Читать книгу Судьба Нового человека. Репрезентация и реконструкция маскулинности в советской визуальной культуре. 1945–1965 - Клэр М. Макколлум - Страница 4

Введение
Кем был Новый советский человек?

Оглавление

Но прежде, чем мы выясним, какое воздействие оказала война на советскую модель маскулинности, необходимо понять, как она конституировалась до 1945 года. Несмотря на то что история женщин при советской власти стала одним из главных предметов изучения с момента появления гендерных исследований в 1970-х годах, мужской опыт и представления государства о том, каким следует быть мужчине, в целом оставались без внимания до начала нынешнего столетия. За последующие полтора десятилетия, прошедших после появления категории маскулинности как важной составляющей российских и славистских исследований, был выполнен целый ряд работ, проливших свет на тот самоочевидный, но зачастую не принимаемый в расчет факт, что при советской власти не существовало универсального мужского опыта7. Однако более сложным оказалось оспорить убеждение в наличии некоего целостного представления о том, чем является Новый советский человек, – как будто этот идеальный образ был совершенно невосприимчивым к политическим потрясениям и изменению общества. Как следствие, сама формулировка «Новый советский человек» стала почти неосознаваемым наименованием набора моделей поведения и качеств, которые мы считаем известными. Однако все еще трудно ответить на вопрос, что же действительно заключал в себе этот идеал и – ключевой момент – как он мог изменяться со временем.

Несмотря на то что после революции 1917 года большевистские власти желали создать мир заново, им не выпала роскошь начать все с чистого листа – новый режим возводился на руинах старого. Логичным следствием этого обстоятельства стал тот факт, что многие качества, которые затем представлялись образцовыми для Нового советского человека, не были по своему происхождению ни новыми, ни советскими8. Характерные особенности советского идеала, такие как героическая борьба, готовность к жертве, товарищество и патриотизм, определенно происходят из рыцарского кодекса западной цивилизации и языческой военной парадигмы, к которой с почтением относились кельтская и славянская культуры. Как отметила Барбара Эванс Клементс, призывы к храбрости и триумфу, которые наводняли советскую прессу в 1941–1945 годах, мало чем отличались от тех, что можно обнаружить в «Слове о полку Игореве» (1185–1187) – эпическом произведении XII века9. Это подчеркивают обильные ссылки на подвиги таких легендарных героев, как Александр Невский и Дмитрий Донской, на плакатах военного времени. Аналогичным образом истоки советских представлений о том, что идентификация человека напрямую зависела от его способности к труду, социолог Р. У. Коннелл проследила по меньшей мере до XIX века с его непрерывным развитием промышленного капитализма и возникновением городской буржуазии10. Связь между трудом и маскулинностью была упрочена в самом начале русской революции и может рассматриваться как нечто полностью укорененное в так называемом культе машины, который господствовал в рамках первой волны советской индустриализации. Рожденная тревогами о промышленной отсталости бывшей империи, конечная цель этого нового отношения между рабочим и машиной, по словам Николая Бухарина11, заключалась в освобождении рабочего класса от фанаберии надсмотрщиков и превращении рабочих в «квалифицированные, особо дисциплинированные живые машины труда». Одновременно это были утопическая миссия и неотъемлемый элемент проекта социальной трансформации, лежавшего в основе программы большевиков. Новую советскую рабочую силу следовало преобразовать, по словам Евгения Замятина, в «стального шестиколесного героя великой поэмы»12.

Влияние теорий Генри Форда и Фредерика Тейлора, развитие конвейерной системы производства и возрастающая механизация рабочих мест не ограничивались новым советским государством: воздействие этих идей на осмысление тела мужчины-рабочего было во многих отношениях общеевропейским феноменом. В качестве одного из аспектов этой тенденции можно рассматривать ницшеанский идеал гипермаскулинного телосложения в том виде, в каком он был популяризован в культуре после 1918 года: во времена, когда на повестке упомянутой выше новой механизации оказались сила, прочность и системность, с подобными качествами стало ассоциироваться и мужское тело13. Поэтому, как отмечает Мауриция Боскальи, модернистская программа заключалась не «просто в том, чтобы воспроизводить технологии и бросать им вызов – с ними, напротив, требовалось отождествляться», что приводило к изменению эстетической оценки мужского тела: теперь она фокусировалась на возможностях его производительного использования, а не на его физической красоте14. В соответствии с теориями Тейлора о рационализации работы посредством разбиения ее на единичные повторяющиеся задачи, человеческое тело, уподобляясь машине, становилось набором сменных запасных частей. Их требовалось поддерживать в хорошем рабочем состоянии путем физической тренировки, держать вне досягаемости пагубного воздействия алкоголя, религиозных практик и неграмотности, способных навредить производительности. Это было радикальным отступлением от классического идеала прекрасной и гармоничной мужской формы: с модернистской и советской точек зрения, тело требовало восхищения не по причине его красоты и силы, а за счет его потенциальных достижений и того, какое напряжение оно могло вынести, в особенности когда становилось частью более масштабной трудовой ячейки.

