Читать книгу Мертвая голова (сборник) - Александр Дюма - Страница 3

Мертвая голова
Часть первая
Маэстро Готлиб Мурр

Оглавление

Навстречу Гофману вышел сам дирижер, и, хотя юноша никогда прежде не встречал маэстро Готлиба, он сразу же понял, кто перед ним. Этот старичок лет пятидесяти – шестидесяти, прихрамывавший на одну ногу, которая больше походила на штопор, выглядел нелепо и даже смешно, однако мог быть только артистом, и великим, надо сказать, артистом.

Его шаги, точнее говоря прыжки, напоминали бег ласточки. В такой манере, свойственной лишь ему одному, он провожал в дом своих гостей, то обгоняя их, то останавливаясь и выделывая странные пируэты на своей кривой ноге. Следуя за ним, Гофман мысленно рисовал в своем воображении один из тех оригинальных и чудных портретов, которые можно найти среди его произведений.

Лицо старика, преисполненное вдохновения, ума и хитрости, было как будто обтянуто листом пергамента и испещрено красными и черными точками, словно нотная тетрадь для церковного хора. Маэстро всегда носил очки и не расставался с ними даже во время сна. Он имел обыкновение носить их на кончике носа или поднимал на лоб, что не давало никакой возможности укрыться от его проницательного взгляда. И только лишь при игре на скрипке, когда он держал голову прямо и смотрел вдаль, эта вещь становилась ему полезной, впрочем, она все равно скорее оставалась предметом роскоши, нежели была действительно необходима.

Лысину на голове Готлиба Мурра прикрывала черная шапочка, ставшая постоянным спутником маэстро, – он спускался к своим гостям только в этом головном уборе. Выходя же из дома, старик надевал поверх шапочки еще и парик на манер Жан-Жака. Надо сказать, что музыканта нисколько не беспокоила черная бархатная полоска, видневшаяся из-под его накладных волос, которые больше походили на шляпу, остававшуюся на голове, даже когда маэстро Готлиб раскланивался со своими знакомыми.

Гофман приостановился, огляделся и, никого больше не увидев, последовал за хозяином дома. Они вошли в просторный кабинет, где были в беспорядке разбросаны кипы партитур и бесчисленное количество нотных тетрадей. На столе стояло десять красивых коробов одинаковой формы, в которых любой музыкант без труда узнал бы футляры для скрипок.

Готлиб Мурр готовил постановку для театра Мангейма, где впервые должна была прозвучать итальянская музыка – «Matrimonio segreto»[3] Чимарозы.

Смычок, подобно трости Арлекина, был заткнут за пояс, перо важно торчало за ухом, а пальцы маэстро были все в чернилах. Этими самыми пальцами он взял письмо, поданное ему Гофманом. Бросив беглый взгляд на адрес, написанный знакомым почерком, Готлиб воскликнул:

– Ах! Захария Вернер – поэт, поэт, но игрок! – Потом, как будто желая поправить себя, он прибавил: – Игрок, игрок, но поэт.

Распечатывая письмо, маэстро спросил:

– Уехал, действительно уехал?

– Да, сударь, в эту минуту он уже в пути.

– Да поможет ему Господь! – воскликнул Готлиб, поднимая глаза к небу, словно поручая своего друга Богу. – Но он правильно сделал, что уехал. Путешествия полезны для молодежи. Если бы я в свое время не путешествовал, то никогда не узнал бы бессмертного Паизиелло, божественного Чимарозы.

– Но, – сказал Гофман, – это не помешало бы вам познакомиться с их произведениями, маэстро Готлиб.

– Да, здесь вы правы, молодой человек. Но как это – знать творчество и не знать самого творца! Это все равно что душа без тела. Истинный шедевр – это призрак, видение, продолжающий жить и после смерти своего творца. Однако вы никогда не сможете оценить всей глубины произведения, если не знаете его автора.

Гофман, кивнув в знак согласия, произнес:

– Правда… Только после того, как я увидел Моцарта, я по достоинству оценил его.

