Читать книгу Мир цвета сепии - Александр Гаврилов - Страница 2

2

Оглавление

Собирался что-нибудь по-быстрому приготовить, однако пришлось ждать: на кухне ссорились Тёткины: мать с сыном. «Ишь какой! Я те дам!» – грозила Варвара Степановна. «А я-то чё? Чё я сделал-то?» – ныл Боря.

Саши дома не было, обычно он приходил ближе к ночи. Где его носило, я понятия не имел; знал только, что есть у него связи в «Интуристе», где он подрабатывал гидом и, соответственно, занимался фарцовкой. Я диву давался тому, насколько хорошо Саша знал Питер: часами мог рассказывать о каком-нибудь заброшенном особнячке, включая биографии канувших в небытие владельцев. По образованию он был филологом, но профессию давно забросил. «Под прессом совковой действительности», – так он однажды обмолвился.

Саша был ярый антисоветчик. Флегма и добряк, он вспыхивал – дай только повод – и начинал патетично вещать о «кремлёвских иезуитах», обличать их, изрыгать проклятия, даже как-то резко глупел. Думаю, здесь что-то личное: казнили или уморили, может быть, в своё время какого-нибудь почитаемого члена семейства. Я с ним не спорил: положение дел в стране и правда было аховое, но тем не менее считал несправедливым так вот огульно хулить всё и вся. Были же у нас светлые дни. Из детства многое забылось, но кое-что всё же помню: в парках, по выходным особенно, народ кишел. Мужчины с отложными воротничками, в просторных штанах, женщины с начёсами, в весёленьком ситце, ребятня с газировкой; улыбки кругом, смех. И неуловимая похожесть лиц: может, довольство, может, уверенность в лучезарном Завтра – это не так важно. Важным было ощущение общности, большого Родства. А разные пертурбации в высших инстанциях, перестройки, кризисы – всё это преходящее.

Тёткины угомонились. Я вышел на кухню. У стола копошилась Варвара Степановна. В памяти моей она оставалась разбитной, шумной женщиной средних лет, теперь это была одрябшая, с провалившимся ртом старуха. Как-то преждевременно она состарилась.

– Поела мамка свининки, досыта наелася. Оглянуться не успела ― всё сожрали проглоты чёртовы, подчистую смели, – бубнила Варвара Степановна себе под нос.

Я готовил омлет, а женщина рассказывала, с каким великим трудом она достала кило свининки, и как она эту свининку тушила с картошечкой, морковкой, лучком, и как всю эту вкуснятинку слопали Борины дружки, которых тот привёл, пока Варвара Степановна ходила в булочную.

Свининку женщина доставала, можно сказать, с помощью волхования: полдня провела у чёрного хода гастронома, «обрабатывая» – по её словам, – помощника мясника Гришку. Смотрела на него безотрывно через пыльное окно, а когда тот выходил покурить, молча кланялась ему в пояс. Гришка кричал, что последний завоз мяса был три месяца назад, что он сам свинины полгода не пробовал, что ему негде её взять, кроме как родить самому. Варвара Степановна снова кланялась, и Гришка наконец сдался. «На, старая, на твоё счастье у Таньки из молочного отдела кусочек был припасён. Еле выпросил», – сказал он, протягивая ей промасленный свёрток.

– И так уж скусненько всё было, так уж скусненько: с лучком, с перчиком, – приговаривала старуха. Из-за нехватки зубов вместо «вкусненько» у неё выходило «скусненько»; сладко причмокивая, она сглатывала слюну, и на белой дряблой шее дёргался узловатый ком.

Я посочувствовал ей, назвал Бориных товарищей извергами и ушёл к себе. Поужинал, прилёг на кушетку, задремал. Проснулся от шорохов: присев на корточки, Саша что-то перекладывал в нижнем отделении секретера.

– Привет, – сказал я.

– Извини, старичок, разбудил тебя… Деньги надо убрать, – взглянув на меня через плечо, Саша помахал тонкой зеленоватой пачкой. Он прикрыл дверцы, поднялся, развёл руками: – Придётся время от времени тебя беспокоить: тут мой Форт-Нокс расположен. Выпить не желаешь? Я вина неплохого раздобыл.

