Читать книгу А гоеше маме - Александр Фрост - Страница 6
А гоеше маме
5
ОглавлениеПришли за ними через неделю. Поскольку евреи старались как можно реже показываться на улице без надобности, то никто и не заметил, как с утра у полицейского участка притормозили автобус
и грузовик, битком набитые полицаями из Риги и Илуксте. После короткого совещания у Тимбергса приезжие разбились на группы. Каждая группа была усилена местными добровольцами, вызвавшимися помочь приезжим и указать еврейские дома. На случай, если вдруг кто-либо вздумает бежать, одновременно силами местной самоохраны было обеспечено оцепление вокруг всего Силене. Кольцо сомкнулось. Вооруженные винтовками и пистолетами, полицаи с криками и руганью врывались в дома и выгоняли людей на улицу, откуда уже другая группа, состоящая исключительно из местных, конвоировала их в главную синагогу. Тех, кто оказывал хоть малейшее сопротивление, жестоко избивали ногами и прикладами. Отовсюду были слышны ругань, плач, крики и проклятия.
Перед домом Хромого Менделя в окружении местных полицаев, зажав уши ладонями и раскачиваясь из стороны в сторону, сидел на земле старик Мендель, а рядом с ним, обезумевшая от горя и бессилия, рвала на себе волосы его жена Голда. Старуха умоляла пустить ее в дом, к истошно кричащей внутри дочери, но полицаи только смеялись и при каждой попытке Голды прорваться к двери грубо отталкивали ее от входа винтовками.
– Да что ты, старая, разошлась так? – под общий хохот с издевкой успокаивал Голду здоровый красномордый мужик с винтовкой наперевес. – От этого еще никто не умирал. Хоть раз в жизни попробует настоящий хер, а не стручки ваши обрезанные. Вот попомни мое слово: завтра сама прибежит просить добавку.
– А ты чего, жидок, уставился? – дыхнул он перегаром в сторону проходящего мимо и подгоняемого прикладами Иосифа. – Или твою женку за компанию тоже по кругу пустить? А?
Ривка сильней прижалась к мужу, а Иосиф, решив не испытывать судьбу, лишь опустил голову и ускорил шаг.
Синагога было забита до отказа. Те, кого привели раньше, расположились на скамьях и стульях, остальные либо стояли, либо сидели прямо на полу. Приказ коменданта держать окна закрытыми превратил нахождение внутри здания в невыносимую пытку. В помещении стояла страшная духота. Очень хотелось пить. Кто-то то и дело проталкивался к выходу, припадал к щели под дверью и делал несколько жадных глотков свежего воздуха, а потом возвращался на свое место. От нехватки кислорода люди стали падать в обморок. На крики о помощи к ним тут же спешили местный доктор Мейер Френкель и аптекарь Мендель Шлосберг. Доктор чудом успел прихватить с собой из дома свой неизменный потертый саквояж с лекарствами и инструментами и сейчас корил себя за то, что не догадался упаковать в него больше лекарств. Прижимая к груди свой жизненно важный груз, он без устали протискивался сквозь толпу из одного конца синагоги в другой, пытаясь хоть как-то облегчить страдания наиболее в нем нуждающихся.
Люди еще не отошли от шока насильного заточения и пережитых ими унижений. Кто-то вздыхал и плакал, кто-то вполголоса ругался и проклинал, кто-то тихонько молился. Матери успокаивали плачущих детей. Молодые присматривали за стариками. Качая на руках, кормила грудью своего малыша Соня Мазас. Держась за сердце, хватал ртом спертый воздух Соломон Зильбер. Придерживая огромный живот и обмахивая платком мокрое от пота лицо, широко расставив ноги, сидела на стуле беременная Златка Лин. Рядом, не зная, как избавить от страданий жену, бесполезно суетился будущий отец.
Слух о том, что произошло с дочкой Хромого Менделя, распространился моментально, и, когда наконец привели старика с Голдой, все разом затихли, обратив в их сторону полные сострадания взгляды. Родители ввели под руки свою красавицу дочь Мирьям в изодранном в клочья платье и с опухшим от слез и побоев лицом. Девушка дрожала всем телом. Она шла, скрестив руки на груди и обхватив ими себя за плечи, пытаясь таким образом прикрыть наготу под разорванным платьем, то и дело наклоняя голову к тыльной стороне руки, чтобы промокнуть сочащуюся из разбитой губы кровь. Люди потеснились, уступая пострадавшим место на скамье, а кто-то из мужчин тут же накинул на плечи девушке свой пиджак.
