Читать книгу Меблированная пустыня (сборник) - Леонид Финкель - Страница 4

Меблированная пустыня
2

Оглавление

В ту ночь мне снился Федор Михайлович Достоевский.

Бледный, худой, он как-то зло и болезненно наблюдал за мной и вдруг пригласил пройти в сумрачную и безмолвную бездну, комнату без стен, в середине которой стоял мягкий диван, покрытый коричневой, довольно подержанной материей, а рядом – круглый столик, с красной суконной салфеткой.

– Нуте-с, каким же неизвестным ветром вас сюда занесло?

И, не дождавшись ответа, вдруг заговорил о беспокойстве, которое вызывает в нем растущее влияние евреев в христианском мире. Уверовав в спасительную миссию цивилизации, еврейская молодежь, видите ли, с головой ушла в науку, экономику, общественную жизнь, представьте себе, если так пойдет дальше, станет господствующей в каждой нации…

– Да! Верхушка евреев воцаряется над человечеством все сильнее и тверже; и разве можно не заметить того, что она стремится дать миру свой облик и свою суть!

Мне казалось кощунственным пересказывать его речи, но я вдруг почувствовал, что бессилен и опустошен. Бездны его я не боюсь, а наоборот, страшно боюсь тесноты. Она, а не бездна будет началом конца…

– Но, простите, разве не вы выступили за расширение прав евреев, за полное равенство их с коренным населением? – осмелел я, глядя прямо в поразившие меня глаза Достоевского: один – карий, а в другом зрачок непонятного цвета расширен во весь глаз; и эта двойственность придавала глазам какое-то загадочное выражение.

– Заступиться за страждущего – Христов закон, – оживился Федор Михайлович, – мне лучше остаться с Христом вне истины, чем с истиной вне Христа…

И он снова стал излагать свои соображения о «жидовстве и об идее жидовской, охватывающей весь мир», вместо неудавшегося христианства: «Подменили идею Бога… идеей жида…»

Комната, как я и боялся, вдруг стала сужаться. И теснота становилась невыносимой. К своему ужасу, я поймал себя на том, что не слушаю великого писателя земли Русской, а думаю совершенно о другом. О том, например, что не смерть пугает, а пошлость жизни, жизнь без мысли о смерти и вечности, смерть заживо в жующем и храпящем теле…

«Из этой комнаты – нет возврата, – думал я. – Чувствуешь себя камнем в праще…»

И тут я проснулся. Но Достоевский долго не отпускал. Я точно видел его живого, реального: он подсунул пальцы под книгу, подтолкнул ее к себе, так что она вся целиком лежала у него на ладонях. Раскрытая книга на пюпитре его ладоней. В таком положении он поднес книгу к носу и тут же захлопнул…


…Целый день я листал Достоевского, благо вместо мебели вывез из Союза тонну книг. И вот, пожалуйте: «Жид и банк – господин теперь всему: и Европе, и просвещению, и цивилизации, и социализму. Социализму особенно, ибо он с корнем вырвет христианство и разрушит ее (Европы) цивилизацию. И, когда останется одно безличие, тут жид и станет во главе всего. Ибо, проповедуя социализм, он становится между собой в единение».

«Интересно, – думал я, – знал ли Достоевский, что «жид» (капиталист, социалист) никогда не был лидером нации, «верхушкой»? Властителем дум еврейства, как и любого народа, обычно становились религиозные, общественные деятели, отвергавшие не только «классовый подход», но и меркантильные соображения. Автор «Дневника писателя» был убежден, что поощрение капиталистического производства равносильно покровительству евреев: «Промышленность сама сделает дело, даст хлеб, обогатит жидов», дескать, таковы неизбежные последствия безнравственных предписаний… Вести дела и не облапошить соперника, не нарушить Божью заповедь: «Не укради?»