За окном смеркалось. Светилось двухрожковое, в виде распустившихся бутонов, бра, тюлевую занавесь теребил залетавший в окно ветерок. Сидели за круглым, застеленным кремовой скатертью столом, между нами стояла литровая бутылка «Мартини». Отпивая время от времени глоточек (импортное винишко отвращения не вызывало), я укорял запьяневшего друга:

– Вот, значит, зачем ты меня поселил: Форт-Нокс твой сторожить.

– Вот-вот, хи-хи… Попробуй-ка сунься! Центнер разных… трицепсов на кушетке похрапывает, – он вдруг посерьёзнел и добавил с недоумённым видом: – А знаешь, ведь и правда такая мысль возникла… Вот чёрт!.. Но, клянусь, после возникла. Веришь?

– Верю, не бери в голову.

– Я ведь не просто скопидомничаю – уехать хочу.

Саша завздыхал и пустился в рассуждения о невозможности оставаться в закоснелом бюрократическом болоте, о зове исторической родины и прочем. Потом, резко себя оборвав, спросил:

– А ты хотел бы уехать?.. Ну, скажем, в Канаду. Насовсем. Ответь честно.

– Нет, я не хотел бы. А вот одна девушка, бывшая моя, вообще Землю покидает.

– В каком это смысле? – Саша прищурился.

Я пересказал вкратце наш с Аней разговор. Он поморгал задумчиво и заметил, что затея дикая и что неплохо было бы мне эту девушку отговорить.

– Зачем? Мне же лучше: квартиру свою профукает – ко мне и прибежит.

– Вот оно что, ха-ха… Ну, пусть тогда, пусть.

Так мы сидели, разговаривали о всякой всячине, иногда смолкали, думали каждый о своём. Около полуночи в дверь постучали.

– Да, заходите, – сказал Саша.

В комнату проскользнул Боря Тёткин. Именно проскользнул: бочком, чуть приоткрыв дверь, на цыпочках подкрался к столу, вытер ладошку о старые матросские клёши и поздоровался с нами по очереди.

– Санёк, выручи, пожалуйста, до четверга. Червончик хотя бы, – он косился на бутылку.

Боря в районе был широко известен. Парень с чудинкой, с детства таким был. Одевался в обноски, а за пшеничными, длинными, ниже лопаток, волосами ухаживал с великим тщанием. Хрупкий, миловидный, с роскошной шевелюрой и одетый в рванину Боря смахивал на попавшего в передрягу ангела. Его смокинг, который он не менял ни на что другое (по слухам даже спал в нём), не один год вдохновлял местных фольклористов. Говорили, что первым известным владельцем смокинга был некий унтер-офицер царской армии, привёзший наряд в качестве трофея с полей Первой мировой войны: будто бы добыл его в бою при штурме похоронного бюро. Там-то якобы унтер и увидел эту красоту с атласными лацканами и не удержался: ограбил нарумяненного покойника. Спустя сорок лет дедушка Бориса Иван Рачков выторговал смокинг себе на умирало (как и многие старики, он заблаговременно готовился к собственным похоронам) у вдовы унтера-мародёра. Когда же Рачков скончался, хоронили его в другой одежде, так как смокинг был заметно попорчен молью. Спустя какое-то время бабушка Бориса подарила нарядный пиджак дурачку Николаю Сойкину, соседу по лестничной площадке. Тот покрасовался в обнове недолго: наелся на помойке отравленных крысиным ядом котлет и умер, не сходя с места. Обезображенный грызунами труп нашли через несколько дней. Сойкин был одинок, так что пришлось хоронить соседям. Скинулись, кто сколько мог. Обрядили покойного во вьетнамский хлопчатобумажный костюмчик, потому что хоронить в истерзанном смокинге, по общему мнению, было бы неприлично. Мать Бори, которая принимала активное участие в похоронных хлопотах, прихватила из морга пакет с вещами покойного и одарила раритетным одеянием сына.

В пятницу после работы я с парнями отправился на «Пятак» – так мы называли уютное местечко в начале аллеи, что выходила на улицу Лизы Чайкиной. Давно не бывал в компании, решил немного развеяться. Собралось нас человек десять или, может быть, больше. Тут же с нами устроились и Галя Заимка с Леной Пономарёвой – местные бутлегерши. И нам, и им удобно. Пили портвешок, смеялись, кое-кто даже пританцовывал.

Я сидел на краю скамейки, думал о своём, однако заметил, что все как-то разом притихли. К нам подходил капитан милиции. Осанистый, упитанный брюнет лет сорока двух-трёх. На благообразном лице пунцовели полные, чувственные губы. Чуть позади него переминались трое дружинников.

