Читать книгу Дубовый дым - Александр Новосельцев - Страница 9

Хозяин
Про баню, ботинки и хороших людей

Оглавление

Н. Василенкову

Николай очнулся оттого, что его грубо расталкивали:

– Э-эй! Слышь! Вставай, через полчаса твоя станция!

С трудом открыл глаза:

– Какая станция?

Прямо перед его глазами было круглое сердитое лицо проводницы.

– Какая-какая, Становая! Вставай, вставай. – Увидела, что глаза его открыты, и пошла по проходу, громко, будто для всех, ворча: – Очухался! Артист.

Николай свесил голову с полки. В голове заломило, и он, успев увидеть любопытные глаза сидящих внизу бабки в платке и женщины, да спину лежащего на полке рядом мужчины, снова лег и закрыл глаза.

– «Это откуда же я еду? – Николай положил ладонь на лоб. Внизу бабка продолжала разговор с соседкой. Николай полежал, послушал, приходя в себя.

– …отец-то умер раньше матери, намного, его на старом кладбище похоронили, где рынок. Знаешь, такой крытый рынок, его еще «цирком» называют. Когда его построили, хоронить на том кладбище запретили. Да нет, даже еще раньше. Мать хоронить туда не разрешили, к отцу-то, ее уже за городом хоронили. А теперь, говорят, закон вышел, опять разрешили «подселять» к своим.

Николай, вернувшись к своим мыслям, потер лоб и вспомнил, откуда он едет, и решил: «лежи не лежи, а вставать надо». Осторожно свесил ноги, спустился. Сел с краю на скамейку, оглядываясь и ища свои ботинки. Бабка коротко, внимательно глянула на него, продолжала:

– Вот мне семьдесят три – и думай теперь, куда ложиться. А раньше, до войны, когда мои родители в деревне жили, там все вместе лежали, рядышком. Там и бабки мои, и тетки. Я вот ездила тетку проведывать, ей девяносто, но – ничего, ходит сама, все помнит, так заходила на кладбище, все кругом наша родня. И кладбище такое… прямо как дома. Тихое. Тетка мне говорит: все, говорит, Полинка, нажилась, уже туда хочу. А я теперь куда? Ни пожить толком не пожила, – то бараки при заводе, то коммуналки, – ни помереть теперь спокойно. А кто виноват?

– Да кто виноват! Да никто не виноват. Государство, выходит, за нас решало, как жить да где кому лежать. Жили, как заводные, прокружились жизнь, про смерть ведь не думали. Мне дочь говорит, ты мать… – Тетка перешла на шепот.

– Ох, да итишкина же мать-то… – шептал Николай, заглядывая под сиденья. Но там стояли лишь женские туфли, черные полуботинки и новые дорогие ботинки. – Да где ж они есть-то? Вот ведь и приспичит не ко времени, – шептал Николай. Ботинок его, старых, удобно растоптанных под мозоли ботинок, не было. Николай глянул и под боковое сиденье, и по проходу – нет, их нигде не было. Не было и за перегородками соседних купе, куда он сунул голову.

– Вы ищите чего? – сердобольно спросила бабка. – Сумка ваша вон у окошка. Вы как вчера зашли, так ее туда поставили.

– А? Сумка? Да… Ага, вот она. – Николай достал сумку, попутно заглянул пониже. Там стояли чья-то сумка, пакет, чемоданчик, благородно светились чистой коричневой кожей модные ботинки, а его обувки как и не было. «Как провалились. А тут еще приспичило – терпежу нет» – мучился Николай. И вдруг его осенило: «Сперли! Конечно, сперли. Куда же им еще деваться».

Николай снова сел на край полки, чтобы не привлекать внимания. «Потерплю. Тут ехать-то осталось…» Пыля веником, по проходу двигалась суровая проводница, у его ног остановилась.

– Встал? – И чуть смягчилась, видя как ему тяжко, добавила: – Билет-то тебе не нужен?

Николай поднял на нее виноватые, больные глаза.

– Вижу, вижу, что не нужен. Давай собирайся, да гармонь свою не забудь, подъезжаем. – И пошла мести дальше.

«О! Гармонь еще у меня!» – вспомнил Николай и, разглядев на третьей полке футляр с гармонью, снял его, успев пошарить по полке рукой, – нет ли и там случайно ботинок. Не было их и под пальто, которое лежало у него в головах.