Подобное осмысление мужского тела вышло из фавора с закатом авангардистского движения после 1932 года и смещением советской культуры в направлении социалистического реализма – эстетики, которая сделала своим главным идеалом не технологии, а взаимодействие между людьми. Однако идея физически совершенного тела, хорошо подготовленного к трудовым задачам, по-прежнему находила отклик на протяжении 1930-х годов, а характерную для этого периода увлеченность физической культурой, спортивным мастерством и молодостью можно рассматривать как ответвление рассмотренных выше ранних революционных идей15. Эти образцы имели первоочередное значение в то время, когда новая война казалась почти решенным делом, поскольку советской армии труда теперь требовалось не только с готовностью бороться за достижение социализма, но и сражаться против внешних угроз, появившихся на горизонте. В течение 1930-х годов эта милитаристская линия, всегда являвшаяся частью советской модели маскулинности, становилась все более заметной. Данная тенденция вела к подлинно «новой конфигурации мужской гегемонии, [которая] делала мужскую роль солдата первостепенным элементом этой новой маскулинной идентичности», по мнению Томаса Шранда16. Это восхваление воинственного поведения выходило далеко за рамки чествования собственно военных17. Как и в самом начале революции, милитаризм пронизывал почти каждый аспект социума: все что угодно было битвой, и от каждого ожидалась готовность к борьбе и принесению жертвы ради победы в войне как с внутренними, так и с внешними врагами Советского государства.

Наконец, еще одной типичной стороной идеальной маскулинной модели является отцовство (этот момент становится несомненным после отдаления от монашеского идеала, бытовавшего в раннее Новое время). Именно здесь и обнаруживается наибольшее расхождение советской модели как с современными западными, так и с традиционными русскими ценностями. Советский режим бросил вызов глубоким патриархальным корням русского общества на всех фронтах. В практическом аспекте на это повлияли индустриализация и разрушение семейных связей, в идеологическом – марксистская враждебность к семейной ячейке, а в символическом – ряд вводившихся в начале советского периода законов, которые замещали биологическое отцовство патерналистским государством. Только в середине 1930-х годов достойное выполнение роли отца стало рассматриваться как относительно важная составляющая добропорядочного советского гражданина, однако этот риторический сдвиг теряется на фоне усиливавшегося давления на материнство как главную женскую функцию. В то же время место отцовства в качестве одного из аспектов идеализированной модели мужественности жестко ограничивалось тем обстоятельством, что после 1934 года сам Сталин придал себе облик главного советского отца. По выражению Катерины Кларк, возник «великий семейный миф» – представление, что преданность человека государству и его вождям всегда должна превосходить преданность, которую тот может испытывать по отношению к кровным узам18. Сочетание превознесения официальной пропагандой материнства и подчеркнуто сдержанного отношения к отцовству, а также патерналистский облик самого государства позволили исследователям предположить, что отцовство никогда не имело особого значения для Нового советского человека, если вообще когда-либо было частью этого архетипа19.

Таким образом, предстающий перед нами образ Нового советского человека является крайне милитаризированным, основанным на ценностях самопожертвования и преданности, – самоотверженный труд и стремление к благополучию коллектива преобладают в этом образе над любыми частными интересами, для чего требуются физическое здоровье и моральная стойкость. Однако, как будет показано в последующих главах, эта модель Нового советского человека, созданная в 1930-х годах, не была устойчивой: вместе с меняющимся обликом социума – сначала с окончанием войны, а затем и со смертью Сталина – трансформировались и представления о том, что такое идеальный мужчина, и способы его изображения.