– Здравствуйте, ребятки! – поприветствовал нас капитан. – Отдыхаем? Ну и молодцы! Молодечики!

Он спросил Семёнова:

– Андрюша, справку с работы принёс?

– Так точно, Гаврилыч, – Андрей сунул руку во внутренний карман куртки, как вдруг, сделав кульбит через скамью, ломанулся в кусты. Дружинники и моргнуть не успели. Стояли, поглядывали на капитана виновато. Народ смеялся.

– Ё-моё, ну что ты с ним будешь делать? Ей богу, как дитё малое, – журчал милиционер, цепким взглядом пробегая по лицам. На мне взгляд остановился. – У нас, я смотрю, новенький появился.

– Не новенький, – сказал я, – давнишний. На Яблочкова прописан.

– Фамилию не подскажешь?

– Дьяконов.

– А зовут? Если не секрет…

Я назвался.

– Дмитрий, Дима, – покивал капитан. – Очень даже хорошо, да-с… А я участковый ваш ― Голованов Виталий Гаврилович, – он чётко, будто отдавая честь, приложил ладонь к груди. – Что ж… вот и прекрасно, познакомились, можно сказать. Да, чуть не забыл голова садовая: ты, Дима, где трудоустроен-то?

– На «Красной Баварии».

– Да ты что! – ужаснулся капитан, вытаращив и без того выпуклые бледно-голубые глаза. – Ну всё – кранты! Как пить дать обанкротится заводик! Половина Петроградской уже там подвизается…

Пошутив ещё немного о печальной участи «Красной Баварии», участковый вежливо попрощался и, наказав «ребяткам» не шалить, пошагал по аллее. Дружинники двинулись следом.

Капитан сильно мне не понравился. Выпячивает свою хитрость, даже бравирует ею: вот, мол, я – весь на виду – плутоват немножко, зато добр. Артистичности ему было не занимать, только вот глаза в образ не вписывались – гадючьи у него были глаза. Ходили слухи об исключительно грязном дельце ― сутенёрстве «в промышленных масштабах» с привлечением малолеток обоих полов, – в котором он якобы был замешан на предыдущем месте службы. Насколько это было правдиво, никто не знал. Однако было ясно, что в его милицейской карьере случился какой-то сбой: возраст предпенсионный (по критериям МВД), а он всего лишь капитан.

Приблизительно через неделю после знакомства с участковым, я угодил в милицию. Допоздна засиделся у приятеля – он вызвался меня проводить. Дошли до Сытного рынка и оказались в центре заварушки: пьяный мужик с дрыном наперевес гонялся за компанией молодняка. Пацаны разбегались в разные стороны, но быстро возвращались, бросали в пьяного всем, что попадёт под руку, выкрикивали дразнилки. Кружили по улице, точно в пятнашки играли. Мы с приятелем остановились понаблюдать – и в этот момент подкатил полный дружинников автобус. Мужик с дрыном, хоть и был пьян, успел смыться, остальных – меня с товарищем в том числе – дружинники взяли в кольцо и потребовали предъявить документы. Тех, у кого документы нашлись, отпускали восвояси, а тех, у кого не было, загоняли в автобус. У приятеля паспорт был при себе, поэтому его отпустили.

Так в двенадцатом часу ночи я оказался в аквариуме – камере с перегородкой из толстого оргстекла. Ругал себя: десять раз мог удрать, но не стал – претило бегство, унизительным казалось. Щепетильность подвела.

На мою беду, камера была набита битком – присесть негде. Публика грязноватая, пьяненькая. Галдели, кто во что горазд. От смрада слезились глаза: накурено хоть топор вешай, да ещё в уборной – за фанерной перегородочкой метр на метр – унитаз забился. Потопа было бы не избежать, если б не прикорнувший возле перегородки дед: истекающую из унитаза жижу впитывало его драповое великанского размера пальто. Старик сладко похрапывал; из-под надвинутой на глаза шляпы торчал пористый, будто из пемзы выструганный нос.

Скрепя сердце, я стал настраиваться на долгую мучительную ночь. Тут произошла потасовка. Худой как щепка, одетый в рваньё тип, не переставая, бубнил, словно мантру, какую-то ерунду: «Ма-а-ка́, ма-а-ка́», – и вскрикивал капризно: – «Купли чиколатку!» Его просили замолчать, но он будто не слышал, нудил и нудил. А когда кто-то отвесил ему затрещину, затянул во весь голос: «Ма-а-ка́». К нему подскочили, окружили гурьбой. «Заткнись, падаль! Хавальник завали!» – орали ему в лицо. «Купли чиколатку!» – огрызался оборванец.

