Читать книгу Дубовый дым - Александр Новосельцев - Страница 13
Хозяин
Братка
ОглавлениеВесь вечер после разговора с женой Александр Михалыч Зубарев, или просто Саня, тихо светился и ходил по избе почти на цыпочках тихой пружинистой походкой, поддакивая жене и, боясь спугнуть близкую радость, разговаривал с ней утвердительной интонацией. Дело в том, что ему хотелось съездить в город, повидаться с братом Геннадием, но жена «просто так» сроду бы не отпустила его.
– Тут дел по дому невпроворот, а ты кататься поедешь. Мало ли, что давно не виделись. Летом в отпуск приедет, вот и повидаетесь.
Саня подумал: «Что, действительно так-то зря ездить!» – и сменил тактику:
– Да не кататься, а Лешку, может, куда устроить: в техникум или еще куда. Малый школу заканчивает.
Наталья заколебалась. Саня понял это и стал заходить с флангов.
– Да ты погляди, – говорил он жене. – Сейчас самая пора. – Он для убедительности загибал пальцы. – Снег не сошел, технику подготовили, с неделю до посевной время есть. А то потом другой поры съездить не будет.
– Так-то конечно, – раздумывала Наталья, гладя мужу рубашку. – Съездить бы надо, я бы сама поехала…
– А скотину куда девать? – в тон ей, стараясь «влестить», заговорил Санька. – Выгнать – ладно, корму задать, – это я сделаю, а вот доить…
Наталья нехотя махнула рукой:
– Ладно, поезжай. В техникум зайдешь. Спросишь: как там по приему, экзамены какие сдавать, или так? А то, может, Геннадий чем поможет. Может, у него в техникуме знакомые какие есть?
– Кто его знает! Может, и есть!.. – радостно говорил Санька, снимая со шкафа чемодан, вытирая с него рукавом пыль и щелкая замками.
Саня, несмотря на свои пятьдесят и метр шестьдесят пять был сух, жилист, легок на руку и скор на ногу. Смолоду из-за роста дразнили его «маломерком», от этого появилась в нем какая-то хорошая злость, желание все постичь и делать самому. Увидел у речки огромный плоский голыш, подумал: хорошо бы его вместо крыльца пригородить. Дня два ходил, соображал, потом встал с утра пораньше и приволок к дому. Никто и не видел, как. Но больше всего любил плотничать. Сколько материала за плотницкий век в руках его перебывало, а попадется ему хорошая доска, погладит ее шершавой ладонью, скажет:
– Эх, дощечка! Ее бы лизнуть рубаночком только, как заиграет!
Была у него еще одна любимая присказка:
– Хорошую работу беречь надо.
Но это для ленивых, а Саня никогда ленивым не был. Все в деревне знали: если что сделать надо – Саня никому не откажет. Двери поправить, крышу ли, баню срубить – только попроси, – свои дела бросит, а помочь придет. И не ради заработка или выпивки. Для него первое дело – уважить. Ну а если и нальют после сделанной работы – он не откажется, но главное в этот момент – поговорить. Накатит сразу полный стакан, а потом сидит, размягченный, слушает добрые слова за его работу, тихо млеет, душу потихоньку разворачивает:
– Да ты, Ефимыч, – говорит он соседу-инвалиду, которому покрыл крышу своим же шифером, – только соберись с матерьялом, а я тебе летом и дом перекрою. Ну куда такая крыша? – отставив стакан, тыкал он в потолок с рыжими разводами по побелке. – Хляби небесные.
– Ты, Михалыч, – говорил, провожая его к калитке сосед, – насчет шифера-то своего… Может, погорячился? – прощупывал Саню с надеждой. – У меня ведь сейчас отдать нечем.
Сашка, качнувшись, останавливался у калитки, делал рукой останавливающий жест:
– Все, Ефимыч! Спокуха! Насчет шифера – все! Будет когда – отдашь. Главное: вишь! – Он оборачивался в сторону сарая, на котором ровно, аккуратно, новым светло-серым пятном лежал шифер. – Стоит крыша! А!?.. То-то! А вот конек ты… – грозил он ему пальцем, – конек-то ты не припас. Там и надо то четыре штуки всего!
