Читать книгу Дубовый дым - Александр Новосельцев - Страница 4

Хозяин
Люба

Оглавление

Виктору Дорохину в наследство от матери достался дом в деревне. Город Виктор не любил за его суету и многолюдность, хоть и жил в нем давно – с тех пор как вернулся из армии. Служить ему пришлось в городе, что в сорока километрах от родной деревни. Служба уже подходила к концу, когда в одно из увольнений познакомился он с продавщицей из гастронома на Торговой улице. Сразу же после демобилизации они расписались. Свадьбу играли в городе, в тесной двухкомнатной квартире на четвертом этаже: – в деревне не захотела Света, невеста.

Витькина радость и веселье словно обломились вдруг, когда в суматохе свадьбы увидел он глаза матери, отчего-то одинокой на этом застолье. Потому, наверное, каждый раз, как выдавался лишний выходной или праздник, торопился он проведать мать, а после ее смерти – дом. В пятницу, закончив работу, спешил он на автостанцию, чтобы рейсовым автобусом добраться до соседнего райцентра, оттуда двенадцать километров на попутке до центральной усадьбы колхоза, а там рукой подать – четыре километра до деревни. Жена с ним ездила редко: лишь по теплу, когда можно полежать на траве или сходить в лес за земляникой.

На Октябрьские праздники Виктор вновь засобирался в деревню. Пока доехал до райцентра, пока поймал попутку, стало смеркаться. От центральной усадьбы по знакомой березовой аллее шел он в сумерках, хрустя молодым ледком в колеиных лужах и радуясь чему-то. В деревню вошел затемно, перешел через плотину между двумя прудами на свой край, темный от пустующих изб. Проходя, безотчетно отмечал их по фамилиям прежних хозяев: Мещеряковы, Тюнины, Хохловы… У калитки своего дома остановился, поставил на скамейку сумку и рюкзак с харчами. Поклонившись дому, подошел к скрипучему крыльцу, привычно нащупал над дверным косяком ключ на тряпичной завязке, открыл дом…

Затопил печку, медленно наполнявшую живым теплом выстывшую избу, присел на лавку перед домом и закурил. За прудами деревня светилась мелкими огоньками домов.

Когда шагал в темноте и переступал замерзшие колдобины, представлялось ему, как заглянет к соседу – Рябому: стукнет в окно или окликнет его от калитки палисадника. Увидит сначала знакомую тень за дрогнувшей занавеской, затем – прильнувшее со свету к стеклу его загорелое и обветренное лицо, радостный всплеск его рук, потом – разговоры за широким столом в его избе.

Теперь идти никуда не хотелось. Сидя на низкой скамейке у печи и подкладывая дрова, задумчиво глядел он на огонь, чему-то улыбался…

Спать лег в теплую, как в детстве, постель, вспоминая, как мать вывешивала простыню и одеяло на шесток у горячей печки перед тем, как постелить их. Мысли его заблудились в воспоминаниях, с улыбкой и какой-то надеждой на завтра он уснул…

По привычке проснулся рано. Не вставая, глядел на светлеющие окна. За ними тихо покачивались белые от инея голые ветки вишни. Слушая мерный стук ходиков на стене, снова задремал и проснулся, когда совсем ободнялось, с тем радостным чувством свободы от наступивших выходных, что бывает только в детстве. Полежав немного в тепле постели, встал. Босиком пройдясь по выстывшим вязаным половикам до плитки, поставил чайник. Одевшись, вышел на крыльцо, оглядел деревню. Плотины и низина у прудов мохнато белели от покрытой инеем травы, блестели у берегов хрупкие ледяные закраины. Чуть заметно поднимался туман.

Когда кипящий чайник был отставлен, а на сковородке зашкворчало сало, готовясь принять разбитые яйца, в сенях послышались голоса, шаркающие шаги и, со словами: «Эй, хозяин, можно?» в избу, не разуваясь, вошли Рябый и Генка.

– А-а! Василич! Генка! Здорово были! – засуетился Виктор.