– Да-да, – подтвердил Готлиб, – Моцарт хорош. Но почему он хорош? Потому что он путешествовал по Италии. Немецкая музыка, молодой человек, музыка смертных, итальянская – музыка богов.

– Однако, – возразил Гофман, улыбаясь, – Моцарт сочинил «Женитьбу Фигаро» и «Дон-Жуана» не в Италии. Первое он написал в Вене для императора, второе – в Праге для итальянского театра.

– Справедливо, молодой человек, справедливо. Мне нравится ваша любовь ко всему родному. Именно она заставляет вас встать на защиту Моцарта. Да, конечно, если бы бедняга был жив и съездил бы еще раз в Италию, то он, несомненно, создал бы еще не одно бессмертное творение. Но что вдохновило его на «Дон-Жуана» или на «Женитьбу Фигаро», о которых вы говорите? Итальянские арии, итальянская поэзия, солнце Болоньи, Рима и Неаполя. Поверьте, молодой человек, что надо видеть, чувствовать это солнце, чтобы вполне оценить его. Вот уже четыре года прошло, с тех пор как я оставил Италию, четыре года, как я замерзаю, когда не думаю об этой стране! Одна мысль о ней согревает меня; мне не нужен плащ, когда я думаю об Италии, не нужно платье, мне даже не нужна моя шапочка. Воспоминание возрождает меня к жизни! О, музыка Болоньи! О, солнце Неаполя! О!..

В этот миг на лице старика отразилось наивысшее блаженство, он переживал минуты истинного наслаждения. Ему представлялось, что по нему струятся лучи полуденного солнца, согревая его своим теплом.

Гофман, наблюдавший все это время за маэстро, не стал его тревожить и воспользовался минутой, чтобы вновь осмотреться. Он надеялся увидеть Антонию, однако двери были по-прежнему закрыты, и ни малейшего шума не слышалось из-за этих дверей. Поневоле юноша вынужден был возвратиться к маэстро Готлибу, чьи восторженные чувства мало-помалу улеглись.

– Вы что-то сказали, молодой человек? – старик вернулся к прерванной беседе. Его голос заставил Гофмана вздрогнуть.

– Я говорю, маэстро Готлиб, что пришел к вам по рекомендации от моего друга Захарии Вернера. Он много рассказывал о вашей благосклонности к молодежи, и так как я музыкант…

– О! Вы музыкант?

Готлиб выпрямился, слегка откинул голову назад и сквозь очки, располагавшиеся на кончике носа, пристально посмотрел на Гофмана.

– Да-да, – добавил он, – конечно, как же я сразу не заметил! Вы композитор или инструменталист?

– И то и другое, маэстро.

– И то и другое! – воскликнул старик. – Ну надо же, и то и другое! – повторил он в сердцах. – Ох уж эти молодые люди – никогда ни в чем не сомневаются… Нужна целая жизнь – одного человека, двух, трех, чтобы стать тем или другим! А они, видите ли, и то и другое!

Воздев руки к небу, он резко повернулся на одной ноге, словно желая вкрутить ее в пол, как штопор. Окончив свой пируэт, он остановился напротив Гофмана.

– И что же нового, позвольте спросить, вы сотворили в музыке? – не без иронии поинтересовался маэстро.

– Сонаты, церковные гимны, квинтеты.

– Нет, вы только послушайте его! Сонаты после Себастьяна Баха! Церковные гимны после Перголезе! Квинтеты после Франца Йозефа Гайдна! О, молодость, молодость! И на чем же вы играете как инструменталист? – не унимался маэстро, хотя в душе уже искренне жалел юношу.

– Почти на всем – от фортепьяно до теорбы. Но, честно сказать, всем прочим инструментам я предпочитаю скрипку.

– О да, – протянул маэстро насмешливо, – поистине, для скрипки это большая честь! Несчастный, – продолжал Готлиб Мурр, приближаясь к Гофману, – знаешь ли ты, что это за инструмент – скрипка?