Ефимыч глядел на новую крышу, пожимая плечами:
– Был бы… что ж не закрыть-то.
Санька опирается на калитку, протягивает Ефимычу ладонь:
– Ну, Ефимыч, спасибо тебе за угощение.
– Мне-то что – тебе за работу спасибо!
Санька, качаясь, уходит по темной улице. Ефимыч накидывает на калитку крючок, ковыляет домой. Посреди двора его останавливает Сашкин голос:
– Слышь, Ефимыч! Не найдешь коньков – приходи ко мне, я дам.
И сразу за этими словами из темноты звучит, удаляясь, любимая Сашкина песня, которую он пел по-своему:
А я ее целовал, уходя на работу,
А себя, как всегда, целовать забывал,
Целова-ать за-абывал.
Наутро выпрашивал у жены на «поправку в честь праздничка».
– Это в честь какого? – спрашивала, вычисляя праздники, Наталья. Ответ у Саньки был неизменным:
– В честь трехсотлетия граненого стакана!
– Да иди ты!.. – шумела Наталья и шлепала его по спине полотенцем. После долгих прений, если Наталья не сдавалась и Саньке не удавалось «принять на грудь» дома, он шел к соседке, с вечера просившей спилить старый клен у ее дома, который огромной веткой придавил крышу кухни и грозился упасть на дом. Взобравшись, как кошка, на дерево, обрубал боковые ветки, «освежевывал» и оголял ствол. Делал все один. Принципиально. Зачаливал клен растяжками из веревок и рубил, всегда рассчитывая верно. Наконец, укладывал точно между кухней и проводами ахнувший об землю могучий ствол. Уставший и вспотевший, с парящей, как котелок, шапкой в руке, стоял, вдыхая горький запах спиленного клена и удивлялся тому, что в первые весенние дни сокогона, когда снег еще не сошел, а солнышко уже начинает ластиться, сок у клена сладкий и чуть не брызжет из пня, струясь темными ручейками по его корявому обрубку.
Утром, налегке, с одним чемоданом, он шел на станцию. Ночь сидел в трясущемся вагоне, не ложась. Постель, экономя деньги, брать не стал, и сердитая проводница, боясь, что он ляжет на матрас, забрала его вместе с подушкой и, протискиваясь между полок, угрюмо уволокла в служебное купе. Саньке все равно спать не хотелось, и он сначала думал о проводнице: «Вот странный народ, и чего сердиться-то, – все равно бы я ложиться на стал, столько всего интересного за окнами, – когда еще увижу?» – А потом, радуясь как ребенок, глядел в окно.
Так он и сидел всю ночь, упершись лбом в оконное стекло, закрыв его ладонями, чтобы не отсвечивало, и глядел на уснувшую чужую жизнь за темными окнами станционных построек, бисером рассыпанные по горизонту огоньки незнакомых деревень, мелькающие деревья, поля, огороды, и во всем этом виделись ему признаки неведомой жизни неизвестных ему людей.
– Ну надо же! – удивлялся он, в очередной раз видя шлагбаум, блестящую у будки стрелочника мокрую дорогу, которая пересекала пути и исчезала в темноте вместе с полосатыми столбиками, убегая, наверное, вон к тем далеким огонькам. – И везде ведь люди живут…
Потом он подумал о брате, несколько лет не гостившем в деревне, и на сердце стало сладко-радостно, что вот завтра он увидит его, и как тот обрадуется, и как они будут потом сидеть и разговаривать с ним, вспоминая давнее, детство, как потом… Потом Санька не заметил, как заснул.
Днем он уже был у дома брата.
«Только бы Генка был дома, – думал Санька, поднимаясь пешком на седьмой этаж. Лифта он побаивался, – а ну как он застрянет, сиди потом…»
Геннадий был дома:
– Братка! – радовался он, обнимая Саньку. – Лен, Павлуха! Посмотрите, кто к нам приехал!
Вышли жена с сыном. Сноха сдержанно кивнула.