Бабка с теткой после слов проводницы приникли к окошку. Зевнула:

– Охо-хо… И правда, подъезжаем.

– Что хоть за станция?

«Станция Дерезай, кому надо – вылезай» – хотел сказать Николай, но подумал, что шутить нечего, а еще раз пробежал взглядом по лицам пассажиров – кому это могли подойти его старые ботинки. Увидев, что соседки отвернулись, подхватил гармонь, сумку и в носках шмыгнул по проходу. По пути дернул ручку туалета. Она была заперта. Загородив ноги сумкой и гармонью, постоял в тамбуре. Дождался, пока поезд остановится и проводница откроет дверь, соскочил со ступенек, рысью перескочил низкую ограду перрона, скверик и дорогу и забежал за автобусную остановку.

Когда за станцией мелькнул последний вагон, Николай, улыбаясь, вышел из-за остановки, сел на лавку. Пошарил в кармане пальто, выгреб оттуда пачку папирос и кошелек. Папиросы порвались и рассыпались, денег в кошельке была только мелочь.

– Ни хрена себе, пофестивалил! – громко и весело сказал Николай. – За двое суток кабанчика слопать и не подавиться. – Николай нашел обломок папиросы поцелей, прикурил и, сплевывая табачинки, торжественно сказал: – Объявляются результаты вчерашнего забега в ширину. На первой дорожке выступал Николай Егорович Селиванов. Оценки следующие: кабанчик семь пудов минус две с половиной тысячи деноминированных пропитых рублей минус ботинки. В результате фестиваля в голове шумит, а в кармане тихо-тихо. М-да, результат неплохой.

– А зябко, елкин кот! – Николай потер ноги друг о друга, поставил их на сумку. Идти было девять километров, автобус же по воскресеньям не ходил. Была бы обувка, Николай даже не задумался, а теперь надо было сидеть, ждать попутный транспорт. Он опять хотел вернуться к теме: где же это я вчера… Но заскрипела телега, затопали по дороге копыта, и Николай увидел сначала знакомую лошадиную морду, а за ней и хозяина лошади – кума Сергея, сидевшего на телеге спиной к нему.

Николай подхватил сумку и футляр, кинулся к телеге:

– Вот есть все же на свете Бог! – крикнул он вздрогнувшему от неожиданности куму под самое ухо.

Оказалось, кум Сергей ездил на станцию, провожал брата, и теперь возвращался домой недовольный: сам он работал шофером, и думал отвезти брата на машине, но у него были нелады с бригадиром, тот караулил машину в гараже, выдавая Сергею ключ только перед рейсом.

– А сам сегодня после обеда погонит меня на машине в район. И как я его ни просил: дай машину с утра, тот ни в какую не соглашается, черт плешивый, – сердился Сергей. – Пришлось с утра Леньку на лошади везти.

– Кум, притормози у магазина.

– Что, лекарства купить?

– Да, а то я вчера…

– Вижу, – угрюмо сказал кум Сергей и остановился у магазина. Николай только-только стал угревать ноги в сене.

– Кум, ты знаешь… – Николай вынул ноги из сена. – Я ведь без обувки и без копейки. Хоть четушечку.

– Да ла-адно, сиди. – Кум бросил кнут и нехотя пошел в магазин.

Через пять минут они отъезжали от магазина; Николай, морщась, зажевывал «микстуру» хлебом, дожидался, когда она начнет разбегаться по «фибрам души». Толкнул кума:

– А может, примешь? – показал на бутылку. Но тот с досадой отвернулся.

– Да я ж тебе говорю, мне этого плешивого сегодня везти. Если б по селу, а то в район. Ты лучше расскажи, как съездил?

– Эх-х! Первым номером нашей программы танец диких народов «ням-ням».

Николай выпростал из сена ноги, приподняв их над телегой, пошевелил пальцами.

– Видишь?

– Пропил, что ли?

– Все пропью, гармонь оставлю! Сперли, – просто и весело сказал Николай, и оттого что почти дома и оттого, что рядом лежит недопитая бутылка.

– Ну, расскажи, что было. Как тебя туда занесло? А то говорят, уехал на конкурс со своей гармоней, и все.

