. Прямо халва! А та, что в центре, черноглазая, слаще других была! Беги, догоняй! Ишь, девки-то какие ладные да пышные, прям шаньги из печи. Одно слово – люфам![29] Алексей вздрогнул от неожиданности, оглянулся и зарделся еще сильнее. Прямо перед ним, опираясь на костыль, в тощей шинельке внакидку, под которой болтался сиротливый крест, стоял старый одноногий солдат и лыбился щербатым ртом, глядя на него веселыми пьяными глазами. На его глянцевитой усатой роже, помимо разлившегося по жилам водочного тепла, читалось еще и выражение солдатской гордости и въевшееся, как смола, презрение ко всему гражданскому, ко всему, что не вписывалось в понятие его бивачного бытия.

– Однакось швыдко бегають, стервы, теперя и конем не догонишь. Штудент разве? – сунув жилистую руку в карман зеленых нанковых штанов и нашарив там заготовленную цигарку, мимоходом поинтересовался он.

– Что-то вроде того…

– Эва ты, братец… вроде у тещи в огороде. Лапоть ты, смоляная куртка. Сразу видать, мирской человек, не наш…

– А чем же гражданские хуже военных?

– А всем, – дерзко хохотнул бывший солдат и забористо выругался. – Что с ых, гражданских, толку-то? С паршивой овцы хоть шерсти клок, а энти?.. Болтаются тутось, аки козлы на веревке. Свистять свиристелями под окнами. Тьфу, срамота! Речной табачок-то, наш, волжский… Уважаешь разве? Не брезгуешь, штудент?

– Да, адское зелье… – Кречетов с благодарностью кивнул и угостился протянутой цигаркой.

Закурили. Табак люто драл горло. Сыпал нежный снежок. Вокруг было шумно и весело. Душа жадно требовала новых впечатлений. Но этот одинокий, крепко сбитый ветеран чем-то не отпускал от себя Алешку. Ему хотелось еще минутку-другую постоять с этим дядькой, от которого так и веяло сожженным порохом, опытом тяжелой солдатской доли, да и просто житейской мудростью.

– Однако шинель на тебе синяя… добрая, как я погляжу, – с уважением к армейскому покрою обронил солдат. – А воть на «ушках»[30], чой-т не пойму, гусли, чо ли, али другой какой анструмент?

Алексей бросил взгляд на свои пуговицы и невольно улыбнулся – на синем вицмундире воспитанников были военного образца посеребренные пуговицы, на которых красовался вычеканеный барельеф греческой лиры.

– Что ты все, братец, на мой костыль-деревяшку пялишься? Энто нончесь у меня ноги нет. А когда-тось у меня были крылья.

– Где это вас, дядя?

– Известно где… на Капказе, сынок. Под Кизляром, крепостца есть такая – Внезапная…[31] Слыхал разве?

– Нет, – честно, с некоторым смущением, признался Кречетов.

– То-то и оно, что не слыхал. Кази-Мулла[32] тамось был заводилой… большим человеком в Чечне слыл… Вот тамось и случилось.

Инвалид, наморщив в тяжелую, крупную складку лоб, глубоко затянулся, по всему погружаясь в воспоминания. Лицо стало жестким, серьезным, и только едва приметное подрагивание скул да игра желваков под загорелой, плохо пробритой кожей выказывали значимое выражение состояния его души.

– Командир наш, отец родной, Царство ему Небесное, объехал нас тогдась верхом и сказал, соколик: «Умрем, ребята, а Внезапную не отдадим!» И наши все как один надсадили глотки: «Умрем! Ура-а!»

Калека ухватистее переставил костыль, нахохлился седой галкой, на серых, точно выгоревших глазах заблестели скупые слезы.

– Нет, братец, тамось, скажу я тебе, никакой пудры, никакого франзерству не было… одно сердце и православная душа… Так-то… А позжее татары налипли во главе с аварским ханом страсть как много… Нас-то всего ничего – горсть была. Слава заступнице Божьей Матери и святым угодникам – насилу отбились. Ну и репьи эти гололобые – жуть! А потом оне, сволочи, густо трахнули по нам из пушек… Бандировка – пальба была, команд не слыхать… Вот тогдась меня и шарахнуло под колено, – рассказчик глухо постучал костылем по струганому чурбаку, что заменял левую ногу, и сплюнул изжеванную цигарку, – бытто с крыльца упал, оступился. Глядь, братец, – а ноженьки моей-то и нету. Веришь, штудент, боль такая, что и незнатко, бытто ее и нет вовсе.

