Читать книгу Пиковая Дама – Червонный Валет - Андрей Воронов-Оренбургский - Страница 2

Часть 1. «Течет река Волга…»
Глава 1

Оглавление

Мещанское гнездо Кречетовых находилось в двадцати минутах ходьбы от старого Троицкого собора[1]. В то время центр губернского города значился именно там. Впрочем, золото православных крестов и куполов радовало глаз коренного жителя и заезжего варяга с любой стороны: тут тебе и Преображение Господне на горах за Глебучевым буераком, что на берегу Волги, далее храм Казанской Божьей Матери, где ежегодно в мае гремела ярмарка с продажей фаянсовой и хрустальной посуды, а равно и глиняной, и прочих товаров, как-то: холстов, полотна, шелка, ниток, мыла и преразличных пряностей. Товары эти сплавлялись по Волге из верховых губерний на судах (дощаниках) крепкими на копейку и купеческое слово промышленниками. Старожилы сказывают, что в те времена важные купцы, соперничая меж собою, изо всей мочи старались сооружать на личное иждивение храмы Божии или возле своих домов, иль непременно неподалеку от них, чтобы со своей семьей и со всеми служащими быть на божественной литургии обязательно в собственной церкви, а не другим кем сооруженной. Этот отголосок старины и вправду заслуживает вероятия, оттого что в этих местах отродясь не было, да и теперь нет ни единого дома, который принадлежал бы помещику либо чиновному лицу, а все купеческие, большого размера, каменные двух-трехэтажные; и вблизи почти каждого обширного дома и расположена церковь.

Увы, Кречетовы о «золотых крышах» мечтать не могли. Жили, как говорится, «с медным рублем в кармане». Семья росла, и забота о куске хлеба не отпускала ни на минуту. И хотя подчас хомут судьбы гнул к земле, заставляя жить в долг, цели у главы семьи были большие, с дальним прицелом: Иван Платонович – жилы вон – пытался доказать всему миру свое благородное происхождение, пожалуй, как задумывался сам Алексей, скорее всего, мнимое… Батюшка решительно хватался за дело на любом поприще, во что бы то ни стало пытаясь сделать карьеру, и… разбивал лоб. Но самое обидное, самое прискорбное в этих композициях было то, что Иван Платонович не обладал ни деловой хваткой, ни практичной житейской жилкой. Разубедить же его в их отсутствии так никто и не смог.

Отпущенную Господом энергию и силу он потратил на куриные хлопоты и бестолковую прыть. Домашние до горьких слез помнили, сколь высок был градус его напряжения в этих «воздушных» делах.

Что делать? Иван Платонович, право дело, до последней черты не терял надежды обивать пороги судебных и гражданских палат, ломая в отчаянье гусиные перья, едва ли не еженедельно подавая и отсылая все новые прошения.

Злые языки соседей по этому поводу втыкали занозы в трактирах: дескать, при появлении «многострадального» Платоныча в сортире мухи, и те неодобрительно жужжат, потом, рассевшись на стенах, глазеют на сего фрукта… А он, бедовый, все в толк не возьмет – что лишний он тут, что мешает мухам. «И то верно, смешон отец, – невесело заключал Кречетов. – Ей-богу, что пес старый – кусает одних блох… выставляя нас на посмешище…» – «Окстись, Алешенька, радость моя! Что говоришь? Он ведь родитель твой!» – испуганно повышала голос мать.

– Что думаю… – уходя прочь, обрывал он.

Между тем Ивану Платоновичу, от природы человеку упрямому и склочному, так и случилось прозябать в мещанском сословии. Нетерпимый, до края вспыльчивый норов помешал ему прийтись ко двору и сделать приличную карьеру.

Не сумев прибиться ни к одному берегу, по сути, не владея толково никаким должным ремеслом, хозяин семейства честил и винил всех подряд, кроме собственной персоны, и нередко, когда заливал за ворот, срывал свои обиды на родных.

Иван Платонович мучительно, как библейский Иов, переносил неизбежно сыпавшиеся на его лысеющую голову камни унижения и крепко стал заглядывать в стакан, жалобно оплакивая свою пропащую жизнь.

– Ну-с, обмарался я кругом, – нервно булькая водкой, стонал он, – так что ж теперь? Прикажете сдохнуть? Ну-с?! Скажете, господин Кречетов… для общества скушный субъект? Никчемность? Враки! Это мир для Кречетова скушный и полная ерунда-с! Да ежели хотите знать, к моей натуре надо еще суметь ключи подобрать! То-то-с! А то ишь заладили: «Эх, Егор, наехал на косогор, вечно у тебя так…» Знаю я этих умников в жилетах! У самих в доме пожар, а они изволют в чистый родник-с плевать. Эй, Алешка, уважь отца! Подойди, налей родителю рюмку-с! Я тебе за то… дам мое наказанье! Знаешь ли, сын? – расправляя сложенные крылья пьяной души, наливался жаром Иван Платонович, тяжело подбирая слова. – Ну-с, скажем, что жить спокойно, не живя разумно и честно, никак не возможно-с. Мм? Ладно, изволь другое: лечить тело – трудно-с, а лечить душу… тем паче ответственно. Что воды в рот набрал? Не хочешь к отцовскому костру сесть, все думаешь свой развести? – Старший Кречетов бросил на Алексея презрительно-удивленный взгляд и, приметив, что в его руках таки блеснул пузатый графин, сухо заметил: – Одумался? Это дело.