– А я иду и думаю, – вешая пальто и шапку, говорил Саня Елене, – главное, чтобы Генка дома был, а то у него вечно репетиции! Как выходной, праздник или вечер – так репетиции, сроду его не застанешь. Последний раз, когда приезжал, помнишь! – полночи сидел, его ждал. Правду говорят: кому война, а кому мать родная. У людей праздники, а у него – концерт.
– Какие у него теперь репетиции! – Елена махнула рукой, ушла в зал.
– Теперь у нас совсем другая музыка, – развел руками брат. – Теперь все в прошлом. Про все это я уже забыл.
– Как забыл?
– Да так. Ладно, что стоим-то! Ты проходи, проходи. Мать, сообрази нам ужин. Я пока сбегаю, а ты, Павлуха, дядю Саню развлеки, покажи, как живешь. – Геннадий, накинув шапку, вышел.
Саня заглянул в комнату племянника. На полках, где раньше, как помнил Саня, были книги и висели старый пароходный штурвал и барометр, теперь стояли бутылки разных видов с яркими наклейками. Свободные от увешенных плакатами с машинами и Шварценеггерами стены были заклеены разноцветными пачками из-под сигарет. На столе стоял телевизор, на его экране мелькали пестрые картинки. Павлик лежал на диване.
– Да, Павлуха, большой ты стал. – Саня так и стоял в дверях. – Ты в каком?
– В девятом.
– О-о! Вишь, как время летит! Сколько вы уж у нас не были? Года четыре? Ты хоть Леньку-то и Таньку моих помнишь? Как на речку ходили? Помнишь, как раков с ними ловили?
Павлик пожал плечами:
– Помню… – Он нажимал кнопки маленького пульта, и картинки в телевизоре послушно менялись. За неестественно красочным мультфильмом замелькали машины, падающие и взрывающиеся, стреляющий негр, томные глаза красавицы с гундосым голосом за кадром.
– Ленька-то мой школу заканчивает, хочет в техникум поступать. А ты куда думаешь?
Павлик, не оборачиваясь, молча пожал плечами. Стукнула дверь. Отряхивая шапку, вошел Геннадий, заглянул в комнату к Павлику и в зал, взяв за плечо Саню, поморщился:
– А ну их. Пошли, братка. – И повел его на кухню. Там на плите кипел чайник. Стекла окон запотели.
– Хорошо хоть чайник поставили. Но мы с тобой не с этого начнем. Садись, не стой. Сейчас все организуем. Минуточку!
Геннадий высыпал на стол из принесенного пакета колбасу, консервы, лимоны, тонко нарезанную, упакованную рыбу.
– Ну, как там деревня? – Геннадий распаковывал, раскладывал все на тарелки.
– Да как? – Саня, улыбаясь, пожал плечами. – Все в порядке. Считай, перезимовали. Все вроде живы-здоровы. – Он подумал, почесал затылок. – А, ты ж, наверное, не знаешь, Васька Лобанов умер.
– Да ты что! Мы ж с ним за одной партой сидели! И что с ним? Болел, что ли?
– Да какая болезнь! Вот от этого. – Саня показал на шкаф, на котором стояли разномастные бутылки. – Дряни какой-то, то ли спирту технического напился, да не один. Где-то на станции, в Кудеяровке, ночью цистерну с техническим спиртом вместе с друзьями вскрыли и по канистрам разлили, а на другой день он на свадьбу к племяннице в Брусланово поехал, порадовать сестру хотел. Привез две канистры и угостил. Хорошо, жених непьющий попался, молодые хоть живы-здоровы остались, а всю свадьбу, считай, полсотни человек, машинами в область возили, в реанимацию, а кому полегче – в районную больницу. Семь человек умерло, человек пятнадцать поослепли от этого спирта.
– Ну а Васька?
– А что Васька? Васька хоть и виновник, да сам же первой жертвой пал. А сколько народу погубил! Ну а дружков его, которые с ним вместе спирт воровали, искать кинулись. А что их искать-то? Туда же их, в ту же реанимацию и свезли.
– Да-а. – Геннадий помолчал, отставил бутылку Rasputin и, глядя в налитые рюмки, вздохнул. – Сань, давай «со свиданьицем», за твой приезд.
– Ну, давай. – Саня взял рюмку, отвел ее в сторону комнат: – А как же Елена-то?