– Что ж, совсем-совсем не чуяли боли? – не мог поверить Алексей.

– Не-ка! – Солдат весело зажмурил котом один глаз. – Ровнехонько как в бане из шайки кипятком жахнули. Баба-солдатка моя, покойница… так прежде меня окатывала. И все… Тутось, голубь, главно не маять себя соображением, думками разными. Без них оно кабысь и ничего. Уж сколь годков унеслось, – с родственной откровенностью вздохнул он, выше натягивая тощий ворот шинельки, – а ведь, прикинь, братец, так ить стоит перед глазами, зараза… ноженька-то моя… валяется вот так, в сажени от меня… в грязи… а на ней сапог.

Слушая незамысловатую горькую исповедь калеки, Алешка давил в себе ком дурноты, слепленный из стыда, смущения и глупой боязни оскорбить своим любопытством того, к кому испытывал сейчас глубокое уважение.

Но солдат, напротив, с какой-то странной торопливой готовностью продолжал распахивать душу, видя сочувствующее лицо, и был, как видно, откровенно рад поделиться своим наболевшим, своим пережитым, услышав в ответ слова участия и доброты.

– Вот за энту стычку, что выстояли… не дрогнули перед краснобородыми… мне и был даден сей «кренделек». – Солдат с хмурой улыбкой щелкнул коричневым от табаку ногтем по Георгиевскому кресту и хмыкнул: – А батюшка наш, командир, был гибло ранен аварской пулей в живот… близёхонько к паху… оттого и помре в телеге, сердешный. Даже до лазарету не свезли, как есть весь измок кровью. Земля ему пухом…

Ветеран, глянув на подсвеченные золотым месяцем купола Богородице-Владимирской церкви, перекрестился и посмотрел в глаза Алексея:

– Ты толькось не молчи, сынок. В наше темное времечко каждо добро слово – молитва. Ты мне по сердцу пришелся… У тебя на лице значенье написано. Я уважаю таковых… Ты уж поверь старику, я понятие в сем имею. Ты часом не из благородных будешь? Не барчук ли? Вона как девки глазьми стреляли.

– Нет, – опять честно и простодушно качнул головой Алешка, хотя ему и было приятно в тайниках души, что за внешность и славную выправку его частенько путали с барином.

– Так о чем, бишь, я лясничал? Ах, да! Как там в твоем лицею, шибко муштрують?

Алешка взвесил этот нежданный вопрос – прежде его задавали лишь Митя да маменька.

– Надеюсь, изрядно. – Он пожал плечами и, подбивая меж пальцев перчатки, спросил: – А вам-то не холодно… так, внакидку?

– Ну, выдумал тоже! – отряхиваясь уткой от снежной крупы, снова застужено хохотнул солдат. – Деревяшки не мерзнуть, братец.

– Как вас зовут-то хоть, дядя? – все более проникаясь симпатией к ветерану, искренне желая хоть как-то удобрить сердце старика, вставил Алексей.

– Ты вот что, сынок, уясни. Я ни у тебя, ни у Христа ничегошеньки не прошу… Мне и осталось-то, может, всего ничего… Но однось ты мне заобещай, красавый, что когдась доберешься до стола со своими дружками… выпейте водки за дядю Ваню и за победу наших ребятушек, что там, на Капказе, и нынче свою кровушку льють…

Алешка не задержался с ответом, тут же заверил старика уверенным и ответственным «да», однако не удержался и задал последний наболевший, что ноющий зуб, вопрос:

– Дядя Ваня, а так… трудно жить на свете только… в юности?

– Всегда, – вдруг отчего-то помрачнев скулами, почти зло сплюнул солдат и, не говоря больше ни слова, тяжко наваливаясь всем корпусом на костыль, заковылял прочь.

29

Искаж. la femme – женщина (фр.).

30

Ушки – пуговицы (разг.).

31

Внезапная – одна из русских крепостей на Кавказе; построена в 1819 г. на территории Дагестана.

32

Кази-Мулла (1794–1832) – первый имам Чечни и Дагестана, объявивший хазават (священную войну мусульман против «неверных»).

Пиковая Дама – Червонный Валет

Подняться наверх