И маэстро, покачиваясь на одной ноге, а вторую держа на весу, словно цапля, сам принялся отвечать на заданный вопрос:

– Скрипка – это труднейший из всех инструментов. Сам сатана, когда ему больше уже ничего не оставалось, выдумал скрипку, чтобы погубить смертных. Один лишь Тартини, мой наставник, мой идеал, достиг совершенства в игре на этом инструменте. Только ему одному было по силам ночами напролет играть на скрипке дьявола и не лишиться своего дара. O, знаешь ли ты, несчастный хулитель, что этот неприметный на первый взгляд инструмент таит в себе неисчерпаемые источники гармонии, доступные лишь избранным, лишь тем, кто достоин испить из божественной чаши? Изучал ли ты это дерево, эти струны, конский волос, особенно волос? Ты надеешься покорить эту непонятную силу, что вот уже два века противостоит усилиям людей знающих, в чьих руках этот инструмент жалобно стонет, плачет, ноет, что подчинилась лишь гениальному Тартини? Когда ты впервые прикоснулся к скрипке, подумал ли ты о том, что ты делаешь? Но ты не первый, – добавил маэстро Готлиб, сокрушаясь всем сердцем, – и не последний погибнешь от этого вечного искусителя. Другие, так же как и ты, верили в свое призвание и прожили век, мучая скрипку, и ты приумножишь и без того немалое число этих людей, бесполезных для общества, невыносимых для своих близких.

Потом вдруг без всякого промедления он схватил скрипку и смычок и, подобно учителю фехтования, вооружившемуся двумя рапирами, подал их Гофману.

– Ну, – обратился он к юноше, словно вызывая его на бой, – сыграй мне что-нибудь! Сыграй, и я скажу тебе, каковы твои шансы на успех, есть ли еще время вытащить тебя из пропасти. Возможно, я смогу спасти тебя, как я спас твоего друга, Захарию Вернера. Он играл на скрипке с истинной страстью, даже исступлением и предавался чудесным мечтам, но я открыл ему глаза. Вернер разбил свою скрипку, а после сжег ее. Некоторое время спустя я предложил ему попробовать бас, и это успокоило его. Там его длинные худые пальцы обрели свободу, сначала им, правда, приходилось проделывать по десять верст в час, но теперь… Теперь он довольно хорошо играет и, не стыдясь, может поздравить своего дядюшку с днем рождения. Ну, ну, молодой человек, скрипка в ваших руках, дерзайте!

Гофман взял инструмент и принялся внимательно его рассматривать.

– Да-да, – сказал маэстро Готлиб, – сейчас ты похож на гурмана, который пробует вино, перед тем как его выпить. Возьми струну, одну струну, и если твое ухо не подскажет тебе имени создателя этой скрипки, то ты не достоин взять ее в руки.

Гофман ударил по струне, и она издала звук долгий, протяжный, глубокий.

– Это Антонио Страдивари, – произнес юноша без тени сомнения.

– Ну что ж, неплохо, молодой человек, неплохо. Но Страдивари за всю свою жизнь создал немало скрипок. Год, назовите мне год.

– О, этого, к сожалению, я не могу сказать, – признался Гофман. – Но это же невозможно…

– Невозможно? – перебил Теодора маэстро. – Клеветник! Это все равно что попробовать вина и не назвать года урожая! Слушай же, эта скрипка была сделана во время путешествия Антонио из Кремоны в Мантую в 1705 году. В том же году он оставил мастерскую своему первому ученику, это так же верно, мальчик мой, как и то, что сегодня 10 мая 1793 года. Мне приятно сообщить тебе, что это страдивари третьего разбора, но я опасаюсь того, как бы эта скрипка не оказалась слишком хороша для ученика, подобного тебе. Ну, что же ты медлишь? Приступай!

Когда Гофман положил скрипку на плечо, сердце его сильно забилось, и он начал исполнять вариации на тему из Дон-Жуана, «La ci darem’la mano».