Геннадий выпил, поморщился, махнул рукой:
– Ладно… Приглашали…
Саня глядел то в рюмку, то на брата.
– Ехал вот… О тебе все думал. Как приеду, рад, думаю, будешь, да и сам я рад, братка. Думал, расскажу, какие новости у нас. А что-то вроде не с того начал…
– Так расскажешь еще! Ты ж не завтра назад?
– Да не знаю. Как получится. – Саня опять пожал плечами.
– Ты на них, что ли, смотришь? – Жуя, Геннадий вилкой показал в сторону зала. – Да ладно, брось ты, не хотят – как хотят. Не обращай внимания, все нормально. Ты пей, закусывай. Ты так приехал или дела какие?
– В техникум надо сходить, узнать про прием…
– Лешка поступать собрался? В какой?
– Да не знаю пока. В сельхоз или ветеринарный.
– Есть еще строительный, железнодорожный.
– Да нет, я думаю, пусть лучше по сельскому хозяйству учится. Не хочу, чтобы совсем из деревни уехал. Пусть работает, я дом ему построю.
– Э-э! Это, братка, он тебя не спросит. В армию уйдет, оттуда – в город и жди его потом обратно! Давай с тобой смирновочки выпьем, мать с отцом помянем. – Геннадий разлил по рюмкам.
Выпили, не чокаясь, молча закусывали. Санька, оглядев со всех сторон красивую этикетку, отставил бутылку. Подумав, сказал:
– Ген, ты не обижайся…
– Чего?
– У тебя картошка есть?
– Есть. – Геннадий, не вставая, открыл дверцу шкафчика под раковиной, показал на сетку с картошкой.
– Я вот вижу, закуски у тебя всякие, лимоны, водка аховская… А, может, давай, картошки сварим.
– А чего – давай!
Санька взялся с удовольствием чистить карошку.
– Без нее все равно не наемся никак. Сколько этих разносолов ихних не ешь, а картошечка – первое дело!
Геннадий покопался в ящике стола, достал второй нож, сел рядом.
Молча, сосредоточенно чистили. Санька вдруг вспомнил:
– Так ты сейчас где работаешь? Музыку бросил, что ли?
– Второй год уже. Последнее время работал я с тремя заводскими хорами. С хором машиностроительного завода даже звание народного получили. Как все наладилось! Ездить стали от заводов в экспедиции, песни записывали, обряды. Девки мои из хора только – только загорелись, чувствую: стали понимать песню народную, всю ее глубину… А тут – перестройка. Сократили народ на заводах в два-три раза, коллективы разбежались, да и ставки руководителей хоров убрали. Оказалась музыка наша, да и все народное творчество никому не нужными. Да не только творчество, а и сам народ-то никому не нужен стал. И я с ним вместе остался без копейки со своими двумя высшими образованиями. Месяц потужил: жена, Пашка растет, а у меня в кармане – ни копья. А тут ларьки открываться стали. Покрутился – покрутился я – нигде работы нет! Представляешь, какие мысли могут быть: мужику сорок лет, а семью прокормить не может. – Геннадий бросил картошку в кастрюлю, брызнув водой. – В общем, братка, пошел я в киоск работать.
– Э – э! Вон откуда всего-то…
Брат будто бы не расслышал, продолжал. С сердцем. Видно, наболело.
– А ведь я только-только перед этим дом начал строить. Всю жизнь мечтал, как отец, сам дом построить. Что, думаю, в двухкомнатной тесниться будем? Пашка вырастет – женится – куда будем деваться. У меня тогда ото всех работ, хоров и халтуры двадцать тысяч на книжке лежало. Взял участок, только-только фундамент заложил да кое-какой матерьялец подкупил, а тут тебе – раз! И деньгам крышка. Что на них, на те деньги, бутылку водки купить и напиться? В общем, занялся я стройкой сам, тем более времени с этим ларьком стало навалом: сутки работаю – двое отдыхаю. И ты знаешь, порода, что ли, наша такая – все, кто у моего Пышкина, хозяина, работает, потихоньку тащат, а я не могу, но и чувство такое теперь, будто голова моя в плечи ушла, вроде стыдно, что ли. А торговать, братка, значит, воровать, а я воровать не умею, да и не хочу.