– Здорово, здорово, – говорит Рябый, доставая из карманов пиджаков, курток и фуфаек, надетых на него друг на друга, бутылку водки, яйца и кусок сала. – Ты чего ж вчера не пришел? Мы огонь у тебя с Генкой еще с вечера заметили, думали, зайдешь.

– А мы уже с утра пораньше с Рябым приняли, – весело и развязно сообщает Генка. – Это уже вторая, – показывает он на бутылку.

– Тогда давайте садитесь, сейчас яичница поспеет, – говорит Виктор, доставая из банки соленые огурцы. Пока он выходит в сени за капустой, Генка зубами открывает бутылку, достает с полки три стакана и ставит их на стол.

– …и пусть он не брешет, – громко говорит Рябый, продолжая начатый еще на улице разговор. Тихо говорить он по природе своей не может. – Я всю жизнь в колхозе проработал, горсти зерна у нашего государства не украл. Я, товарищи, как из армии пришел – меня сразу назначили бригадиром полеводческой бригады. Баб одних сорок человек было, и я, товарищи, поверите – нет, сразу среди них соцсоревнование…

– Ладно, давай выпьем, – перебивает Генка, он уже держит стакан в руке, два других стоят у сковородки с дымящейся яичницей.

– Ну давайте… Будем здоровы. – Рябый не обижается, что Генка перебил: о своем бригадирстве он может говорить бесконечно. Все чокаются. Держа в руке стакан, Генка смотрит, как Рябый медленно выпивает, придерживая на голове шапку-треух, чтобы та не упала, когда дно стакана с выпуклыми буквами «Ц. 12 коп.» смотрит в потолок. Пока Рябый, морщась и дуя сквозь губы, закусывает салом, Виктор, чуть помедлив, выпивает одним глотком.

– Как вы ее так пьете? – удивляется Рябый, еще более морщась.

– А че тянуть-то?

– Да уж больно как-то… разом… Я так не умею. – Дожевывая сало, Рябый внимательно вглядывается в окно. – Хтой-то идет.

Через минуту в сенях раздаются шаги, и из сеней слышен молодой женский голос.

– Можно?

– А, соседка! Заходи! – дружно зовут мужики.

– Я на минутку, с праздником вас! – сбрасывая на плечи платок, в избу заходит Люба Пищулина, одноклассница Виктора.

– Садись с нами, – шумно приглашает Рябый, подвигая стакан на край стола.

– А я смотрю, вы с утра – уже! Нет, я только на минутку.

– Люб, посиди с нами. – Виктор подвигает ей стул, мягко за плечо усаживает ее, достает еще один стакан. Люба не отказывается:

– Ну, ради праздничка… Будем здоровы, – весело смотрит на Виктора, пригубляет из стакана.

– Вот это по-нашему! – радуется Рябый и видит у Генки отставленный полный стакан. – Э-э, ты давай не тяни, хитрый какой! Ты и давеча, наверно, пока я пил, – отлынивал. А я за тебя – отдувайся. Я вон с утра к Михаилу заходил, в честь праздника с ним две стопки дернул, а ты мудришь, паря!

– Да я с ним разговаривать не буду, с Михаилом, а он с ним – две стопки! Мало он тебя с зерном намахал! – заводится Генка.

– А ты чего на него?

– Чего-чего! Вон, в прошлом году решил я индюхов развесть с ним пополам. Привез из города индюха с индюшкой, а яйца пополам договорились и индюшат, как выведут. Корм я вожу, а живут у Михаила. Вот. Вожу я, значит, корм, а индюшка тем временем у него индюшат вывела – шестнадцать штук! Думаю, на Новый год, как мериканцы, индюха в духовке запеку… А тут еду я из города, гляжу – Варя Михаилова. Стоит у колонки. Останавливаюсь, чтобы поздоровкаться. Здорово, говорю, а она на бугор за деревню смотрит: гля, гля, Генка! Лиса! Видал? Какая там, думаю, лиса, нет там ничего. Видал? – Варя опять спрашивает. Я плечами пожал – видал, говорю. И сам поехал. Пока дома печку растопил, то-се, гляжу, Варя идет и индюха несет. Ну что, Генка? – меня спрашивает, ты лису видал? Видал, видал, говорю, – иди ты со своей лисой! А коли видал, забирай свово индюха, – лиса твоих индюшат перетаскала, все восемь штук. И индюха бросила и ушла. А я сижу, а индюх по кухне ходит. Гляжу на него, а сам думаю: как же лиса моих индюшат от Михаиловых отличила?