В этом отношении предлагаемое исследование визуальной репрезентации советской маскулинности существенно дополняет представления сегодняшних ученых – это гораздо более детализированное понимание культуры позднесталинской эпохи и первых лет хрущевской оттепели. В последние годы изучение послевоенного периода оказалось одним из наиболее динамичных исследовательских направлений. Это привело к появлению работ, принципиально изменивших восприятие позднесталинского общества как в части его «внутренней кухни» и политики, так и в осмыслении опыта послевоенного восстановления страны и официально санкционированной «нормализации». В упомянутых работах это время предстает как самостоятельный период развития Советского Союза, который невозможно сбрасывать со счетов как имеющий меньшую значимость на фоне потрясений 1930-х и пафоса конца 1950-х – начала 1960-х годов. В результате более сложного понимания заключительных лет сталинизма появился ряд исследований, в которых начался слом границ между этим периодом и годами, которые традиционно именуются оттепелью. В этих работах вновь и вновь подчеркивались значимые моменты преемственности поверх переломного 1953 года. Те тенденции, которые прежде рассматривались как результат либерализации эпохи оттепели, прослеживались вплоть до их истоков на рубеже 1940–1950-х годов, а представление о том, что позднесталинское общество было статичным и окостеневшим, регулярно оспаривалось благодаря исследованиям в самых разнообразных областях – вплоть до официальной научной политики и консюмеризма20. Хотя акцент на преемственности и границах десталинизации актуализировал вопросы о восприятии хрущевского периода в качестве оттепели в сравнении с предшествующим режимом, исследователи убедительно продемонстрировали, что утверждение о существовании некой единой «оттепели» в промежутке между 1954 и серединой 1960-х годов также проблематично. Как было показано в работах Полли Джоунс, Мириам Добсон, Стефен Биттнер и других авторов, те примерно десять лет, которые традиционно воспринимаются как период либерализации и ослабления хватки режима, можно рассматривать более точно как время, отмеченное волнами «оттепели» и «заморозков», поскольку и массовые настроения, и официальная политика были подвержены колебаниям, а общество в целом пыталось справиться со сложным наследием сталинизма21.

Как будет показано в этой книге, те аспекты, которые можно рассмотреть с точки зрения визуальной репрезентации Нового советского человека, также подвергают сомнению и восприятие 1953 года в качестве великого переломного момента советской истории, и представление о беспроблемном и целостном процессе оттепели общества после 1956 года. Я буду утверждать, что именно опыт войны, а не смерть Сталина и не меняющаяся гендерная или культурная политика конца 1950-х годов оказал наибольшее влияние на то, какие качества формировали нового человека, и – принципиальный момент – на то, каким образом он изображался визуально как на фоне изменений, происходивших после 1945 года, так и в рамках сохранявшихся до 1953 года моделей преемственности. При анализе визуальной культуры становится очевидным, что реальный опыт войны поставил под сомнение доминировавший прежде архетип героя-солдата, поскольку после 1945 года изображение военных стало более романтизированным, а в середине 1950-х годов все больший акцент делался на героической природе труда, на храбрости и упорстве тех, кто сражался за достижение социализма. Аналогичным образом визуальная культура оспаривает сложившееся представление о том, что Новый советский человек не мог найти себе место в семейной жизни, поскольку присутствие фигуры пришедшего с фронта ветерана в сценах возвращения домой, а затем и в сценах повседневной жизни в целом символизировало возвращение к нормальному существованию. В течение послевоенного десятилетия включение мужчин в домашнее пространство, особенно как отцов, лишь возрастало и становилось более разнообразным. Это означало, что к концу 1950-х годов быть хорошим отцом и обладать подлинной эмоциональной связью со своими детьми стало совершенно неотъемлемой составляющей изображения советского мужчины во всем спектре визуальных жанров. Таким образом, в этой книге будет показано, что принцип изображения идеального мужчины не был неизменным после завершения войны – глубокого и монументального опыта, потрясшего даже сферу воображения.