Разболелась голова. Я уже и сам готов был заорать, чтоб все заткнулись, как вдруг в дежурную часть, где, собственно, и располагался аквариум, зашёл наш участковый. Я постучал по стеклу. Он обернулся и, увидев меня, заулыбался. Сказал что-то дежурному офицеру. Тот поводил пальцем в журнале и пошёл открывать камеру.

– Что, Дима, загулял маленько? Кулаки зачесались? Кулаки – это, милый мой, неосмотрительно, да-с, – журил капитан, пока дежурный искал в столе мои ключи с бумажником.

Я начал было оправдываться, но он меня перебил:

– Да ладно, я ж понимаю: дело молодое, тем паче не женат. Ступай себе, Дима, поспи, – сказал он, вскинув ладони к плечам, будто сдавался перед правами моей молодости, и улыбнулся на прощанье. Меня его улыбка слегка нервировала: ростом он был пониже меня, но, когда улыбался, широко растягивая свои большие красные губы, я отчего-то чувствовал себя недомерком; казалось, он надо мной нависает, будто хочет меня своим улыбчивым ртищем обмусолить, поставить засос или ещё какую гадость сотворить.

Я шагал к дому, с жадностью глотая прохладный воздух, в голове вертелось: «Ма-а-ка́, купли чиколатку!»

Закончился май. По городу гуляли слухи о продуктовых карточках; пустели прилавки ― подступал кризис. Меня это тревожило, но не особо, как-то мимолётно – нет-нет, да и кольнёт беспокойство. Раздражали перебои с сигаретами.

Я по-прежнему жил у Саши Розенберга. Аня уехала, но перед отъездом всё-таки «сорвалась». Часов в семь вечера я стоял на «Пятаке» с Леной Пономарёвой. Говорили – не помню уж о чём, – смеялись, потом я заметил, что Лена всё посматривает куда-то за моё плечо. Обернувшись, увидел Аню. Она стояла у заборчика и с делано беззаботным видом глядела по сторонам. Я, конечно, обрадовался: ясно было, чего она там стоит. Подошёл.

– Привет, красавица. Кого дожидаешься?

– Куда ты делся? К телефону не подходишь.

– Думал, ты уехала. Дома давно уже не живу.

– Нашёл кого-то?

– Ань, ты чего хотела-то?

– Нашёл, спрашиваю? – ноздри задрожали, прищурилась.

Я пожал плечами.

– Нет пока. Чего мне торопиться… Так чего хотела-то?

– Чего, чего… Соскучилась – вот чего.

Аня целеустремлённо и быстро шагала к моему дому. Я шёл чуть позади. Смотрел сверху на тонкую, чуть тронутую загаром шею, представлял её решительно сжатые пухлые губы и восторгался тому, насколько я был подвластен этому взбалмошному пятидесятикилограммовому человечку.

Только зашли в комнату, вцепились друг в дружку и пали на кровать. Раньше случалось и мимо, на пол, падали, и на землю в ночном парке. Как бы обоюдный припадок случался. Мы такое незаурядное влечение иногда даже обсуждали, вроде бы посмеиваясь, вроде бы в шутку: почему так? О любви не говорили.

Я лежу на спине; Аня мостится сбоку: рука у меня на поясе, голова – на груди.

– Всё. Завтра едем, – говорит она. – Что, так и будешь молчать? – приподнявшись на локте, смотрит в лицо.

– Что толку говорить? Всё равно по-своему сделаешь.

– А ты взял бы да попросил…

– О чём?

– Ну, чтоб не уезжала. Валера вот умеет просить, – подняв брови домиком, она тянет нежно: – Ну пожа-а-алуйста…

– Бе-е-е… Похоже?

– Вот всегда ты так… насмешничаешь.

Встаю с кровати.

– Знаешь, хватит с меня этого идиотизма. Езжай, улетай со своим дуралеем хоть в другую галактику, хоть в тартарары. Пожа-а-алуйста.