В общем, всё по еврею Марксу. Всё по Марксу…

А вообще, Достоевский – это трудно. Достоевский был гением-провидцем. Все, что надо знать человеку о жизни, – писал Уильям Фолкнер, – мы находим в «Братьях Карамазовых»… Возможно, его ненависть к евреям помимо страха в ожидании «жидовского царства» существенно подпитывалась завистью игрока, проматывавшего за игорным столом свои и чужие деньги, ко «всяким ротшильдам», умевшим накапливать, а не пускать на ветер свои капиталы. Нельзя исключить и стойкую зависть к многовековой вере и преданности евреев Торе: «Еврей без Бога как-то немыслим, еврея без Бога и представить нельзя».

А и еврейская месть сильна. Евреи – отчаянные поклонники Достоевского… Мягкий диван и круглый столик путем странных превращений вдруг перестроились в Стену Плача. Казалось, она сложена не из камней, а из горьких слез тысячелетий. Что-то мучило, не давало покоя.

С моим молодым другом Цвикой мы шли «продавать» идею.

Идея была ослепительна, как прожектор в ночи. А главное, с каждым шагом становилось реальнее, весомее, даже что-то космическое казалось в ней. Видимо, сами деньги, которые она несла: то был новый, замечательный, сладостно-высокий уровень жизни, когда большую часть твоих денег отнимает налоговое управление!

– Ах, Тель-Авив, Тель-Авив! – ликовали мы, глядя на здания промышленной зоны. Сказка! Мечта! Сон! Сплошные нереализованные возможности!

Облупленных стен мы не замечали. Мы просто не смотрели на них: заработаем – хватит денег заделать все дыры на свете…

Наконец, в моем друге взыграл реализм:

– Послушайте, летчик, может быть, надо сказать парашютистам, чтобы перестали прыгать, ведь мы еще не взлетели…

«Покупатель» идеи был точен, как часы. Лицо его сияло яркой, разбойничьей улыбкой. Невооруженным глазом было видно: сукин сын! Но голос крови останавливал: «Сукин сын, говоришь? Ведь свой сукин сын, не чужой, еврейский Разбойник!»

– Значит так, – предупредил я Цвику, – стоит нам только высказать ему суть идеи, как он тут же скажет: «А… Мы это уже пробовали».

– Уже пробовали, – сказал «сукин сын», едва Цвика приоткрыл рот.

Но взять нас было не так просто.

Надо ему отдать должное. Прибыль он почуял сразу. Суть понял мгновенно. Только технология оставалась для него тайной за семью печатями. А мы затаились…

Быть может, день, который предшествовал моему странному сну.

И он взлетел. Жалобно и трогательно, как олимпийский Мишка в московское небо. Или как Карлсон. Цвика даже утверждал, что видел моторчик. Он кружил и кружил над нами, а нас распирало от гордости.

И мы не выдержали. Проболтались. И он взял нас голыми руками. Ободрал как липку. И с лица его тут же слетела улыбка. И мы с Цвикой сразу увидели его поджатые губы, большой нос, вдавленный рот, свидетельство неуживчивого, а может быть, злобного характера.

И тут же захотелось на баррикады. В большевики.


– Шалом, друг! – послышался через несколько дней голос Разбойника. И от удивления у меня зашевелилась во рту вставная челюсть. – Как поживаешь? Как здоровье?

– Ты это всерьез? – спросил я, подбирая подходящие ивритские слова. – Ты же нас пустил по миру и спрашиваешь о здоровье?

– Ах, значит, благодаря мне вы теперь будете много ездить, путешествовать? – так понял он мою мысль.

– Дубина! – сказал я. – Впрочем, в твоих словах есть здравая мысль: пора искать на глобусе новое Отечество… И вообще, как говаривал Бродский, взглянуть на Отечество можно, только оказавшись вне стен Отечества. Или – расстелив карту. Но… кто теперь смотрит на карту?