– Ну надо же, подонки! Клог аф зей [42], – грозя кулаком в сторону двери, разразилась проклятиями Песя Зубович. – Как можно так издеваться над людьми? Неужели нет на них управы? Гехаргет зол зей верн [43]. Пусть только это все закончится – я им…
Песина тирада была прервана на полуслове скрипом отпираемой двери. Два здоровых мужика, один в форме айзсарга, а второй в поношенной форме латвийской армии с красно-бело-красной повязкой на рукаве, тяжело сопя, втащили и бросили на пол сильно избитого кузнеца Мотла.
– Ну что, жиды, кто еще не желает подчиняться новой власти? – обвел собравшихся злым взглядом круглых, как у совы, глаз тот, что в форме айзсарга, и, смачно плюнув на пол, направился к выходу. – Пошли, Андрис. Моя б воля, я бы их всех так…
– Гей ин дрерд ун нем дайн хавер мит зих [44], – пробурчала вслед полицаям жена бакалейщика Лейбы Флейшмана толстуха Дора. – Гипейгерт зол зей але верен [45]. Сволочи.
Как только дверь за ними закрылась, люди кинулись на помощь Мотлу. Он лежал без движения, и над ним суетились доктор и аптекарь, а чуть в стороне, одной рукой закрыв рот, а другой прижимая к себе малолетнюю дочь, плакала Соня, жена кузнеца. Через какое-то время, открыв единственный глаз, так как второй заплыл и превратился в багрово-синюю узкую щель, Мотл обвел мутным взглядом склонившихся над ним людей, потом, кряхтя, приподнялся на локтях и потряс головой, а уже в следующую минуту, слегка пошатываясь и держась рукой за ушибленные ребра, стоял на ногах, в объятиях все еще плачущей Сони.
– Абрашенька! Что с нами будет? – то и дело промокая платком заплаканные глаза, повернулась к сидящему рядом адвокату Абраму Пинсуховичу жена аптекаря Маня Шлосберг. – Золотко! Ты же наша защита. Сколько ты добра людям сделал, за всех всегда заступался. И не разбирался, гой или еврей, всем помогал. Они тебя должны на руках носить, а не под замком держать. Неужели закона на них нет? Может, ты можешь с ними поговорить? Ты, Абрашенька, а клюгер ингл и умеешь хорошо сказать – они тебя обязательно послушают.
– Поговорить, конечно, я могу, если кто-то захочет меня слушать, – Абраша неопределенно пожал плечами. – Только я заранее знаю, что они мне ответят. Они мне скажут, что гражданские законы в военное время недействительны, тем более на оккупированной территории. А то, что произошло сегодня, поверьте, Маня, не произошло просто так. Я больше чем уверен, что их действия были согласованы с оккупационными властями, ну а как к евреям относятся оккупационные власти, вы уже поняли из немецких приказов, – Абрам посмотрел на Маню грустным взглядом и, опустив голову, развел руками.
Но слово свое Абрам все-таки сдержал. Когда дверь в очередной раз открылась и в синагогу наконец-то принесли ведро воды для питья, адвокат протиснулся к дверям и попросил знакомого латыша, охраняющего дверь, доложить о нем либо коменданту Приекулису, либо старшему полицейскому Тимбергсу. Оба в разное время были его клиентами, и Абрам лелеял надежду, что о нем вспомнят. Вскоре за ним действительно пришли, а когда он вернулся, все как по команде смолкли и превратились в слух. Абраша обвел взглядом сгрудившихся вокруг людей, потом зачем-то, несмотря на жару, застегнул на все пуговицы пиджак, как будто ему предстояло произнести речь в суде, откашлялся и хорошо поставленным голосом сообщил:
– Я только что разговаривал с комендантом Приекулисом. Новости, как я и ожидал, неутешительные. Он подтвердил то, что я говорил вам раньше. Гражданские законы на нас не распространяются. Мы вне закона. Другими словами, мы в их власти и они могут делать с нами все, что им взбредет в голову. Что еще… – Абраша на несколько секунд задумался, восстанавливая в памяти разговор с комендантом. – Здесь нас будут держать до тех пор, пока не решится вопрос о нашем переселении. Куда, комендант не сказал, но совершенно точно, что отсюда нас куда-то отправят. В свои дома, по всей вероятности, мы уже не вернемся. Он считает, что на решение и организацию нашего переселения уйдет несколько дней, и все это время нам придется находиться здесь. Просил передать, что за все безобразия, которые произошли сегодня утром, он не в ответе. Мол, это самоуправство приезжих и Тимбергс, когда узнал, лично кому-то звонил, жаловался. Говорит, кроме местных, в Силене сейчас никого нет, да и я не видел. Обещали к концу дня накормить. Я спросил насчет уборной. Отказал. Сказал, что прикажет занести пару старых ведер, а потом разрешит вынести. Так что придется потерпеть. Это, пожалуй, все.