Вспыхивает:

– Я просто хочу уехать из города, понятно тебе? И нечего тут зловредничать! Что-то происходит, а что – никто толком не знает. В магазинах – шаром покати, карточки ввести грозятся, очереди кругом; помойки не вывозят, вонь, крысы шмыгают! Тоска берёт, – после короткой паузы меняет тон: – Дима, может, тоже поедешь?.. Там, говорят, лес, речка красивая.

– Что, приятных привычек не хочешь лишаться? По кустикам там меня таскать будешь?

Смотрит с презрением. Начинает одеваться. Я уже жалею о своём выпаде: не годится так расставаться.

– Ладно, не злись. Может, и приеду… попозже. Адрес только оставь.

– Адреса точного нет. Знаю только, что станция «Лукошки» называется. Нас там Валеркин друг должен встретить.

– Позвонишь тогда, – записываю на листке телефон Розенберга.

Аня ушла, а я, как и в прошлый раз, захандрил. Всегда считал себя человеком простым, незамысловатым, но с ней всё менялось. У меня возникали какие-то порывы, эмоциональные бури, короче говоря, полнейший разброд чувств. И ещё меня преследовала вина. Порой, глядя на спящую Аню, я ощущал себя последним подлецом, будто ребёнка обидел, обманул как-то. Возможно, пустая рефлексия, не знаю…

Ждал звонка. Справлялся у соседей, не звонил ли кто. «Нет, никто не звонил», – отвечали они. Я засомневался: может, обманула и никуда не уехала. Позвонил Аниной матери. Она сказала: «Уехала, с Валерой уехали, но адреса не оставили. Обещали позвонить».

Что ж, не впервой: бывало, и на месяц, и больше Анюта пропадала, не утруждая себя звонками. Как я ни бодрился, как ни посвистывал, надежда на перемены потухла. Раз или два в неделю выходил на «Пятак», выпивал с парнями стаканчик вина, но веселее от этого не становилось. Наступило какое-то эмоциональное отупение. Единственное, что я чувствовал, – это смутное беспокойство, словно предчувствие болезни у ипохондрика.

Саша моё подвешенное состояние угадывал, смотрел сострадательно, пытался отвлечь. Один раз пригласил в «Ленком»[1] на «Кладбищенского ангела», в другой – точно девушку – в кино. Я был ему благодарен и на вечерних посиделках терпеливо выслушивал пространные рассуждения о его двух родинах, о грядущей ностальгии по России.

Оставив надоевший «Пятак», я гулял по городу в одиночестве. Кружил по району, отыскивая памятные места детства. Иногда уходил за пределы Петроградской. Переходил Кировский мост[2], пересекал Марсово поле – шёл к Русскому музею. Несчётное количество раз я бывал там подростком: возможно, некой домашностью завоевал он моё сердечное расположение (в отличие от помпезного Эрмитажа). Все свои любимые полотна я просмотрел до дыр, поэтому просто бродил по навощённому паркету тихих залов. Утомившись, присаживался где-нибудь в коридорчике, смотрел, как за окнами валит снег, думал о всяком разном.

Этим летом я просто проходил мимо: гулял-то вечерами, когда музей был закрыт. Жизнь вне дома, моя тихая коморка, прогулки по памятным местам – всё это мало-помалу возвращало мне душевное равновесие.

Однажды после работы я шёл по Большому проспекту в надежде раздобыть чего-нибудь мясного. Повезло: наткнулся на лотошника с курицами. Купив три пупырчатые синеватые тушки, я тронулся к дому, как вдруг сзади на меня налетели, запрыгнули, будто в чехарду хотели сыграть. Я вздрогнул и в сердцах, чтоб отправить прыгуна в пике к асфальту, резко нагнулся, но почувствовав вовремя, что на мне женщина, успел придержать её. Это была Ольга – та, что бросалась в мужа картошкой.

Расцеловав меня в щёки по-родственному, затараторила: мол, почему не звонил, ведь она вся по мне извелась, истосковалась и прочее в том же духе. Я поначалу раздумывал, как бы от неё отделаться: устал, да и воспоминания о мартовском загуле приятными отнюдь не были. Однако Ольга, которая с начала весны заметно изменилась, посвежела, поправилась чуток (даже ямочки на щеках появились), так непосредственно радовалась нашей встрече, что я передумал. Оглядевшись на всякий случай, спросил:

– А твой-то где?