– Сейчас. Надо вспомнить все по порядку, а то без разгону все в голове перепуталось.

Низкое ноябрьское солнце грело лицо и бок, дорога поднималась в горку, изумрудную от зеленей, небо будто вырастало, становилось выше, а по краю поля, в лиловых тенях, оставшихся от вспашки смерзшихся глудок, пушился оставленный морозной ночью иней. За полем поднимался далекий стылый простор.

Вдыхая в свежем морозном воздухе знакомые запахи конского пота и сена, по которым успел соскучиться за три неполных дня, Николай привстал на коленях, чтобы удобнее было представлять в лицах, расправил грудь и начал вспоминать…

– Недели с две назад, после смотра, меня в район вызвали к Раисе Иванне в отдел культуры. Она мне говорит:

– На фестиваль народного творчества как наш районный лауреат поедешь?

– А чего ж, – говорю, – не поехать? Туда как – на поезде ехать?

– Да, только у нас сейчас на это финансовые средства не выделены, придется за свой счет, а потом мы тебе компенсируем.

– Ну, – говорю, – буду думать.

– Думай – не думай, а мы тебе доверяем, – говорит, – наш район и область представлять на этом фестивале. Мы бы хор туда послали, но это сложней – целый народный коллектив, а ты и один не хуже выступишь, ты у нас замечательный народный самородок. Так что давай пять и крути педали. Вот тебе адресок на бумажке, вот тебе Светлана Григорьевна на ней записана, кто там всем руководит, вот тебе программа фестиваля.

Еду домой, а сам думаю: самородок-то самородок, а на какие шиши я покачу на эти «Алло, мы ваши таланты на корню видали»? А с другой стороны и правда, если хор туда запустить, это ж никаких средств не хватит, они ж проездят сколько! Думал я, думал дорогой и решил, что кабанчика все равно резать да продавать – не миновать. Уж какие я потом с Шуркой своей речи говорил – это отдельный разговор. В общем, финансовую сторону я решил, кабанчика продал, а вот насчет организационной похуже стало. У них в программе фестиваль три дня, с двадцать третьего по двадцать пятое. Они двадцать третьего съезжаются, у них там просмотр, а сам фестиваль двадцать четвертого. А у меня поезд через день ходит, и мне то ли раньше за день приезжать, да еще лишний день сидеть с этой их программой, то ли приезжать в самый фестивальный день. И у меня получается уже не три дня, а вся неделя. А на такое время меня Шурка не отпустит сто процентов. И решил я ехать так, чтобы попасть прямо на фестиваль, – чего на меня смотреть, на концерте и посмотрят и послушают. Вот я приезжаю, нахожу этот дворец культуры. Кругом народ ряженый крутится с балалайками и гармонями. О, думаю, это наш народ.

– Где тут у вас Светлана Григорьевна такая?

– Знаем, говорят.

Нашел я эту Светлану Григорьевну. Ага.

– Здравствуйте, – говорю, довольный, что нашел. – Я, – говорю, – вот он, приехал. А она так глянула на меня.

– Прие-е-ехал, – говорит, – здра-а-асьте.

Знаешь, кум, так она это сказала, меня как мордой об пенек.

– Где, – говорит, – ты был, заезд участников и просмотр были вчера.

Я ей:

– Чего на меня смотреть, вот он я, а вот моя гармоня.

Она глаза сузила:

– Мы вчера программу уже сверстали, вас не было, а концерт уже начинается. Мы не знаем, куда вас включать, в какую номинацию.

– Да включите, говорю, куда-нибудь, мне без разницы все эти ваши номинации.

Она уже листками зашуршала, а потом глянула на меня:

– А твой костюм где?

– Как, – говорю, – где, ядрена мать. На мне!

– Нет, это не костюм, – говорит, – костюм должен быть народный, вот такой, – и тычет пальцем: там народ вокруг толкается, мужики в рубахах расписных, у баб подолы цветами в тарелку шириной расшиты да узорами.

– Да какие же это народные костюмы, – говорю, – так народ сроду не ходил.

Я-то знаю, какие, у баушки моей в сундуке костюм лежит, она его и на праздник, и на свадьбы надевала. Шурочка моя как-то нарядилась в него, я упросил, так веришь – сам ее не узнал. По избе прошлась – чистая пава, лицо у ней стало доброе, она вроде и ругаться сроду не ругалась на меня. Я потом две ночи не спал, как ее такую увидел.

