Читать книгу Акума, или Солнце мертвых - Александр Белых - Страница 10
Часть первая
Собаки скучали
9
Оглавление…В углу комнаты Кралечкина с видом на Уолл-стрит, на паркетном полу продолжала сидеть, покачивая головой, полногрудая старуха, которая бесстыдно задирала то одну, то другую креповую юбку, обнажая голые толстые ноги в сползающих чулках. Меж ног ползала черепашка. «Скучно, скучно, как в Париже», – жаловалась она.
«Акумушка, Акумушка, закуси лучком водочку, али селёдочкой. Вот хвостик, на-ка!» – уговаривала её многолетняя товарка и штатная сексотка, вечная девственница Мелхола Давидовна Острожская – ласкала свои шершавые ноги в балетных тапочках и мысленно сочиняла докладную записку «куда следует», зная, что эти документы войдут в анналы советской литературы, когда откроются спецхраны, жила бы страна большая…
При этом она не упускала возможности поупражняться в художественном стиле своего доноса, который по её умыслу должен был стать в благословенные времена художественным фактом советской литературы, новым жанром. Она готовилась написать роман в жанре доноса.
Тщеславие!
Вот и советская литература упокоилась… Царство ей небесное!
Акума сыскоса поглядывала зелёными глазами, как у крыжовника, на хозяина квартиры, губы её прошамкали:
«Чего же ты хочешь, горюшко моё? Чай или кофе? Собаку или кошку? Пастернака или Мандельштама?» Акума потчевала загадками, как японский монах потчует послушников-недоумков коанами-парадоксами. Взгляд лукавый и умильный. «Белится и румянится и губы чем-то мажет, брови сурьмит», – подозрительно заметил Кралечкин.
Старуха была похожа на скомканный тюфяк войлока, и во рту у неё тоже был клубок войлока.
«Ну вот, мой маленький герой, мой рыцарь на час, мой друг, мой собрат, мой любовник, я здесь! Впускай! Я пришла в твой дом чудес, как ты хотел, чтобы быть твоей пожизненной госпожой, чтобы повелевать тобой по смерти. А хочешь, оборочку от платья подарю», – говорила ласково войлочная инфернальная баба. Она наклонилась и оторвала с треском оборку от подола.
Кралечкин онемел от счастья, от неслыханной щедрости. Другой кто на его месте просто бы офигел, а Кралечкин взял подарочек, зажал в кулак тряпочку и замолчал.
«Что ты ищешь?» – настойчиво спрашивала старуха, мистифицированная умопомрачительным видением Кралечкина.
«Что Бог спрятал, ищу, что Бог спрятал, ищу, старушка», – бубнил Кралечкин сам себе на уме, взрыхляя пыль забвения.
«Всё, что мог дать тебе Бог, это душа. Коль дал тебе душу маленькую, душу крохотную, как зёрнышко, то не жлобствуй, милок, не проси у него больше, а сам взращивай оную, как устрица…»
«Всю призрачность твоих лохмотий, всю наготу нежнейшей плоти…» – пропел воздушный дух, летящий чёрным вороном.
Акума перешла на французский: «…Ta forme immortelle velle près de lui quandil dort…»
И добавила:
«Не теряйте отчаяния! Передаю приказ номер 135».
Миша Кралечкин искал то, что делало его причастным к чужому гению. Так верующий прикладывается к святым мощам. Он искал в архивах «Жёлтый дневник» Людвига Витгенштейна, полагая, что засунул его тетрадь в Книгу Жалоб или в пухлый анамнез болезней (грипп, одышка, колики, запоры, амнезия, простатит, цистит, анемия и ещё какая-то болезнь «Зина, Алёнушка, Петя, Ольга…»), собранных за полвека его никчемной жизни литературного изыскателя любовных драм и эротических тайн Акумы.
«Как говорится, жизнь прожита понапрасну, хотя не зря, не зря. – Старуха захихикала: – Ах, упекут тебя, Кралечкин, точно упекут, тебя, Кралечкин, попомни моё слово, в жёлтую тетрадь, как миленького упекут! Засохнешь там между страниц, как пражская козявка у Франца Кафки».