– Глобус… Мир… – философски заметил он. – Значит, у вас все еще есть не только идеи, но и деньги. О'кей! Это то, что нужно Эрец-Исраэль. Партии Рабина требуется свой человек по связям с новыми репатриантами, то есть, разумеется, на самом деле нужен сторож, но по совместительству… И притом, человек партийный… Я подумал, что могу предложить тебя, все-таки, все евреи – братья… Потом, как никак, оба газетчики, коллеги… Об условиях поговорим… Хочешь, у тебя дома? Я захвачу жену, пусть развеется, она обожает «русских»…

«Не много ли для одного раза, – подумал я. – Он, его жена, да еще: «Все евреи – братья». Это же – пустое сотрясение воздуха. И, между прочим, правильно. Пока он здесь начинал с нуля, дрался с другими за место под солнцем, терпел удары, радовался воинской службе (все-таки от жены продых!) и не очень трусил в бою, мы с Цвикой уплотняли первые ряды интернационалистов. Собирались в ночные очереди за книгами, в заочные – за билетами в Театр на Таганке, на концерты Вана Клиберна… Еще бы, мы ведь – евреи, элита, мудрецы, больше русские, чем сами русские, лучшие знатоки старинного русского романса, Пушкина, родословной Рюриковичей. Мы загибали пальцы, подсчитывая количество евреев – лауреатов Нобелевской премии. Евреев, которых надо поставить на первое место по вкладу в человеческую цивилизацию и культуру… («Конечно, нет научных критериев, которые позволили бы с достаточным основанием ответить на вопрос, какой народ внес в культуру самый большой вклад, но нет сомнения, что на первом месте – евреи, а на второе поставить некого», – глубокомысленно сказал мне один из «братьев»).

Союз композиторов СССР просто распирало от его еврейских членов. Когда на съезде писателей выступал председатель мандатной комиссии, при слове «евреи» тут же возникал пчелиный гул: «Ого-го-го!..»

Находились, конечно, и «братья» сродни Разбойничку. Но те не афишировали себя. Помню, одного директора артели. Дело было в пятидесятые годы. Его сын учился в нашем классе. На выпускном вечере только он один и был в костюме, все остальные – в так называемых «москвичках»: этакие, серо-синие, бело-черные курточки с замком-молнией – верх роскоши в еврейских и других бедных семьях.

Слава о директоре стояла замечательная. Когда задерживали зарплату, он не томил своих рабочих ожиданием, а платил прямо из своего кармана. Артель была нехитрая – делали детские игрушки. Собственно даже не делали их, а скупали по всей стране. А атлас и другую ткань, которую выделяли на игрушки, использовали не по назначению. Вернее, как раз по назначению, не сомневаюсь, директор артели знал в этом деле толк куда лучше, чем председатель Совмина…

Как и тысячи других дельных людей, бедняга умер в лагере. Что-то там не поделили дружки из партаппарата. Но многие, похожие на него, все же вырвались на свободу: алия семидесятых годов, вопреки утверждениям, была далеко не только «сионистской». Людей с головой, способных наладить капиталистическое производство, так сказать, «на дому» и понимавших, чем это им грозит в Союзе, уже тогда было немало.

А русские, и украинцы, и все другие трубили во весь голос: «Вот евреи не то что кацапы или хохлы, – дружный народ!» А дружного и было только, что «дружно» штурмовали все и всяческие «ряды»: от «интернациональных» и «патриотических» до первых рядов в ЦДРИ, ЦДЛ. И, конечно, в местных музыкально-драматических театрах, филармониях, где зачастую вообще были одни только евреи.


Я ходил по комнате шаг за шагом и думал, что эти воспоминания – не самые неприятные, нет, они сегодня как раз особенно и греют душу и вызывают щемящую тоску, которая в конце концов материализуется в шекели, отданные все тем же гастролерам – от ансамбля бывшей Советской Армии до Филиппа Киркорова. Верные себе «русские» евреи опять оказываются в первых рядах. Вот только нашего «Разбойничка» искать на этих концертах – пустое дело. Впрочем, и не надо. Он вас сам найдет, как сейчас меня, которого в очередной раз распирает от гордости и самонадеянности – верный признак, что вновь обдерут как липку. А что ж делать, мы ведь «тонкие», мы «без кожи», ранимые, взлелеянные мировой еврейской скорбью, нешутейными проблемами Вечного Жида, мы же образование свое выстрадали на философских факультетах университетов и в консерваториях… Ну, какой еще там базар? Что за биржа? Непристойно-с!