Виктор с Рябым ржут, то припадая к столу, то откидываясь на табуретках. Люба, раскрасневшись, тоже смеется, показывая ровный ряд белых зубов.

– А ты говоришь: две стопки. Да я с ним теперь не то что стопку, а на один гектар не сяду…

– А-а-а-га-га! – распаляются мужики. Виктор сквозь слезы, давясь, выговаривает: – Так, значит, гля-гля… видал, – она тебе?.. А-а-га-га!

– Да! Забери, говорит, свово индюха, а я, как дурак, корму им на год вперед навез…

– Ой, Генка, хватит, уморишь…

Историй у Генки пропасть, насмеешься до боли в животе, как начнет – не остановишь, поэтому Люба просит:

– Вить, давай лучше споем.

Виктор достает гармонь; беря аккорд, раздирает слипшиеся, слежавшиеся меха. Пробежавшись, с удовольствием начинает:

В поле, за околицей,

Там, где ты идешь,

И шумит и клонится

У дороги рожь.


Чистый и глубокий голос Любы подхватывает:

Ой ты, рожь,

Хорошо поешь!


Захмелевший Рябый слушает, шевеля губами. У Генки нет никакого слуха, поэтому резким, не попадающим в тон и такт голосом он забегает наперед и, закрыв глаза, громко торопится:

Счастье повстречается —

Мимо не пройдешь.

И заканчивает вперед всех:

О-ой ты-ы, рожь!


Люба смеется:

– Да ну тебя, Генка! Песню только испортил.

Спустя полчаса все выходят на улицу. Пока Рябый с Генкой неверной походкой идут к калитке, Рябый говорит:

– Дак ведь еще утро, праздник только начинается. Мы щас с тобой, Генка, пойдем поспим чуток, а потом к вечеру к Витьке придем. Я, Витька, тебе сала принесу и медовухи. Договорились? Иль у тебе дела какие есть?

– Ладно, ладно, договорились. Мне только забор поправить. Приходите…

У калитки Рябый, довольный так весело начавшимся днем, предлагает Генке:

– Давай зайдем ко мне, у меня по стопочке еще примем за воротник, и пойдем спать.

Они спускаются вниз, к прудам, и останавливаются – решают, какой дорогой идти короче: верхней плотиной или нижней. Внизу, на краю сгущающегося тумана голоса уже не слышны, но по их действиям ясно: Генка доказывает, что идти ближе нижней плотиной, а Рябый – наоборот. Виктору с Любой, стоящим наверху у калитки, как в немом кино, видны все детали их спора. Спорщики наконец договариваются, что они пойдут разными дорогами. Каждый направляется в свою сторону: долговязый Генка идет, отмеряя сажени, Рябый, короткий и толстый, по грудь Генке, выставив вперед живот, семенит короткими аршинами. Вдруг он оборачивается и кричит Генке что-то, машет руками. Тот возвращается и долго, как в немой клоунаде, Рябый показывает под ноги: то подражая Генкиным шагам, то семеня по-своему. Виктор с Любой, смеясь, держатся за забор, не зная, чем закончится спор: Генка машет своими длинными руками, Рябый плюет на это, бросает на землю шапку и доказывает свое. Наконец договорившись, оба идут к нижней плотине и пропадают в тумане.

Насмеявшись вдоволь, Люба с Виктором стоят у березы, с которой слетают редкие капли тумана. Виктор смотрит на Любу. В сером платке поверх старой черной шубки, с румянцем на щеках, она так похожа на его мать в пору ее молодости, когда, как помнил Виктор, та выступала на праздничных концертах в их клубе, пела под баян, такая молодая и красивая, а они с отцом сидели в зале и оба: и отец и он – не спускали с нее глаз.