Она прижимала к своей груди то руки, то ноги, и умильно улыбалась. А по губам её можно было читать Фёдора Михайловича Достоевского: «Между ними была какая-то нежная утончённая связь…»
Из-под кровати выскользнула школьная тетрадка. Вслед за ней вывалилась целая сюита, лунная серенада, симфония переснятых царственно-буржуазных и аскетически-советских мутных фотографий Акумы. Они выпали из чёрной японской шкатулки с изображением знаменитой гейши Садоякко в кимоно. «Ваши маленькие ножки трепетали на паркете, и жуками золотыми нам сияло ваше имя». Выпал пыльный веер с красным драконом. Фотография грузинского генералиссимуса возглавляла галерею выцветших портретов, будто присыпанных отравленным мартовским снегом… Здесь были лица возлюбленных – живых и мёртвых…
«А вот и дневник Кати Соколовой», – тихо молвил Кралечкин. – Не искал, а нашёлся, сам в руки пришёл, как миленький. Славная была женщина, печальная, вручила мне свой блокадный дневник на одном моём выступлении в библиотеке в Рыбацком. Помню, в 83 году я делал доклад о том, как ААА пережила первый месяц блокады в сентябре 41 года. Вот если б так нашлась моя душа, моя страждущая душенька».
Акума хихикнула: «А ты поищи её в пятках». Старуха молча доставала свою мясистую грудь и ткнула в лицо Кралечкина: «Ну-тка, бери, горюшко моё! Соси!» Кралечкин запел нудно, чуть не хныча: «Пусть твои помяты груди, нам всё равно, что скажут люди!» Кто-то хихикнул в темноте. Небось, Мелхола Давидовна. «Дались они тебе, эти никчемные тетради, где-нибудь в шуфлядке прячутся. Лучше скажи, где ночуют вороны?» Будто из подвала, будто из щели в земле, потусторонне прозвучал её голос. Тотчас на голове у неё угнездилась ворона. Чёрный Ангел, зыркнул тутовыми бусинками глаз по сторонам, проурчал гортанно: «Речь скрывает мысли».
Они умастились друг против друга, сдвинув колени, стали рассматривать старые фотографии, на которых проявлялась в ленинградском сумраке Акума в разных эротических позах ожидания будущего королевича. На стене блуждали тени их возлюбленных рук. Ещё долго-долго он не желал бы помирить реальность с деменцией особого порядка…
Кралечкин подошел к стене, оторвал край обои с рисунком цветущего мышиного горошка, клееной собственноручно мамой, что-то стал писать карандашом, какой-то комментарий к стихотворению. Закончив писать, он закрыл надпись отклеившимися обоями. Потом повернулся к Акуме и сказал тожественно: «Прости меня, Анна Андреевна, но я покину свой пост у ваших ног, мне нужно отойти, меня на службу муза призвала». Ушёл в тень вместе с птичьим хохлатым профилем, похожим на попугая Флобера из песенки Вертинского. Над головой его, отражаясь на голой стене в электрическом закате, заклубились пылинки, словно меховая опушка.
Агонь, агонь, агонь…
«Не верьте старику! – лукаво молвила Акума. – У него микромаразм, перерастающий, в обши-и-и-рный обширный крипто-роман». Она обращалась к тени голого тополя на стене, где висел постер с видом на ночной Нью-Йорк.
Представлялось, что это жестикулируют в чьих-то руках иероглифические фигуры китайского театра живых теней. Тени двигались на стене, жестикулировали знаками незримым зрителям и заманивали в пятый угол комнаты. Они принуждали слепо повиноваться какой-то тайне, которая, бог видит, и нелепа, и безлика, как бесполезная жалкая подробность в биографических раскопках гения советской эпохи, на которую он положил свои детство, отрочество, юность, зрелость и старость. И вошёл в бессмертие. «О литературное блядство!» Он брал в руки залежавшиеся книги, прислонённые стопочкой к плинтусу, и черкал карандашом свои убийственные ремарки: «Автор дурак, автор дурак, автор дурак…»
Сон длился, как трамвайные рельсы на проспекте Просвещения на рисунке мальчика с халдейской гривой; по рельсам ползли телеги; люди выходили из метро порциями, табор с индейцами в цветных перьях, под стать попугаям, концертировал с амазонскими напевами. И не было в нём ни одной нелепости, о которой можно было сказать, что это неправда. Когда смотришь правде в глаза, то думаешь: «Какая же ты нелепая, правда!» И так легко вляпаться в правду, от которой несёт такой нелепостью!