Когда-то дед в местечке мечтал: «Вытянусь, а детей выучу, потому что у детей – талант!» Дед сказал и сделал. Только наука не пошла впрок: квелые в делах, неисправимые романтики. И эту страну в пустыне заселили и выстроили не мы, а «разбойнички» с их веселой и обезоруживающей улыбкой. В конце концов, на их «разбойничьи» семнадцать процентов налога, которые платят они государству, я и мне подобные существуем сегодня!

И вдруг меня осенило:

– Ты предлагаешь мне место сторожа в тюрьме «Цальмон»?

– Чего вдруг? – пискнул он.

– Просто это подкупает…

– За давлением следи, чтоб не повышалось! Так мы с женой придем, ты слышишь?

– Слышу, слышу, покричи про себя, не глухой… – Я вдруг вспомнил, что мой обидчик был в кипе. И отсюда начинался для меня новый круг, новые сны, а скорее ночи без сна. – Ладно, приходи, жду…


И снова он пришел вовремя. Жена его, вся в черных завитушках, с бесчисленными кольцами на пальцах, браслетами (даже на щиколотках), поглядев на мои книги, кисло улыбнулась и плюхнулась в кресло. Закурила.

– Сколько времени ты в Израиле? – пуская дым, спросила она.

– Я родился здесь! – и она так закашлялась, что я немедленно протянул ей стакан воды.

Разбойничек захохотал.

– Кофе, чай, с сахаром, с сукрозитом, сколько ложечек, одну, две? – спросил я, выказывая такие познания в местном этикете, как будто бы и в самом деле родился здесь.

Лохматый Разбойничек в сандалиях на босу ногу, в мятых шортах и майке с изображением красавицы в завитушках (мало ему одной!) сказал:

– А ты приятный, ты не похож на «русского», ты действительно родился в Земле Израилевой.

Потом он долго плакался. Любимая партия трудящихся, его любимая «Авода», которая несет «шалом» нам, «русским», теряет свой авторитет. Нас любят, о нас пекутся, но, судя по выступлениям в русских газетах, мы будем голосовать за «правых».

– Как же так… – плакал Разбойничек, – мы ведь все делаем для вас, олим, новых репатриантов! Страна маленькая. Международная напряженность. А «русские» – либо правые, либо, не дай Бог! – начнут строить свою этнографическую партию, где такое видано, разве вас пригласили сюда, чтобы разрушать?

Между тем красавица бросила сигарету и смотрела на меня в упор влажными глазами, точно впервые увидала лицо своего собеседника. И мне представилось, что мы с ней живем в доисторическую эпоху и сам вопрос: «Сколько времени ты живёшь в Израиле?» приобретает некое символическое значение. Да, да, конечно же, я здесь родился, только то была эпоха, когда человек едва начинал свое прямохождение и пересматривал традиционные для животных способы совокупления. Самка, повернутая к самцу задом, знала нечто краткое, грубое и в высшей степени функциональное. И вот партнеры, наконец, повернулись друг к другу лицом. И оба стали приобретать некий недоступный им ранее чувственный опыт.

Не отрываясь, смотрели мы друг на друга…

Я включил музыку – медленное танго. И пригласил ее. И она прямо таки рухнула на меня всем телом. Пока Разбойничек, уткнувшись в газету, пил свой кофе, мы, потомки рамапитеков, соблазняли друг друга, и я представил себе, как она, милая шимпанзе, совокупляется с несколькими самцами и не связана ни с одним из них больше, чем с другими. Совсем в духе времени. Того, разумеется. И мне, такому же шимпанзе или гиббону, уже не хотелось удовольствоваться только одной самкой…

– Ну, что ты скажешь, я просто плакать готов, оттого что моя любимая партия теряет свой авторитет… И мой любимый генерал, добрейшая душа Ицхак, подвергается прямо-таки освистанию. О, неблагодарный жестоковыйный народ!