– Это что? Получается, они заберут наши дома, сады, огороды, скотину и все наше кровью и потом нажитое добро, а нас куда-то выселят? – возбужденно зароптали со всех сторон люди, отказываясь верить тому, что только что услышали от Абраши Пинсуховича.
– Люди! – грузно поднялся со стула, блеснув золотым ртом, местный ротшильд Борух-Шолом Лейбович, торговец лесом и льном. Хорошо одетый, высокий, дородный мужчина с аккуратно подстриженной бородой, он был одним из самых богатых в округе людей и пользовался не меньшим уважением, чем местные врач, аптекарь и дантист. Кроме несметных богатств, которые приписывала ему молва, он был знаменит еще и тем, что владел одним из двух силенских частных автомобилей, а также имел телефон. Вторые автомобиль и телефон принадлежали адвокату Абраше Пинсуховичу, который тоже слыл небедным человеком. Но то были местные страсти, а советская власть, выселяя в Сибирь богатеев, почему-то обоих, и Лейбовича, и Абрашу, вниманием своим обошла и за богатых не сочла, ограничившись высылкой из Силене двух зажиточных латышских семей. – О чем вы печетесь? О домах ваших, об огородах? Да разве это сейчас важно? У меня и дом получше ваших, и денег поболее, чем у многих, но кто сейчас об этом думает? Жизнь на кону. Я на прошлой неделе встретил одного латыша, заготовителя из Илуксте. Я с ним когда-то делал гешефты. Так он мне по секрету рассказал, что произошло с их евреями. Вывели за кладбище и расстреляли, а потом побросали в общую яму и закопали, как собак. Вот так! А вы за добро свое трясетесь. Что оно вам, дороже жизни? Да я им все сам отдам, пусть только в живых оставят. А кончится война – еще наживем…
– Ой, все это холоймес [46], уважаемый Борух-Шолом. Вы не открыли нам Америку. Я эти сказки про илукстских евреев уже слышал сто раз и не только про них. И про Даугавпилс такие же басни рассказывают, и про Субате, и про Краславку тоже, – тут же вставил свое слово Рыжий Мендл, который ни с кем, кроме своей жены, никогда ни в чем не соглашался и был готов любому доказывать, что белое – это черное, и наоборот. – Они таким образом просто хотят нас запугать, чтобы мы им все отдали сами. Не дождутся. Клог аф зей. А бунт слислех зей ин халц [47], а не мой дом. Пусть они режут меня на части. Я им ничего не отдам и никаких бумаг не подпишу.
– Гиб а кук аф эм. Нох мир а хохем [48], – с жалостью посмотрел на Рыжего Борух-Шолом Лейбович, и адвокат Абраша Пинсухович грустно улыбнулся.
Что касается остальных, то это был, пожалуй, тот единственный раз, когда евреи приняли сторону именно Рыжего Мендла, ибо он говорил то, что они хотели слышать. Слухи о расстрелах в соседских местечках разными путями просачивались в еврейскую общину, но евреи упрямо отказывались им верить, называя сплетнями, утками, провокациями. А тут сам Лейбович заговорил на эту тему. Людям было невдомек, как такой умный человек мог в это поверить. Все ждали, что ответит на выпад Рыжего Борух-Шолом, но он молчал. Может, он и сам был рад, что кто-то ему возразил, тем самым подарив надежду на то, что, может быть, действительно все обойдется. Кто знает…
– А может, ночью попробовать убежать? – задал несмелый вопрос кто-то из молодых ребят, сидящих на полу у стены. – Дверь выломаем – и в лес…
– Это ты, Изька, там? Я тебе сейчас, паразит, язык вырву! Зиц руик ун фармах де моль [49], – тут же прикрикнула на сына из противоположного угла жена лудильщика Рувки Ганзлера, Хая. – Рувке, зог эм а ворт [50]. Убежать он вздумал, видите ли. Тоже мне, бегун.
– Плечом зараз вышибу вместе с замком, – заметно оживился кузнец Мотл, таким образом поддержав молодежь. – А потом по одному всех этих сволочей переловлю и кости переломаю.
Заерзали на своих местах, перешептываясь, Бенька с Яшкой. Идея пришлась им по душе. Ведь они сами только что шепотом обсуждали между собой план побега и мщения всем немцам и полицаям. Яшка предлагал убежать в лес, сделать луки со стрелами и убивать врагов из засады. Бенька же считал, что из лука нужно убить всего двоих, чтобы забрать их винтовки, а потом уже остальных убивать пулями.