– Развелись. Разводимся. Да ну его…

Она щебетала, увлекая меня вперёд по проспекту, а когда я сказал ей, что только с работы и устал, вызвалась приготовить ужин. Зашли в булочную, потом отправились за вином к спекулянтам.

Начали вполне благопристойно: разговаривали, выпивали неспеша, целовались – и постепенно перекочевали в кровать. Ольга казалась другим человеком, не такой, что осталась в памяти. Тогда, ранней весной, она всё куда-то порывалась идти, ехать, всё хохотала, требовала наливать побольше; какая-то дёрганая была, зло сверкала глазами, вскрикивала чуть ли не поминутно: «Ты меня любишь?!» Теперь она стала женственной, мягкой, умиротворённой.

Между делом, для подкрепления сил, открыли вторую бутылку и не успели оглянуться, как она опустела. Пришлось бежать к бутлегерам. Это было ошибкой. Ольгу снова залихорадило: лицо её странным образом осунулось, ямочки пропали. Сигареты она скуривала в три-четыре затяжки, вино выпивала залпом, бормотала что-то и косила на меня огненным глазом. Поддавшись всё-таки моим увещеваниям, чуть успокоившись, она стала рассказывать:

– Он грызёт меня изнутри, понимаешь?.. Это так страшно! Не так уж больно… но – страшно! Будто мышь там: хрум-хрум-хрум, хрум-хрум-хрум, – она наклонилась ко мне.

– Кто, Оля? Кто тебя грызёт? – спрашивал я, отодвигаясь от неё подальше.

– А тебя он кусал, а? Кусал, когда… ты был во мне? – продолжала она и, резко приблизившись, завизжала мне в лицо: – Войди в меня! Пусть он и тобой полакомится!

Я отпрянул, ударился затылком о стену и прикрикнул на неё. Она разрыдалась, я принялся утешать. Вскоре, нежно обнявшись, мы уснули.

Проснулся около одиннадцати. Вскочил, оделся, попытался разбудить Ольгу, но она пробормотала, что у неё выходной. Короче, на работу я явился только к обеду. Промаявшись до конца рабочего дня, поехал домой, весь в сомнениях: нужно было идти к Ольге, а мне хотелось спрятаться от неё.

Она лежала под одеялом со страдальческо-смиренным лицом.

– Я опять вчера безобразничала? – прошелестела она.

– Ну, как сказать…

– Понятно… Сумку мою поищи, пожалуйста.

Сумку я нашёл на кухне, отнёс ей. Покопавшись, протянула мне четвертной:

– Зайчонок, купи бутылочку. Умоляю.

– Послушай, Оля…

– Знаю, знаю. Буду паинькой! Богом клянусь!

Я отправился за вином. Клятву Ольга сдержала: обошлось без «хрум-хрум». Рассказала, что год назад сделала аборт, но врачи якобы схалтурили и теперь искалеченный озлобленный эмбрион грызёт её внутренности, хочет добраться до сердца.

Вечер прошёл довольно спокойно, однако мы снова перебрали. Хорошо, что была пятница. В субботу провалялись до обеда, ближе к вечеру отправились прогуляться. Я Ольгу предупредил, что пить не буду: «Побалдели, и хватит».

Вышли к Петропавловке[3], по набережной двинулись в сторону Кировского моста. Прохладный ветерок с Невы холодил голову, похмелье отпускало. Приободрившись, я размечтался о привольной жизни, о живописных местах, о домике у излучины тихой реки. Повиснув на моей руке, Ольга вздыхала и даже как-то по-старушечьи покряхтывала. На обратной дороге она всё-таки затащила меня в кафе. Выпили по стакану сухого вина, потом двинулись на «Пятак». В субботний вечер народу на аллее собралось немало: мамаши с колясками, стайки бабулек, выпивохи, – каждый отдыхал на свой лад. Мы присоединились к знакомой компании и, в общем, неплохо провели время. Домой вернулись около полуночи.

Только улеглись, как во дворе раздался крик:

– Дьяконов! Выходи, подлый трус!

Это был Ольгин муж. Его призывы сразиться, угрозы, оскорбления (ругался он как ботаник), усиленные акустикой двора-колодца, взлетали до небес.

– Что ж ты, Оля, – сказал я. Она стала клясться, что развод в процессе, но мне от этого было не легче.

Обиженный муж вопил как помешанный. Ольга рвалась к окну:

– Пусти, я ему сейчас всё выскажу! – требовала она.