Вдали засинелась березовая роща, за ней, за ложком, еще один поворот, и – вот она деревня, вот и дом… В носу у Николая защипало, он зашуршал сеном, отыскивая четушку.

– Слышь, кум Сергей. Я еще дербалызну?

Кум кашлянул, вздохнув, пожал плечами:

– Смотри сам…

Николай глотнул из горлышка, пожевал хлеба:

– Не горюй, кум! Вечером, как приедешь из района, приходи на поляну, я в долгу не останусь.

На душе у Николая потеплело, ноги совсем согрелись, голова вслед за полями закружилась.

– Чего я говорил-то?

– Чего-чего, не спал две ночи.

– Две ночи. – Николай потер лоб. – Это когда?

Сергей сказал с досадой:

– Да когда сарафан твоя Шурка надевала!

– А-а! – обрадовался Николай. Помолчал, задумчиво улыбаясь. – Это я чего не спал-то: про Шурку думал. Стих ей сочинял.

– Во! Стих он сочинял! Пушкин, ядренть!

– Да-а. Хочешь – послушай, а не хочешь – заткни уши.

Николай опять привстал на колени, стал читать, боясь пропустить:

Приезжал на выходной

Я в село родное.

Гулял тропкою одной

С будущей женою.


– Это я когда в училище учился, на выходной приезжал, – пояснил Николай.

Как играла в жилах кровь,

И хотелось близости.

Настоящая любовь —

Безо всякой низости.

Мы гуляли ночкой темной,

Мы влюблялись под луной.

Одной ночкою хмельной

Стали мужем и женой.

Мы женаты много лет,

У нас сын и дочка.

Знать, оставила свой след

Та хмельная ночка.

Я, бывало, много пил,

Барахлило сердце,

Домой пьяным приходил,

Жена злее перца.

Обниму да расцелую

Губы, шею, плечи,

Все равно люблю, родную,

Как в тот первый вечер.


– Эх! Еще глоток отопью!

Кум Сергей беспокойно завозился:

– Ты дальше будешь рассказывать – нет?

– Эх, кум! Хорошо же как завспоминалось, когда по порядку! Теперь дальше. Вижу, эта Светлана Григорьевна прямо разговаривать уже не хочет, разворачивается и уходит.

– Нет, – говорит, – костюма – и все, разговор окончен, у меня без вас дел по горло. У нас концерт сейчас начнется, люди пришли, у нас программа… и опять свое.

А я не отстаю, за ней.

– Люди-то, – говорю, – по одежке встречать будут, а провожать по игре. Вы, может, послушаете меня, ядрена мать, наконец!

Она:

– Хватит вам шуметь, и тут не смейте играть, выступающим мешаете. А то я сейчас милицию вызову.

«Вот это ядрена палка выходит, – себе думаю. – Приехал выступать – семь верст киселя хлебать, поросенка прокатал – и зря?» Знаешь, в голове зашумело, сам за себя боюсь, как бы я здесь дров не наломал, гармонь скорее под мышку, зубами скриплю и из этого очага культуры бегом. Вышел, сзади этого дэка деревья, я по дорожке через эти деревья иду, самого ком в горле душит.

– Ах вы, паразиты, – говорю. – Я ж на праздник к вам по приглашенью, я, может, сроду бедным родственником никуда не являлся, а людям и себе праздник хотел устроить, а вы…

И так мне досадно сделалось. Я деревья эти прошел, выхожу к реке, там набережная с асвальтом. Сел я на лавку, а уж дело к вечеру, надо, думаю, душу как-то успокоить. Достал гармонию свою и стал играть. Как акын, – у казахов, знаешь, кум есть такие, – что видит, про то и поет. Так и я, как тот акын. Вижу – река, такая серо-голубая, на морозце парит, лед по ней идет в два пальца толщиной. Вижу берег дальний, седой такой, в дымке, с огоньками. А между льдинами осторожно так, бережно, пароход идет, ма-а-ленький такой. Видно, что на том берегу остаться боится, и боится, что его льдинами затрет. А от воды пар стоит. Вот я и заиграл сначала что-то в этом роде, а потом «Ягодку» запел:

Ох и разродилась сильна ягодка во сыром бору,

Ой и заблудилась красная девчоночка во темном она лесу.