7

В качестве примера подобных исследований можно привести работы ученых, представленные в следующих сборниках: Russian Masculinities in History and Culture / Eds. B. Clements, R. Friedman, D. Heley. Basingstoke, 2001; и О муже(n)ственности: Сб. статей / Сост. С. Ушакин. М., 2002. См. также: Kukhterin S. Fathers and Patriarchs in Communist and Post-Communist Russia // Gender, State and Society in Soviet and Post-Soviet Russia / Ed. S. Ashwin. London, 2000. Р. 71–89; Healey D. Homosexual Desire in Revolutionary Russia: The Regulation of Sexual and Gender Dissent. London, 2001; Edele М. Strange Young Men in Stalin’s Moscow: The Birth and Life of the Stiliagi, 1945–1953 // Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 2002. № 50. Р. 37–61; Тартаковская И. Н. Несостоявшаяся маскулинность как тип поведения на рынке труда // Гендерные отношения в современной России: исследования 1990-х годов: Сб. научных статей. Самара, 2003. С. 42–71; Чернова Ж. Мужская работа: анализ медиарепрезентации // Гендерные отношения в современной России: Исследования 1990-х годов: Сб. научных статей. Самара, 2003. С. 276–294; Хасбулатова О. Российская гендерная политика в ХХ столетии: мифы и реалии. Иваново, 2005; Prokhorova Е. The Post-Utopian Body Politic: Masculinity and the Crisis of National Identity in Brezhnev-Era TV Miniseries // Gender and National Identity in Twentieth-Century Russian Culture. DeKalb, 2006. P. 131–150; Field D. Private Life and Communist Morality in Khrushchev’s Russia. New York, 2007; Bucher G. Stalinist Families: Motherhood, Fatherhood and Building the New Soviet Person // The Making of Russian History: Society, Culture, and the Politics of Modern Russia. Bloomington, 2009. P. 129–152; Pollock E. Real Men Go to the Bania: Postwar Soviet Masculinities and the Bathhouse // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2010. № 1. Р. 47–76; Bureychak T. Masculinity in Soviet and Post-Soviet Ukraine: Models and Their Implications // Gender, Politics, and Society in Ukraine. Toronto, 2012. P. 325–361; Лебина Н. Мужчина и женщина: тело, мода, культура. СССР – оттепель. М., 2014. Более всего категория маскулинности осмыслялась в кино. См. об этом, например: Haynes J. How the Soviet Man Was Unmade: Cultural Fantasy and Male Subjectivity under Stalin. Pittsburgh, 2008; Cinepaternity: Fathers and Sons in Soviet and Post-Soviet Film / Eds. H. Goscilo, Y. Hashamova. Bloomington, 2010.

8

О досоветском идеале Нового человека в российском контексте см. сочинения Чернышевского, Добролюбова и Писарева, например: Добролюбов Н. А. Органическое развитие человека в связи с его умственной и нравственной деятельностью // Добролюбов Н. А. Избранные философские сочинения. М., 1945. Т. 1. Чернышевский Н. Г. Общий характер элементов, производящих прогресс // Чернышевский Н. Г. Сочинения. Т. 2. М., 1987. C. 599–623. См. также: Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М., 1996; Rosenthal B. G. Dmitry Sergeevich Merezhkovsky and the Silver Age: The Development of a Revolutionary Mentality. The Hague, 1975; Rosenthal B. G. Nietzsche in Russia. Princeton, 1986; Scherr B. P. God-Building or God-Seeking? Gorky’s Confession as Confession // The Slavic and East European Journal. 2000. № 44. Р. 448–469; Clowes E. The Revolution of Moral Consciousness: Nietzsche in Russian Literature, 1890–1914. DeKalb, 1988; Weiner D. Man of Plastic: Gor’kii’s Visions of Humans in Nature // The Soviet and Post-Soviet Review. 1995. № 22. P. 65–88; Garrard J. The Original Manuscript of Forever Flowing: Grossman’s Autopsy of the New Soviet Man // The Slavic and East European Journal. 1994. Vol. 38. № 2. Р. 271–289; Hellbeck J. Laboratories of the Soviet Self: Diaries from the Stalin Era. Ann Arbor, 2003; Etkind А. Psychological // Culture Russian Culture at the Crossroads: Paradoxes of Postcommunist Consciousness. Oxford, 1996. P. 99–127.

9

Evans Clements B. Introduction // Russian Masculinities in History and Culture. P. 1–2.

10

Connell R. W. The Big Picture: Masculinities in Recent World History // Theory and Society. 1993. № 22. Р. 611.

11

Цит. по: Bailes K. E. Alexei Gastev and the Soviet Controversy over Taylorism, 1918–24 // Soviet Studies. 1977. Vol. 29. № 3. P. 387.

12

Замятин Е. И. Мы // Замятин Е. И. Собр. соч.: В 5 т. М., 2003. Т. 2. С. 218.

13

Boscagli M. Eye on the Flesh: Fashions of Masculinity in the Early Twentieth Century. Boulder, 1996. P. 129.

14

Ibid.