Маэстро Готлиб стоял возле юноши, покачивая головой и ударяя своей хромой ногой в такт музыке. Едва Гофман начал играть, как лицо его оживилось, глаза загорелись. В пылу чувств Теодор закусил верхнюю губу, из-под которой теперь показались два зуба, торчащие, словно кабаньи клыки. Довольно мужественно исполнив аллегро, Гофман заслужил от маэстро Готлиба почти одобрительный кивок.

Финал исполнения, по мнению Теодора просто блестящий, не только не заслужил одобрения старого музыканта, но и заставил его поморщиться. Однако лицо его быстро просветлело, и, похлопав молодого человека по плечу, он произнес:

– Ну, это не так дурно, как я полагал. Как только ты забудешь все то, чему тебя учили, откажешься от этих модных прыжков, резких переходов и пронзительных финалов, из тебя можно будет что-нибудь сделать.

Похвала от столь взыскательного человека, каким был старый музыкант, обнадежила Гофмана. К тому же он не забыл, хотя и чуть не утонул в океане звуков, что маэстро Готлиб был отцом прекрасной Антонии. Юноша поймал на лету слова, сорвавшиеся с уст старика.

– А кто же возьмет на себя труд сделать из меня что-нибудь? – спросил он. – Неужели вы, маэстро Готлиб?

– Почему бы и нет, молодой человек! Почему бы и нет, если ты готов прислушаться к старому Мурру.

– Я буду повиноваться вам во всем, маэстро!

– О! – прошептал с грустью старик, мысленно обращая свой взор к прошлому и воскрешая в памяти минувшее. – Я знал стольких виртуозов. Корелли… С ним я, по правде сказать, был знаком по рассказам, однако это он проторил дорогу, он проложил стезю. Его произведения нужно играть так, как это делает Тартини, или лучше вовсе отказаться от этого. За ним следует Пуньяни, хороший исполнитель, но слабый, слишком слабый, особенно в некоторых аподжименто; Джеминиани – в его манере чувствуется сила и порыв, но совершенно нет плавности переходов. Я даже специально ездил в Париж, чтобы посмотреть на него. Он настоящий сумасброд, лунатик, истинное дитя! Джеминиани прекрасно справлялся с темпо рубато, погубившим инструменталистов больше, чем унесла людей оспа, чума или желтая лихорадка. Я сыграл ему свои сонаты, как учил меня великий Тартини, мой наставник, и лишь тогда Джемениани признал, что заблуждался. К несчастью, он уже полностью погряз в своей манере исполнения. Этому ученику был семьдесят один год. Слишком поздно! Нечего было и пытаться его спасти, как я пробовал сделать это с Джардини. Его я поймал вовремя, но он неисправим! Сам черт овладел его левой рукой, так что правая никогда за ней не успевала. Его манере игры была свойственна несоразмерность, бесконечные прыжки, пронзительные звуки, способные даже голландца заставить отплясывать тарантеллу. Однажды, когда он в присутствии Йомелли, талантливейшего и добрейшего человека, коверкал превосходную пьесу, Йомелли не выдержал и отвесил Джардини такую оплеуху, что тот целый месяц проходил с опухшей щекой, а сам Йомелли еще три недели после этого мучался с вывихнутой рукой. Джардини чем-то напоминал мне Люлли, вечно подпрыгивающего, словно акробат на канате; ему давно бы следовало заменить смычок на балансир. Увы! Увы! Увы! – горестно вскрикнул старик. – Я в полнейшем отчаянии, ведь с уходом Нардини и моим уходом скрипка смолкнет навсегда, и мы лишимся того искусства, которым в совершенстве владел лишь Орфей, приручавший своей дивной музыкой животных, двигавший скалы и камни и возводивший города. Из служителей божественной скрипки мы превращаемся во всеразрушающих проклятых трубачей. Если придет день, когда французы вступят в Германию, чтобы взять стены Филипсбурга, который они уже осаждали не раз, им стоит только дать концерт у ворот крепости из четырех знакомых мне скрипок.