– Правильно. Надо бежать, нечего здесь сидеть, – раздались с разных сторон возгласы в поддержку побега. – Что мы, овцы на скотобойне – сидеть и ждать своей участи? Что хорошего нас ждет?
– А что хорошего будет от того, что вы убежите? – возразил тут же кто-то из старших. – Посмотрите вокруг. Как можно убежать со стариками и маленькими детьми? Да и куда бежать? Немцы кругом, и свои, как звери. Что вы думаете, они только здесь такие?
Спор медленно набирал обороты, разделив людей на два лагеря. Один, малочисленный, отстаивал идею побега, другой, состоящий в большинстве своем из более старшего поколения, идею неповиновения отвергал, считая, что будет только хуже. Страсти накалялись, и неизвестно, чем бы все закончилось, если бы с разных сторон не послышалось: «Тише! Ша! Тише. Ребе будет говорить».
Все повернули головы в сторону бимы, на которую медленно, держась за поручень, поднимался невысокий, седобородый, с такими же седыми пейсами старик в потертой шляпе, старом, поношенном костюме и некогда белой, но вылинявшей от времени сорочке. Это был один из самых уважаемых и авторитетных людей местечка – ребе Мойше-Бер Горон. Он когда-то учился в самом Вильно (а может, и не в самом), окончил там Слободскую иешиву и по меркам Силене считался очень образованным человеком. После отъезда своего предшественника, раввина Азриэля Берманта в Англию, Мойше-Бер исполнял одновременно обязанности раввина, меламеда и резника. Ребе слыл человеком мудрым, рассудительным и справедливым, и люди шли к нему за советом. Были даже случаи, когда для разрешения мелких споров с евреями или между собой к нему обращались и гои.
– Идн! [51] – положив руки на молитвенник, обвел скорбным взглядом затихших людей Мойше-Бер. – Мы сидим здесь уже целый день, и все это время я внимательно слушаю ваши умные разговоры, но ничего умного не услышал. Беда пришла к нам в дом, и вместо того, чтобы сплотиться и помогать друг другу в трудную минуту, вы затеяли этот глупый спор – бежать или не бежать. Куда бежать? К кому бежать? А что будет с теми, кто не сможет убежать? Вы о них подумали?
– Так что же делать, ребе? Вот так сидеть и ждать, пока они там решат, куда нас всех выгнать?
– Я не могу вам сказать, что делать: каждый волен поступать так, как он считает нужным, но что я могу вам сказать – так это то, что ничего не делается без воли Всевышнего. Когда нас всех привели сюда, я сразу задал себе вопрос: а почему нас не посадили под замок в каком-нибудь амбаре или сарае, а заперли именно здесь, ин шул? [52] Почему? И я ответил себе: Мойше-Бер, это не просто так, это знак свыше. Ничего на Земле не происходит просто так. И беды наши не пришли к нам просто так. Они посланы нам свыше за грехи наши. Да, именно за грехи наши Всевышний послал нам суровые испытания, но кто, как не он, в трудные времена указывал нам единственно правильный путь и спасал свой народ. И спасал он нас потому, что мы просили его о помощи, и он прощал нас и спасал нас, неразумных. И пути его неисповедимые привели нас сегодня именно сюда, в храм его, к священным заветам его, к свиткам и книгам его. И именно в этом я вижу ниспосланный нам знак. Он дает нам шанс, и мы не вправе упустить его, – Мойше-Бер торжественно обвел взглядом внемлющих ему людей, с удовлетворением отметив про себя появившуюся на их лицах одухотворенность и блеск надежды в глазах. – Не надо ругаться, не надо никуда бежать. Не надо злить их. Надо молиться, евреи! Вот что я вам скажу. Надо молиться! В этом наше спасение!
– Золс ту зайн гизунд [53], Мойше-Бер. Что бы мы без тебя делали? – восхищаясь мудростью своего лидера, одобрительно загудела толпа и пришла в движение.
Женщины с детьми переместились на женскую половину, мужчины сплотились у бимы. Каждый то и дело бросал полный мольбы и надежды взгляд на створки ковчега, за которыми хранилась святая святых любой синагоги – драгоценные свитки Торы, та незримая нить между людьми и Богом, на которую все сейчас так надеялись.
И, презрев тесноту и неудобства, презрев невыносимую духоту, приправленную тяжелым запахом пота и испражнений, презрев голод и жажду, молились евреи неустанно два дня и две ночи. И, раскачиваясь в такт молитве, просили, просили, просили. Они верили: Он поможет, Он спасет. Какой же отец отдаст своих детей на заклание? И были их мольбы услышаны. На третьи сутки распахнулись двери узилища.