15

Тема физического здоровья и физической культуры, имеющая отношение к представлениям о маскулинности, рассматривается в: Gilmour J., Clements B. ‘If You Want to Be Like Me, Train!’ The Contradictions of Soviet Masculinity // Russian Masculinities in History and Culture. P. 210–222; Starks Т. The Body Soviet: Propaganda, Hygiene, and the Revolutionary State. Madison, 2008; Grant S. Physical Culture and Sport in Soviet Society: Propaganda, Acculturation and Transformation in the 1920s and 1930s. London, 2014.

16

Schrand T. Socialism in One Gender: Masculine Values in the Stalin Revolution // Russian Masculinities in History and Culture. P. 203.

17

Более подробно о взаимосвязи между милитаризмом, героизмом и чествованиями см.: Petrone К. Life Has Become More Joyous, Comrades: Celebrations in the Time of Stalin. Bloomington, 2000.

18

Clark K. The Soviet Novel: History as Ritual. Bloomington, 2000. P. 114–135. Более подробный анализ фигуры Сталина как отца можно найти в работах Катрионы Келли. См., например: Kelly C. Grandpa Lenin and Uncle Stalin: Soviet Leader Cult for Little Children // The Leader Cult in Communist Dictatorships: Stalin and the Eastern Bloc. London, 2004. P. 102–122; Kelly С. Riding the Magic Carpet: Children and Leader Cult in the Stalin Era // The Slavic and East European Journal. 2005. Vol. 49. № 2. Р. 199–224; Kelly С. A Joyful Soviet Childhood: Licensed Happiness for Little Ones // Petrified Utopia: Happiness Soviet Style. London, 2012. P. 3–18.

19

Вот лишь несколько работ, в которых приводится данная точка зрения: Kukhterin S. Fathers and Patriarchs in Communist and Post-Communist Russia // Gender, State and Society in Soviet and Post-Soviet Russia. London, 2000. P. 71–89; Bucher G. Stalinist Families: Motherhood, Fatherhood and Building the New Soviet Person // The Making of Russian History: Society, Culture and the Politics of Modern Russia. Bloomington, 2009. P. 129–152; Koshulap I. Cash and/or Care: Current Discourses and Practices of Fatherhood in Ukraine // Gender, Politics, and Society in Ukraine. Toronto, 2012. P. 362–363; Чернова Ж. Модель «советского отцовства»: дискурсивные предписания // Российский гендерный порядок: Социологический подход / Под ред. Е. Здравомысловой и А. Темкиной. СПб., 2007.

20

Образцом подобных исследований могут служить следующие работы: Hessler J. A Postwar Perestroika? Toward a History of Private Enterprise in the USSR // Slavic Review 1998. Vol. 57. № 3. Р. 516–542; Zubkova Е. Russia after the War: Hopes, Illusions and Disappointments, 1945–57. New York, 1998; Зубкова Е. Ю. Послевоенное советское общество: Политика и повседневность. 1945–1953 гг. М., 2000; Filtzer D. Soviet Worker and Late Stalinism: Labour and the Restauration of the Stalinist System after World War II. Oxford, 2002; Edele М. Strange Young Men in Stalin’s Moscow: The Birth and Life of the Stiliagi, 1945–1953 // Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 2002. № 50. Р. 37–61; Pollock E. Stalin and the Soviet Science Wars. Princeton, 2006; Fürst J. Stalin’s Last Generation: Soviet Post-War Youth and the Emergence of Mature Socialism. Oxford, 2011. См. также сборник: Late Stalinist Russia: Society between Reconstruction and Reinvention / Ed. J. Fürst. Oxford, 2006.

21

Bittner S. The Many Lives of Khrushchev’s Thaw: Experience and Memory in Moscow’s Arbat. New York, 2008; Dobson M. Krushchev’s Gold Summer: Gulag Returnees, Crime and the Fate of Reform after Stalin. New York, 2009; Jones P. Myth, Memory, Trauma: Rethinking the Stalinist past in the Soviet Union, 1953–70. London, 2013. См. также: Аксютин Ю. Хрущевская оттепель и общественные настроения в СССР в 1953–1964 гг. М., 2004; Kozlov D. The Readers of Novyi Mir: Coming to Terms with the Stalinist Past. Cambridge, 2013; The Dilemmas of De-Stalinization: Negotiating Cultural and Social Change in the Khrushchev’s Era / Ed. P. Jones. New York, 2006.

Судьба Нового человека. Репрезентация и реконструкция маскулинности в советской визуальной культуре. 1945–1965

Подняться наверх