Читать книгу Акума, или Солнце мертвых - Александр Белых - Страница 11
Часть первая
Собаки скучали
10
Оглавление– Двойник и оборотень моей души! Акудник! Акума! Аку-мушка!
Ты завела меня в амбары моей памяти, заставила перелистывать мои дневники, что скрупулёзно, усердно, как бухгалтер, я вёл с отроческих годов, ты превратили меня в древесный мох на омертвелых книжных корешках. Ты растоптала меня, ты переехала меня танком, как танк переползла эпоху, я умер в твоей тени… Я был рыцарем твой тени, преданно отслужил тебе четверть века, твой дар слова обжигает мне руки, перенесёшь ли ты со мной разлуку?
С поры пугливой юности, когда я был насквозь пронзён слабыми рифмами, как насекомое иглой в зоологическом музее, я не обрёл ни крупинки тайны в твоей элементарной словесной алхимии. Эта страсть сделала меня заложником и банкротом той тайны, к которой стремятся созерцательные не от мира сего умы, жаждущие эфемерного Абсолюта, каким стал для меня кристалл твоей поэзии. Твоим словом можно было резать сердца людей, как алмазным резцом.
Я, ничтоже подписавшийся, Мафусаил Кралечкин, как продрогший иероглиф «悪» на бельевой верёвке, прозябающий мелким шрифтом в литературных комментариях, крохоборствующий в унылых буднях чужой биографии на задворках собрания советского классика, говорю во весь голос Urbi et orbi: пусть я, столь поносимый, пусть я, столь хулимый, что хватит и на десятерых, и такой безвинный, не способный убить мухи, уже ступил на край двойного бытия, я свидетельствую в преддверии блаженного сна на родине предвечных роз, нищих роз: всё выдумки, бля, всё враки, бля, всё вымысел, бля, нет реализма во вселенной!
Читатели, дайте мне уснуть в сумрачном Муринском овраге, укройте меня древесным мхом, примите из рук моих эстафету безнадежности, дайте мне таблетку от смерти! О, вороны, скажите «amen»! О, вороны, скажите «ave»! Да летите вы, чёрные, в рай ко всем херувимам!
– Эх, севрюжинки бы с хреном, да водочки к обеду, было бы отлично!
Он протянул руку к воде: струилась стылая жёлтая илистая взвесь. И сплюнул смачно, от души. И плевок унесло – ада-ли упавшую зелёную звезду – к уснувшим в тумане замшелым стенам Инженерного замка. Там бродят уныло брошенные в забвенье пропахшие сыростью тени розенкрейцеров, словно стражи мёртвых. Эти тени, как янычары, как звери, застывали в аллегорических позах, составляя на стенах зловещего дворца картины убийства тирана. Кралечкин должен был угадать их, иначе беда, иначе ему не выбраться на волю из посмертного заточения… Страшно!
О, милые мертвые, где вы, милые мёртвые?
Кралечкин увидел, как из воды глядит на него холодное отражение: юное, красивое, мужественное лицо с пробивающимися волосками на верхней припухлой губе с выразительным желобком – лицо Жени Шлеина, одноклассника из исакогор-ской школы, затерянной где-то в архангельской тайге. Живы ли ещё те беленые известью школьные стены? На тёмные глаза его упал длинный чуб, похожий на оселедец, на нежных губах плавала ухмылка презрения раненого киборга.
Миша Кралечкин склонился над водой, прикоснулся к его мутному отражению сухими губами, прошептал: «Там, у устья Леты – Невы…»
Вот оно счастье!
Он прикоснулся губами к источнику небытия. В лодку, причаленную у льва с головою Сфинкса, набилось много людей. Кто-то произнёс: «А помните, как хоронили статуи в Летнем саду? Век, на этот раз, начался вовремя, 11-го числа, а мы избежали его, к счастью… Главное вовремя умереть, ну а как же умереть, если уже привык жить? Если привык жить, то живи да поживай. Страшно быть мёртвым заживо. Страшно, ох, как страшно расставаться со старческой привычкой жить, ковыряться в тайнописи чужого бытия, сличать показания лжесвидетелей с литературными сплетниками…»
Впервые стало не одиноко среди чухонцев и жмуди Михаилу Кралечкину. Хотелось горько плакать. Было такое чувство, что на всех сразу навалилась одна Божья тоска, одна Божья благодать. В реке проплывали кеды с двумя красными мячами, чьи-то думы о ветре, чьи-то думы о водорослях. Пошел лёгкий снег. Воздух сухо шуршал. Казалось, что город поднялся на белых парусах и поплыл вверх. Летящий над городом Ангел ронял перья. «Ангелы в страхе изумляются, архангелы крылами закрываются»,– сладенько шептал Кралечкин, боясь собственного голоса.
Заалели небеса, забелели паруса. Будущее настало, вырастая из бездны, скрещенными лучами прожекторов. Зазвучала симфония Шестаковича, соль минор, Дворцовая площадь… Тревога, как протяжный звук воздуха в верховьях деревьев, не покидала Михаила Кралечкина, вошла в дрожь его пальцев, схватила спазмом за горло, словно безвольного трусливого и наивного кролика.
Снилось, что его ведёт на казнь юный палач, в которого был влюблён до смерти, до дрожи в коленках. Вот за то, что он был в него влюблён до смерти, поэтому ему предназначалась казнь. Женя Шлеин, школьный товарищ, ведёт его на плаху, на позор, на погибель. Пенилась голубая Нева, задыхалось время, как вымотавшаяся бездомная собака, подавившаяся брошенной костью. Усталые от бега спотыкались о вековой гранит невские волны, поднятые проходящим речным трамваем. Река нагоняла в безлюдный город плесневелый воздух. Хоть бы щепоткой алхимической соли его усластили!
В конце Литейного, когда бы ни взглянул, в любое время года, всегда лежало свалявшееся облако, как бездомная скучающая собака с просящим молитвенным взором. А сейчас это облако преобразилось в стожок сиреневого войлока, упавшего на прогнутые трамвайные пути, по которым скользил ущербный влажный луч солнца. Богомольная старуха в сношенном ватнике перекрестилась на бесшумный солнечный плеск, нервно, неприкаянно пульсирующий на трамвайных путях. Помахала рукой трамваю, сказала: «Ну, ехай! Лишь бы не пёхом по Невскому. Ну, с Богом! Катерине Соколовой привет, привет, горе– то какое, ах, Рудик, Рудик! Земля вам пухом…»
Трамвай на повороте оглянулся на старуху и тихо тявкнул ей на прощание, словно щенок. Старуха шла, шамкая губами трамвайные рифмы, пока не превратилась в куст сирени на углу сквера на Литейном. «Акумушка, Акумушка»,– шуршал словами весенний воздух, вспоминая прошлогоднюю листву ракит. Следом за трамваем летел ворон, князь воздуха, заглядывая в окна. Мальчик у окна показывал этому ворону сине-зелёный язык, измазанный химическим карандашом. На стекле он оставил след от чернильного языка. Он рисовал на коленях в своем альбоме то, что видел за окном в своём воображении. Что-то сердитое было в обмякшем женоподобном облике того простоволосого облака— будто оно было спросонья, злое, в смятом лиловом халате, с большим животом, грудастое, без лифчика. Имя этому сумрачному облаку было зловещее – Акума. «Не человек я – дух! Всё вижу, всё слышу, всем владею, смерть одолею…» Подъехал ни шатко, ни валко следующий трамвай, похожий на старинный особняк, весь из яркого красного кирпича с белыми прожилками, с надписью на забрале: 悪魔.