– Да уймись ты, Ванечка! Ради всего святого! – Людмила Алексеевна, ломая в отчаянье пальцы, вступилась за молчавшего сына. Из ее прежде красивых, значительных глаз катились горячие слезы. Она – во всем благоговевшая перед неудачником мужем и признававшая его своим повелителем – нынче, за последние год-два, решилась не мысленно, а вслух осудить его. – Он же сын твой! Не тронь Алешеньку своей проклятой водкой!

– Лексевна! Цыть! Труба ерехонская! – Сухой, что грецкий орех, кулак отца сотряс на столе посуду. Мятое выпитым лицо задрожало. На минуту он стих, пугая тяжелым вздошьем, оцепенел. Ровно какая-то тень внезапно прошла над ним и сковала льдом речь. Опустив голову, он пребывал в безмолвии, а затем изрек: – Да, он сын мой, как и старший болван Дмитрий! Но я им и отец! Гляди-ка, страстотерпцев[2] нашла… Да им впору самим в дом деньги нести, а не на шее моей сиживать! Не позволю! Хватит меня кормить вашими фокусами да правдами! Посмотри, как живем, мать? Крысам в подвале, и то краше! Из прислуги остались кухарка да нянька, что даром мой дом объедают…

Такие «дивертисменты» отца стали не редкостью. Оба брата – старший Митя и младший Алексей – из резвых, шустрых сорвиголов превратились в безмолвные тени, и право, их звонкие, бойкие голоса боле не откликались на призывный щебет соседских мальчишек. Эх, а ведь раньше!.. И Ва́ловая, и Пеший базар, и все как есть переулки в пять-шесть сажен шириной, вплоть до площадей Соборной и Театральной[3], знали их резвые ноги и пытливые глаза… Но с неудачами отца, с его черными запоями – все кануло в Лету, все стало недосягаемым. И если Митя, будучи старше на три года, теперь с рассвета до сумерек в летнее время пропадал в булочной лавке купца Лопаткина, зарабатывая копейку, то семилетний Алеша сидел дома при матушке, выслушивая брань отца и оханья няни. О, как мечтал он ночами быстрее вырасти, быстрее окунуться в кипучую жизнь, что грохотала за окнами ненавистного дома. «То-то счастлив Митя!» – закрывая глаза, едва сдерживая близкие слезы, шептал он детскими губами. Он до мелочей представлял двухэтажный особняк Лопаткина, что, казалось, от веку прижился на Москворецкой улице, рядом с домом Малеевского[4]. Булочная завсегда была полна покупателей. В дальнем углу, возле не остывших еще, дышащих жаром железных ящиков, гудела последними сплетнями толпа, жаловавшая знаменитые лопаткинские кулебяки с мясом, пирожки с яйцом, рисом, капустой, творогом и изюмом. Публика там собиралась – в глазах рябило – от учащейся молодежи до убеленных сединой чиновников во фризовых шинелях и от расфранченных дам до худо и бедно одетых рабочих баб. На славном сливочном масле, со свежим фаршем пятачковый пирог «Саратов-град» был столь велик, что даже парой ртов возможно было сытно поесть.

«Хлебушко черненький труженику первое пропитание!»[5] – любил повторять «словесные запуски» своего хозяина Дмитрий.

– Отчего у вас хлеб на Москворецкой завсегда так хорош? – интересовались вновь пришлые, покупая фунтиками хлеб черный и ситный.

– А потому, сударь, что хлебушко заботу да ласку любит. Выпечка выпечкой, а вся сила в муке, братец. У Лопаткина покупной муки отродясь нет… Как есть – вся своя! И рожь, и пшеницу отборную берем-с на местах… На мельницах опять же свои «глаза» поставлены, чтобы ни соринки, ни пылинки… Чтобы жучка… не дай бог! Вот этак, сударь. Все вельми просто. Эх, калачи на отрубях, сайки на соломе! – всегда радостно заканчивал речь Лопаткин своей любимой поговоркой.

Однако, несмотря на все старания семьи вынырнуть из омута нищеты, дела шли из рук вон плохо… Маленький Алексей не раз становился невольным свидетелем «негласных», при поздней свече разговоров родителей; отец все крепче подумывал переехать в Санкт-Петербург, где второй десяток лет коренилось хозяйство его свояка.