С этим домом, со стройкой-то моей, все сначала затормозилось, а потом подумал я, подумал: ну ладно, время теперь плохое, а когда ж оно было хорошее для нашего брата – простого человека? И, ты понимаешь, думаю, строить сам буду, все экономнее, дешевле обойдется. А дешевле, я тебе говорю, значит, хуже. У меня с этой музыкой, особенно народной, никому теперь не нужной, – руки-то лишь к баяну приставлены были, – ни топора, ни мастерка толком в руках не держал. Вот и начал я сам дом свой колбасить. Собаку завел для хозяйства, чтоб матерьял не воровали, а заниматься ей некогда. И так как-то все наперекосяк пошло…
Вышли на балкон покурить. Геннадий захмелел, смотрел вниз с балкона, заметно нервничая, ворошил волосы. Бросив вниз окурок, глянул на брата заблестевшими глазами:
– Ты вот смотришь на меня. Так? Молчишь, думаешь, что все у меня есть: и квартира, и дом, и машина в гараже, и харчи эти заморские. А ты знаешь, все у меня в жизни теперь какое-то ненастоящее. Водка, вот эта самая, что мы пьем – думаешь, настоящая? А дом мой? И дом тоже будет не настоящий, как попало сляпанный. Я вот сижу ночью в своей будке и думаю, времени у меня думать – черт-те сколько, и думаю: а где же она, настоящая жизнь-то? У Пышкина, что ли – хозяина моего ларька? Нет, таким я никогда не стану, да и не хочу: есть-пить на золоте и перед каждым пресмыкаться. Я же знаю, что на его крышу, которой он кланяется, есть крыша повыше, в любой момент приедут, пальчиком так поманят: «Ты смотри, Бузе не отстегивай, приедет – скажешь, Корявый крышует, понял»? Домой приду – в кресло или на диван. Баян в пыли, два года не притрагивался, боюсь, что уже и разучился. Зато – телевизор. Тут уж сел и кнопками на шоколадке щелк-щелк, даже с кресла вставать не надо. С канала на канал. И ведь умом понимаю, что несет он ложь, чернуху, разврат, темноту душевную, а вырубить его рука не поднимается. Да что тебе говорить, сам небось вечерами не отрываешься?
– Да нет. Телевизор-то есть, только смотреть его некогда. Хозяйство. Да и то, правда, что говоришь: уж больно он в душу гадит, я потому и не гляжу. Эротику эту тоже Петька Красников как-то приглашал мужиков посмотреть, пока его баба на базар ездила. Ну, я тоже пошел. Еле отплевался потом. Мужики – ничего, сидели, ржали, а я ушел, вроде дела какие. Домой не мог. На речку ушел подальше, где никого нет. Сижу на бережку и думаю: а как же, если мать представить так-то или сестру, или жену, или, не дай бог – дочь. Ведь у них, кто такое кино снимает, видно, что-то с головой случилось. Как же они-то об этом не думают? Я часто теперь так-то на речку хожу, туда, где старая ветла. Помнишь, ты там тонул, когда рыбу удили? Сижу на бревне и тоже, о чем ты говорил, о жизни настоящей думаю. Вот я, к примеру, кручусь со своими свиньями, коровой, покосом и хозяйством, считай, без денег который год. И день за днем, год за годом одни и те же заботы крестьянские: картошку бы посадить да отсеяться, да чтоб погода была убраться, да каких только забот нет, братка, сам знаешь, – Саня засмеялся. – А посижу вечерком на бревнышке, пока солнце за речку сядет, ветер стихнет, а особенно весной! – да нет! – хоть и грязно у нас, и канители этой деревенской много, а жизнь вроде бы настоящая. За одно только душа болит, это ты верно сказал: ребятишки подрастают, махнут в город, а там что: тоже в ларьках сидеть?
Брат сидел, внимательно слушал. Поднял голову, посмотрел на Саню.