По тому, как моя партнерша ускорила свои движения, я понял, что наша жизнь, жизнь первобытных людей, была подвижной и динамичной и не столько из-за предпочтений, сколько по необходимости…

Он поднялся, бесцеремонно прошелся по комнате, включил телевизор.

Она прижалась ко мне так, что дальше мог быть уже только процесс диффузии – друг в друга.

И вдруг… Я увидел его растерянное лицо. «Ага! Ревнуешь… – подумал я, ощущая даже некоторое удовольствие. – А конкуренция? И, главное, без уставного капитала… Только то, что дала природа… Вот она взяла мою руку и зажала ее между своими ляжками…»

Но глаз его вдруг как-то сощурился, точно он глядел в замочную скважину. Я повернул ее вокруг себя, и моя комната сразу наполнилась какими-то растерянными лицами, какими-то обрывками фраз, мечущимися тенями. Я понял, что на экране происходило нечто из ряда вон выходящее.

– Что с тобой, Моти? Что случилось?

– На Рабина покушались…

Араб? Еврей? Новый репатриант?

– Нет, нет, он не ранен…

На втором канале только и делали, что разводили руками.

Я отстранил даму. Она села на краешек дивана, закурила и молча уставилась в экран. Переключил канал.

На первом канале знали больше. Показали площадку перед приемным покоем больницы «Ихилов».

– Ты прав, Моти, он не ранен… Он убит…

И вдруг Моти разразился гомерическим смехом. Он хлопал в ладоши, бил себя по выпученному животу, он довольно потирал руки:

– Победа! – крикнул он и бросился к телефону.

Потом показали многократно оттесняемого к стене убийцу.

Потом выступление Рабина перед выстрелом, но уже какое-то потустороннее…

«Слава Богу, не «русский», не репатриант, – думал я. – Слава Богу… Такое счастье нам привалило…»

А Моти, уже оправившись от потрясения, диктовал с моего телефона в свою газету:

– Кровь Рабина на руках лидеров оппозиции, и да падет она на их головы! Биби Нетаниягу – убийца! Смерть – поселенцам! Все правые – виноваты… Да, да… Главное – жесткий прессинг… Правая партия Ликуд, потворствовала убийству Ицхака Рабина… Ну а что, вы прикажите менять строй? Эти выстрелы преградят Ликуду путь к власти… Бесэдер… Бэседер… Еду в больницу «Ихилов»…

Он бросился к двери, но вдруг вспомнил о жене. Она по-прежнему молча курила и не собиралась разделять восторгов мужа.

«Что теперь будет? – думал я. – Уйдет под воду Атлантида? Израильский материк изменит свои скромные очертания? Взрыв в мировой истории, региональная драма?»

– Я хочу спать – сказала она и зевнула. – Я не хочу ехать в больницу.

– Бэседер. Поедем в «Ихилов», а потом домой… Бай… – махнул он мне рукой… – Можешь рассчитывать на место сторожа в одной из газет… Такой подарок!

Я кивнул: Спасибо, что не в тюрьме. А что если этот «Цальмон» вообще строили с дальним прицелом?

Какая-то странная ночь. И эта вынимающая душу тишина…

Дверь вдруг открылась, и показалось улыбающееся лицо Моти:

– Запомни, друг, Рабин теперь – вечно живой…

Но я ничего не слышал. Я думал, что народ Моисея возвращается к своему прошлому. Еврейский народ из всех зол всегда выбирает большее. А вдруг разверзнется пропасть иудейской войны?


…Утром показали заплаканные глаза президента США Клинтона.

«Возможно, они родственники…» – подумал я.

По радио РЭКА уже выступили скорбящие. Простуженным, полным гнева голосом свидетель рассказывал: «Обслужив стоящего перед ней клиента, банковская служащая спросила: «Кто следующий?» Из очереди раздалось: «Шимон Перес». И тут в немой тишине прозвучало: «Кто сказал?» Двери банка тут же закрылись. На место происшествия вызвали полицию. Насмерть перепуганный остряк был препровожден в полицейский участок…

Диктор предоставил слово другому слушателю со стихами о Рабине. Число родственников покойного премьер-министра все увеличивалось, в особенности, когда камера останавливалась на улицах и площадях, нечто вроде пикника, но со свечами или с плачем…

Вообще же все было по правилам.