– Там, бог даст, поддержат на первых порах и угол справят, Лексевна. Мы ведь, чай, не чужие им? Оно-с, конечно, в провинции по всему-с дешевле, так ить, увы, душа моя, перспектив для твоего обожателя тут – никаких! Одно верно-с: стыдно, право, перебираться в столицу ни с чем, – убивался Иван Платонович. При этом он по обыкновению нервно поправлял измятый за день воротничок белой сорочки, приглаживал редкие, невнятные волосы и плакал в ладони своей единственной. Маменька – кроткая, тихая женщина, слепо любящая мужа, неизменная заступница детей, тоже плакала. Ее безмолвное движение губ от неслышного, но выразительного шепота согревало горячей молитвой.

– Ах, ты сердечушко мое доброе, – мелко дергаясь каждой морщинкой лица, всхлипывал супруг, виновато целуя ее пальцы. – Алешка такое же унаследовал от тебя. Добрый… даром, что молчун. А Митенька нет… не тот. Хоть и все из одного куска теста слеплены. Вот-с ить как, голубушка, вот-с…

Так они сиживали порой до утра в редкие минуты согласия и откровения, прислушивались к тягучим глухим ударам своих сердец, словно каждый стук их был, право, последним.

Шло время, но надежды на скорый переезд так и остались несбыточными. Иван Платонович последовательно, как лесоруб на делянке, продолжал пропивать нажитое добро и все чаще возвращался со службы через трактир под «крупнейшей мухой». Повзрослевшие за четыре года сыновья теперь острее ощущали пугающую раздражительность родителя, терявшего почву под ногами, и не раз за неделю познавали на себе его мстительную руку.

Все это не могло положительно сказаться на детях. Шестнадцатилетний Дмитрий, этим годом заканчивающий гимназию и мысливший подать документы в Мариинский институт[6], на пьяные окрики папаши отныне отвечал презрительным холодным молчанием, и лишь углы его губ подергивались всякий раз от страстного желания оскалить зубы.

– Глянь, Лексевна, какого волчонка вырастили на свою голову! Ах, как смотрит, стервец, на родного отца – чистый зверь!

В Алексее играли другие ноты. Задумчивый, мечтательный, чаще грустный, худой не в пример братцу, он в штыковые атаки не шел. Мир, которым был полон младший Кречетов, был закрыт даже для сердобольной маменьки. И все же цепкий сторонний взгляд обращали на себя внимание большие карие, не по-детски серьезные глаза, жившие какой-то особенной жизнью на бледном нервном лице. И если в Дмитрии от года к году копилась злость и, в противоположность дряхлеющему отцу, наливались тяжестью кулаки, то в Алексее происходили духовные метаморфозы. «Мир, сыне, не потому уцелел, что живот набивал, а оттого, что смеялся и помнил о Боге… Не хлебом единым жив человек. Помни, главное – пища духовная, данная нам Отцом Небесным…» – крепко держал Алексей подо лбом слова местного батюшки.

Внутренний мир Алеши и вправду имел иные, яркие цвета. Еще с детства Людмила Алексеевна, няня, да и сам Иван Платонович узрели в младшем пружину артистической души.

– Экий ты лицедей, братец! – хлопая звонко в ладоши, морщил от смеха лицо отец. – Да кыш ты… язвить тебя… воду всю взбаламутил! Ты ж только погляди, мамочка, каких типов выводит Алешка-то наш! То гусем пройдет, то свиньей хрюкнет… ни дать ни взять, все почетные фамилии Саратова по полочкам разложил. Тут тебе и Бахметов, и Железнов, тут тебе Еремеевы и Угрюмовы! А как вирши декламирует, плут! Э-э, братец, да ты талант у меня! Уж на что же лучше.

Такие минуты окрыляли мальчика. Он еще не осознавал, что за таинственная великая сила влекла его к чуду, имя которому было театр, но чувствовал сердцем, чувствовал всем естеством, что всегда любил его, любил больше, чем все свои детские «сокровища», больше своего дома, решительно больше, чем все остальное. В такие мгновения, в окружении улыбок домашних, полный недоумения и неясной тревоги, непонятного терпкого восторга, он шепотом обращался к небесам:

– Милый Боже, помоги мне! Милый Боже, даруй мне счастье осуществить мечту…

1

Ныне это Музейная площадь в г. Саратове. – Здесь и далее в тексте романа примечания автора.

2

Страстотерпцы – один из чинов святости в православии. «Терпящие страсти», т. е. мучения, безропотно и безвинно, уподоблялись Иисусу Христу. Как страстотерпцев Русская церковь канонизировала, например, князей братьев Бориса и Глеба.

3

Названия улиц и площадей старого г. Саратова.

4

Одна из известных купеческих фамилий Саратова в XIX в.

5

Здесь и далее в тексте романа автор использует некоторые цитаты из очерков В. Гиляровского «Москва и москвичи».

6

Мариинский институт был основан в 1854 г.; на первых порах институт помещался в доме частного лица (г-жи Челюсткиной). 23 сентября 1857 г. учащиеся переехали в новое, специально построенное здание, что располагалось за Белоглинским оврагом и занимало большое пространство (свыше 50 десятин).

Пиковая Дама – Червонный Валет

Подняться наверх