– А ведь была она, точно, была и у меня жизнь настоящая. Когда и есть особо нечего было, и валенки у нас с тобой одни на двоих. А вот страха перед «завтра» не было. Его ведь, счастья, если посчитать, оказывается, в жизни много было. И очень-очень оно простое, о чем и не подумаешь сразу. Вот ведь ерунда: первое, что помню, – то, как вы меня с Петькой Красниковым летом, а день был жаркий-жаркий, в корыте по речке катали.
– Да? А я и не помню.
– Конечно, ведь у тебя уже другая радость была тогда – Зойка. Волосы у нее тогда были выгоревшие, как солома, веснушки и коленка разбитая.
– Ну, братка, упомнил!
– А потом ты в первый раз меня в ночное взял. И пошло-покатилось мое счастье в гору: сома здоровенного поймал на закидушку, какую ночью поставили на лягушачью лапку, потом в Тайку влюбился на покосе. А дедов дом, хлеб бабушкин, а дороги за деревней – сколько и у меня этого счастья набралось. А ведь все это, братка, вечное. И если этого у человека не будет, жизнь его будет ненастоящей. Вот сейчас все заговорили: жизнь раньше хреновая была. А ты по песням посмотри. Что пели раньше: «Калина красная», «Белым снегом», «Ой, ты, рожь». Слова-то какие, душа в них. Да и прежде них песни какие были, и все в них настоящее, живое, родное. Сейчас скажут: наивно! Да, наверное. А я думаю так: в русском народе всегда и эта наивность была и светлость какая-то. Иначе в песнях бы этого не было и не вспоминались бы они теперь, когда их уже сто лет ни по радио, ни по телевизору не слышно и не видно. А от того, что крутят – уши заворачиваются. Ведь, ты понимаешь! – на два голоса уже никто из певцов не поет! А почему, подумай! А? Да потому, что каждый о себе думает, о кармане своем. И все! Да ты дремлешь уже, утомил я тебя своим разговором?
– Да нет, я слушаю.
Геннадий поднял бутылку, качнул ее. На дне чуть плеснулись остатки.
– Тогда давай допьем – и на боковую.
– Не, я больше не хочу.
– Ладно. Я тебе сейчас здесь постелю. – Геннадий разложил диван. – Ну, давай спи. – И ушел.
Выключив свет, Санька закрыл кухонную дверь, лег на диван. Минуты две из зала слышался громкий недовольный шепот, затем в дверь заглянул Геннадий:
– Ты еще не спишь?
– Нет.
– Я с тобой лягу? А то там…
– Ложись.
Улеглись. Санька лежал с открытыми глазами и по дыханию брата слышал, что тот тоже не спит. Тогда он шепотом заговорил:
– Ты про песни старые говорил, мол, теперь на два голоса по телевизору никто толком петь не может.
– Ну.
– А вот у нас в деревне, как сам помнишь, всегда народищу за столом собиралось, и каждый в свой голос пел, в наших старых песнях места всем голосам хватало. Зато как пели!
– Да-а…
– А если с гармошкой, да по улице, да за деревню выйдешь, тут, кажется, что не только внутри тебя, а и все вокруг – сплошная душа! И поет она и радуется. В городе, думаю, вот так-то запой, ничего не выйдет. И получается: подрой у деревни корешки, и душа народа испарится. А я как-то сижу на бревнышке своем да себе и думаю: ведь в природе нашей такая сила красоты, что ли, этой, что даже изведи мужика нашего совсем, вчистую, а через десять лет забрось на эти бурьяны да косогоры по нужде городского, обязательно по нужде! – она, природа, его выправит, вдохнет душу, через землю, через труд, через ту жизнь, которая в деревне была, есть и будет: с лошадью ли, с трактором, но по сути – настоящая.
Из-за стенки, из зала, послышался глухой недовольный голос Елены:
– Вы там спите, или чего?
Санька замолчал. А Геннадий шумно вздохнул:
– Эх, жизнь!
– Что, нелады?
Геннадий сел на диван, громко зашептал:
– И ты, понимаешь? – ведь как любил ее, когда учился в институте – света белого не видел. И помучила ж она меня! Помнишь, зимой приезжал я к вам?
– Это когда на каникулы?