– Люб, пойдем в дом, посидим, – неожиданно для себя предложил Виктор, почему-то боясь, что она откажется. Она улыбнулась, легко двинула плечом:

– Пойдем.

– Поставь самовар, что ли, – поднимаясь на крыльцо, совсем по-хозяйски распорядился он.

– Спички давай.

Он полез в карман фуфайки, достал коробок, погремел двумя оставшимися в нем спичками, протянул ей. Задержал руку и поглядел ей в глаза. Беря коробок, она не отвела взгляда, лишь улыбнулась.

Самовар поставили в сенях. Пока он ходил за водой, она настрогала щепок, положила бересты в самовар. Налив воды, бросила в трубу горящую бересту, села на скамейку рядом с ним. Молчали. Виктор покачал головой и, прерывая затянувшееся молчание, хмыкнул:

– Хм, ну надо же, мерить собрались, чудаки какие…

Самовар долго не разгорался, наконец из него начало выбиваться пламя. Виктор надел на него трубу, открыл для сквозняка, чтоб не дымило, вторую дверь в сенях, прикурил от трубы, опять сел на скамейку. Положив ногу на ногу, щурясь, смотрел на дым.

– Давно уехал? – спросил он. Она поняла, о ком речь.

– Второй год. Как уехал прошлым летом, так и не объявлялся. Была в Становом, видела дружка его, Лешку Парахина, к матери приезжал. Оба они завербовались тогда, метро роют.

Он перестал качать ногой, задумался:

– И что, не пишет даже?

– Нет, так ни разу и не написал. Лешка говорит: подженился он там, живет у нее. Ладно – про меня, даже про дочь ни разу не вспомнил. Ни письма, ни копейки. Ни жена ни вдова…

Говорила, но в ее словах ни горечи, ни сожаления не чувствовал Виктор, лишь какую-то усталость.

– Ты-то как? В городе-то…

– Так… Живу вроде. Последнее время все сюда тянет, мать во сне часто вижу: стоит у калитки с березовой веткой, в платье и на снегу почему-то, а свет вокруг белый-белый, машет мне через пруд. – Он помолчал и нерешительно, не глядя на Любу, тихо сказал: – И ты тоже…

– Что, снюсь? – так же тихо спросила она.

Он бросил окурок в трубу, обернулся к ней, усмехнулся:

– Нет, вспоминаю, как мы с тобой телят пасли. Нам тогда лет по пятнадцать, что ли, было, после седьмого класса. Ты худенькая была, сарафан на тебе сиреневый такой. Помнишь? Мы с тобой обедать сели…

– Под дубом у пруда? – Люба задумчиво смотрела на дым.

– Ну… Костер развели. Молоко тогда пили из одной бутылки. И на кофте твоей сидели. А ты все чего-то смеялась тогда. В карты стали играть, а ты все смеешься. Карту бросишь не ту и тут же выхватываешь обратно. И по руке меня шлепаешь.

Самовар шумел, выплескивая через крышку кипяток, а они смотрели на него, не двигаясь.

– Чего ты тогда смеялась? А?

– Дура была… Да и ты дурак был, – сказала она, вставая, надвинув ему шапку на лоб.

– Ты куда? – глядя на нее снизу вверх, он взял ее за руку. – А чай?

Она придержала руку, помедлив, вздохнула, поправила другой рукой платок:

– Пойду домой. Праздник, а дела делать надо, – грустно потерлась щекой о плечо и вышла. Через дверной проем сеней Виктор видел, как она подошла к калитке, остановилась, поглядев вверх на большую березу, стоящую рядом, сорвала маленькую мокрую ветку, снова привычным движением поправила платок и, глядя под ноги, спустилась к плотине, растворившись в тумане.

Впереди был выходной день, но Виктор отчего-то заторопился, вспомнил какие-то домашние дела, и через час он уже шагал по березовой аллее. На краю ее он пошел медленнее, затем остановился и, обернувшись назад, постоял, глядя в сторону деревни. Вспомнив что-то, поднял глаза к верхушкам берез, сдвинул шапку на брови, улыбнулся и, сказав себе вслух: «Дурак!», весело зашагал дальше…

Дубовый дым

Подняться наверх