Объявлен двухдневный национальный траур. Приспущены государственные флаги. Определили, что траурная процессия 6 ноября выйдет из Кнессета ровно в полдень. Ицхак Рабин будет похоронен на горе Герцля в Иерусалиме в соответствии с полным военным церемониалом. В момент похорон во всех городах прозвучит двухминутная траурная сирена. Правительство приняло решение: автобусы компании «Эгед», следующие в Иерусалим, будут перевозить пассажиров бесплатно.

О своем намерении прибыть на похороны Ицхака Рабина сообщили президенты и главы правительств многих стран. Муниципалитет Иерусалима готовится к приезду в город десятков тысяч людей. Задействованы дополнительные телефонные линии справочной службы муниципалитета.

На улицах города установлены цистерны с питьевой водой и передвижные туалеты…

Ицхак Рабин… Первый премьер-министр – уроженец страны. Первый политик, ставший дважды главой правительства Израиля. Первый лидер, ставший жертвой политического убийства. Первый, кто заговорил о мире…

Выходить из дому не хотелось.

Неожиданно позвонил Моти:

– Ну, что я тебе сказал? На улицах все плачут. Море молодежи. Море свечей…

Я вспомнил, что в нагрудном кармане премьера найден листок с текстом песни о мире. Весь, как и положено, в крови. Все красиво. Будто бы готовили, как церемонию открытия новой тюрьмы «Цальмон». «Это мой самый счастливый день, – сказал Рабин бывшему мэру Тель-Авива Шломо Лахату, по прозвищу Чича. – Самый счастливый…»

Я молчал.

– Запомни, в этой стране все меняется в одну секунду… Вчера правые уже почти одолели нас. И вот, пожалуйста, где, с какой стороны теперь качели?

– А вдруг качели качнутся в другую сторону?

– Нет, теперь уже нет. Запомни, это надолго… Шалом, друг…

И он радостно засмеялся.

– Да… Новый анекдот знаешь? Если Переса убьют на площади Рабина, как назовут площадь?» И выждав мгновение, членораздельно произнес: «Площадь Царей Израилевых». – И снова стал хохотать. От его смеха, кажется, дрожала трубка. Дрожание высекало искры, и я вдруг увидел через стекло, как края неба заалели, точно от далекого пожара. Где-то далеко занялось пламя у пределов пустыни и кидало в глубь ее тихие красноватые отблески. Пламя все росло и все ярче становилось оно по краям неба, и огненным кольцом охватило оно пустыню, становилось багрянее и жарче. Я видел, как перед лицом огненного неба простиралась пустыня…

– Ну, – не успокаивался Моте, – за кого ты будешь теперь голосовать? Так я тебе скажу: голосуй за Переса…

– Почему?

– Чтоб все взорвались!

И он снова расхохотался.


А через полчаса позвонила Она.

– Ты смотришь телевизор?

– Да, но вижу только тебя…

В трубке хихикнули. Потом с надеждой замолчали. Других слов у меня в запасе не было, и о чем с ней говорить – я не знал. Что-то начал лепетать про траур и тут же вспомнил хамский анекдот про «медленно и печально»…

– Хорошо – сказала она. – О'кей. Будет хорошо…

– Когда? – спросил я.

И она серьезно ответила:

– После праздников…

– Каких праздников? – закричал я. – Разве похороны премьер-министра – праздник?

Но она уже положила трубку.

На экране телевизора крупным планом показывали горящую свечу. Пламя колыхалось и размягчало воск.

Загудела сирена.

Часы показывали два.

Глаза мои слипались от бесконечного свечения телевизора.

Толпа короновала мертвого царя Ицхака.

Меблированная пустыня (сборник)

Подняться наверх