Уже кричали из окон, грозили милицией. Пришлось спуститься во двор. Попросил Геннадия замолчать. Он встал в стойку и тут же пошёл в атаку. По-бараньи нагнув голову, бросался на меня с кулаками. Его слепые наскоки опасности не представляли; я не спеша лавировал.

– Убью, гадский негодяй! – сопел запыхавшийся Геннадий.

– Негодяй-негодяй, как скажешь, друг. Только успокойся, пожалуйста.

Во двор въехал милицейский УАЗ. Геннадий подбежал к выходившим из машины милиционерам.

– Он жену мою постоянно уводит, семью разрушает, – пожаловался он, указывая на меня пальцем.

– В отделении разберёмся, – сказал офицер. – Усаживайтесь в машину.

– Нет, нет, у меня жена здесь! – запротестовал Геннадий.

Два сержанта взяли его под руки. Он пытался вырваться, дёргался, выкрикивая в адрес милиционеров оскорбления (их тоже «негодяями» обзывал), а когда рассвирепевшие сержанты поволокли его к машине, заорал дурниной:

– Оля! На помощь!

Я под шумок отступал к парадной. Осталось совсем чуть-чуть, но офицер повернулся ко мне:

– Далеко собрались? В машину, пожалуйста.

Пришлось ехать в отделение. Так второй раз за последнее время я оказался в аквариуме. Дело оказалось серьёзней, чем раньше: был составлен протокол о нарушении общественного порядка и сопротивлении сотрудникам милиции. (Вот Геннадий удружил!) С утра нас ожидал суд. Геннадий забился в угол аквариума – благо, на этот раз народу было немного – и надулся как мышь на крупу. Потом, однако, мы как-то неожиданно разговорились и ближе к утру стали почти что приятелями.

– Ты не обольщайся, – говорил мне Геннадий, – не ты у неё первый – не ты последний. Такой уж она человек. Крест мой.

– Так вы же, кажется, разводитесь, – заметил я.

– Это она тебе сказала? Поверь, дружище, она всем так говорит. Я однажды попытался заявление на развод подать. Так она знаешь, что сказала? «Если заявление не заберёшь – можешь гроб для меня припасать. Клянусь, жить не буду». И знаешь, я ей поверил. Так вот и мучаюсь: не брать же грех на душу…

Я слушал и, как ни странно, сочувствовал. И Геннадий, и Валера были симпатичными, ладными парнями; оба, по уверениям их же жёнушек, были покладистыми и работящими мужьями и разнесчастными рогоносцами. Впрочем, подозреваю, что и я в их компании смотрелся бы вполне органично. Ощущал ту же слабость: тягу к таким вот легковесным, ветреным женщинам, которым, как малым детям, необходим пригляд. Не знаю, возможно, именно своей детской переменчивостью они нас и привлекали: давали возможность почувствовать себя сильными, какими мы на самом деле не были.

В половине девятого утра в дежурную часть зашёл наш участковый. Глянул на меня через стекло, с улыбочкой помахал рукой, переговорил с дежурным и вышел. Я был настроен на «сутки», то бишь на административный арест сроком до пятнадцати суток, однако судья – молодая женщина – рассудила иначе. И я, и Геннадий отделались штрафом.

Вместе пришли ко мне домой. Произошла немая сцена: растрёпанная Ольга сидела в кровати с обнажённой грудью, таращилась на нас, положив пальцы в рот. Я решил удалиться на кухню и, уходя, услышал, как Геннадий сказал: «Одевайся, Оля. Поедем домой». Сказал примирительно, как, наверное, зовут отцы загулявших дочерей.

Я сел за стол и, подперев щёку ладонью, ждал. Мне было всё равно, куда они поедут, как они будут жить дальше. Хотелось спать. Перед уходом Геннадий протянул мне листок из записной книжки с телефонным номером. «На всякий случай… Счастливо тебе», – сказал он. Бледная Ольга, подняв руку к лицу, пошевелила пальцами. Прощальный жест.

Ушли. Я включил воду в ванной, вернулся за стол. Сидел, сгорбившись по-стариковски, без единой мысли в голове. Ждал, пока наполнится ванна, и всё мял сигарету, пока она не превратилась в труху.

1

Санкт-Петербургский академический театр имени Ленсовета.

2

До 1991 года Троицкий мост в Санкт-Петербурге назывался Кировским.

3

Петропавловская крепость.

Мир цвета сепии

Подняться наверх