Старик перевел дух и продолжил уже более спокойно:

– Конечно, есть Виотти, один из моих учеников, у него большие способности, но он слишком нетерпелив, необуздан, свободолюбив. Что же касается Жарновицкого, то он простой хвастун и невежда. Я даже приказал старушке Лизбет не раздумывая захлопывать дверь, если на пороге моего дома прозвучит это имя. Лизбет служит у меня уже тридцать лет, но я вам говорю, молодой человек, что прогоню ее, если она впустит ко мне Жарновицкого, этого наветчика, который посмел злословить о бессмертном Тартини. О! Тот, кто принесет мне голову Жарновицкого, может пользоваться моими советами и уроками столько, сколько ему будет угодно. Что же касается тебя, Гофман, – продолжал старик, – ты не силен, это правда, однако мои ученики, Роде и Крейцер, были не сильнее тебя. Обращаясь к маэстро Готлибу с рекомендацией от человека, который меня знает и высоко ценит, от этого сумасшедшего Захарии Вернера, ты доказал, что в твоей груди бьется сердце артиста. Итак, молодой человек, теперь посмотрим. На этот раз я вручаю тебе не Антонио Страдивари, нет, это даже не Грамуло, которого Тартини так чтил, что играл только на его инструментах. Нет, я хочу послушать тебя на Антонио Амати, этом великом предке, прадеде всех скрипок. Я хочу, чтобы ты сыграл на инструменте, который будет приданым моей дочери, Антонии. Это, видишь ли, своего рода, колчан Улисса, а кто овладеет колчаном Улисса, тот достоин Пенелопы.

Старик поспешил открыть бархатный футляр, весь обшитый золотой тесьмой, и достал оттуда скрипку, прекраснее которой, казалось, не могло быть во всем свете. Этот инструмент был один в своем роде, однако Гофман смутно припоминал, что мог видеть нечто подобное в одном из своих фантастических видений, где ему являлись его дядюшки и тетушки.

Затем, склонив голову перед инструментом, старик подал его Гофману и сказал:

– Возьми его и постарайся быть хоть сколько-нибудь его достойным.

Гофман почтительно поклонился, принял инструмент и начал исполнять этюд Себастьяна Баха.

– Бах, – прошептал Готлиб, – был бы хорош для органа, но никак не для скрипки. Но что ж, пусть будет так!

При первом же звуке, извлеченном из этого инструмента, Гофман содрогнулся: в душе он был истинным музыкантом и, несомненно, оценил, какое великое сокровище ему доверили.

Смычок, изогнутый, подобно луку, позволил музыканту взять сразу четыре струны. Одна из этих струн рождала чудесные неземные звуки. Гофман даже не думал, что он, простой смертный, способен извлекать из инструмента столь божественную мелодию.

Все это время маэстро не отходил от юноши. Запрокинув голову назад, старик твердил вместо одобрения:

– Недурно, недурно, молодой человек! Правая рука, правая! В левой – лишь движение, в правой – сама душа. Ну же, души, души, еще души!

Гофман понимал, что старый Готлиб прав, и прекрасно помнил слова маэстро, сказанные ему при первом испытании: следовало забыть все, чему он учился до сих пор. В своем исполнении он постепенно переходил от слабого к сильному, от ласки к угрозе, от молнии к грому и, наконец, сам потерялся в этом нескончаемом потоке звуков, подобных журчащим водопадам, рассыпающемуся жемчугу, облакам алмазной пыли. Он всецело был во власти этой новой жизни, неописуемой восторженности, когда смычок в его левой руке вдруг замер и опустился на струны, скрипка соскользнула с груди, а в неподвижных глазах загорелось пламя. Виной всему была прелестная Антония, чье отражение увидел Гофман в зеркале, располагавшемся прямо напротив распахнутых дверей, в которых и появилась девушка. Она была явно чем-то взволнованна, глаза ее увлажнились.

Теодор вскрикнул от переполнявших его чувств, а маэстро Готлиб едва успел поддержать шедевр почтенного Антонио Амати, выскользнувший из рук молодого виртуоза.

Мертвая голова (сборник)

Подняться наверх