– Какие там каникулы! Сессия была на носу, а у меня от Ленки сплошные душевные травмы. Честное слово! Это я матери так тогда сказал, что каникулы, а сам просто от нее уехал, как от себя. С вокзала даже телеграмму ей дал: «Странствую. Тоскую безмерно. Идальго.»
– Это какой?
– Та-а, неважно. – Геннадий встал, выпил остаток из рюмки, открыл форточку и закурил. – А я готов был для нее… В Киев летал! – представляешь? Она в больнице лежала, мы в колхозе на сельхозработах были, так я почти каждый день на попутках за полсотни верст к ней добирался. Сидим с ней на скамеечке у больницы, она тихая такая. Как, говорит, мне торта киевского хочется. Я ей – ни слова, из больницы – в аэропорт, и через два часа – в Киеве. – Геннадий засмеялся. – А там, представляешь, в магазинах их нет, тортов этих. Нигде! Другие есть, а киевских – нет. Только по блату. А я прилетел как этот… Иду по Крещатику, парочка сидит на скамейке, такие же студенты, как и я. Я подошел, а ведь сроду людей стеснялся, извините, говорю, так и так, где бы мне торт купить. В общем, пообещали они мне через своих знакомых достать и наутро у этой скамейки встретиться. Ночь провел в аэропорту, а утром магазины еще раз обошел, купил на всякий случай пару тортов. Не киевских, конечно, но, главное, из Киева! Стою у лавки. Вижу, девушка идет, вчерашняя, и торт несет, киевский. Я ее чуть не расцеловал. А с другой стороны – парень ее и тоже торт несет. Я тогда чуть от радости не запрыгал. Бегу в аэропорт, таксисту два первых своих торта отдаю и через два часа я уже у больницы на лавочке сижу. А ее в это время подруга проведывала. Сидим втроем на скамейке, а ножа у нас нет, так мы шпилькой, что у подруги нашлась, торт режем и едим. Представляешь, шпилькой! – Он показал в воздухе, как резать шпилькой. – Когда женился, сам своему счастью не верил, думал, на руках носить буду всю жизнь. А прошло два-три года, – и куда все подевалось? Как чужие. Я, как ругаться начнем – все шпильку эту про себя вспоминаю. А она уже, наверно, и не помнит.
Геннадий примял сигарету, закрыл форточку, зябко поежился, достал из холодильника бутылку:
– Еще по чуточке?
– Нет, Ген, я не буду. И так хорошо.
– Как хочешь, а я выпью. – Он плеснул на дно стакана, поглядел на свет бутылку, вылил остатки. Вышло больше полстакана. Он выпил его, пожевал лимонную дольку. Тяжело сел на диван. Зажмурив глаза, скрипнул зубами.
– Санька, братка… – Он тяжело задышал носом. – Ты счастливый человек. Ведь мне тоже там надо… лежать, где мать с отцом. А я здесь. И никому не нужен.
– Ген, чего ты?
– Эх, братка, один ведь раз живем, и то шепотом. – Он вдруг громко заговорил: – А что, мы с тобой – не люди, что прячемся? А мы с тобой – вот что…
Геннадий взял табуретку, вышел в прихожую, полез на антресоли, громко говоря оттуда:
– …мы с тобой вот что! Соберу-ка я свои манатки да завтра с тобой вместе и поедем домой, в деревню. Нам ведь надо соскучиться в этой жизни друг по дружке… Мы ведь уже давно-о не скучали, – говорил он в сторону зала. Он вошел в кухню с пыльным футляром, поставил его на стол, достал оттуда баян. – А сегодня мы с тобой устроим праздник! Для всех! И для себя в первую очередь! Мы с тобой сейчас по улице пройдем! А?
Он надел лямки, дернул слипшиеся меха. Из зала Елена подняла голос:
– Зубарев! Ты с ума сошел? Время полвторого!
Вместо ответа Геннадий заиграл и громко, словно куражась, запел:
Спорить, милая, не ста-ану
Знаю сам, что говорю.
С неба звездочку доста-а-ну
И на память подарю.
Дальше было!.. Тварь! Пьяная морда! Саня, не обращай внимания!..
Саня шел по пустым темным улицам. Шапка осталась где-то в шкафу. Искать ее он не стал. На душе было пусто и тоскливо.