Вот и выходила красная девчоночка ко быстрой она реке,

Ой, да вот она и закричала своим тонким голоском…


И так она у меня, песня эта наружу полезла, я уж и сам не знаю, каким таким макаром, а только вижу я, как она, девчоночка эта красная, приблудилась к речке, да как на берег вышла. Стоит босая, волосенки у ней тернами колючими растрепались, ручки она свои исцарапанные ко рту приложила и кричит-плачет, зовет кого-то. Бабка моя эту песню всю пела, она протяжная, долгая, я слова все и не помню. А, может, вспомню. Ее ведь надо с разгону петь, слова друг за дружку цепляются, сами собой вспоминаются, главное, чтобы без остановки да никто не перебивал. А кому там перебивать – один сижу, пою, как птица вольная, да в голос! Так-то, думаю, и птица поет, как ее птичья душа подскажет. Пою, у самого слезы стоят, а горлу ничего уж и не мешает, мне ж не себя жаль, а эту девчоночку, что заблудилась, и от этого в душе такая истома, как после стакана.

Я допел, и гармонь моя замолчала. Вдруг слышу, сзади голос женский выдохнул:

– Господи, хорошо-то как!

Оборачиваюсь, стоят две машины. Не наши, иностранные. Двери в них отворены, а рядом с одной стоит мужик молодой, а чуть перед ним девка. Красивая, росточку небольшого, простоволосая. Руки к груди прижала, а глаза блестят. Мужичок этот ее под локоток держит, а в машинах еще народ сидит, и все выглядывают.

– Господи! – говорит эта девка у машины. – Счастье-то какое! Владимир Иваныч, – оборачивается к своему, – давайте его пригласим.

И ко мне подходит. Вижу, девка по глазам простая, добрая, хоть и одежа на ней, как на картинке иностранной.

– Вы, – говорит, – не могли бы с нами поехать, нам поиграть?

А сама то на меня посмотрит, то на этого Владимира Иваныча, и глаза блестят. Тот кивает: ладно, мол, Лена.

Это он ее Леной назвал.

– Куда это вы меня зовете? Мне еще домой ехать.

Лена видит, что я не против, – радешенька.

– Да мы вас отвезем.

– Нет, – говорю, – мне на поезд, а билета у меня еще нет.

Вижу, и Владимир Иваныч рад, приглашает меня:

– Все сейчас сделаем, только поедемте с нами. Вам куда на поезд билет нужен?

Я говорю: мне туда-то. Пока эта Лена меня в машину сажала, он уже позвонил кому-то, говорит:

– Ваш поезд через пять часов, билеты привезут.

А в машине полон девчат молодых сидит:

– Здрасьте. – Все так культурно со мной здороваются.

Эта Лена моя вперед села с Владимиром Иванычем, поехали.

– Куда хоть вы меня везете? Если у кого день рождения, так я без подарка.

Лена смеется, на Владимира Иваныча смотрит:

– Вы сам нам подарок, а едем мы в ресторан праздновать юбилей нашей фирмы, а Владимир Иваныч – наш шеф, и все мы его любим.

Девчата тоже улыбаются, кивают: точно, мол, любим его. Я среди них освоился, пиджак свой трогаю:

– А туда в моем костюме можно?

Лена смеется: «можно, можно»… Мы тут же и приехали, там рядом оказалось, прямо на набережной. Ресторан такой круглый. Заходим, из другой машины еще народ выходит, один Гена, и девчата тоже. Все молодые, Лена меня под ручку – и в ресторан. У них зал отдельный. Я разделся, сумку свою сдал в гардероб, а гармоню с собой. Вроде как неловко в моей одеже.

– Как, – говорю Лене, – я-то – ничего?

– Ничего, – говорит, – не волнуйтесь, мы зал сняли, у нас все свои будут.

Сели, музыка тихо играет. Там столики маленькие стояли, девчата с Геной их вместе сдвигать, чтоб всем сидеть, хозяйка вышла ругаться на них, а Владимир Иваныч ей:

– Ничего, сегодня наш день, давайте накрывайте, чего у вас там есть.

Хозяйка губки надула:

– У нас все есть.

– Вот, – он говорит, – и несите все.

Вижу, малый он хороший, простой тоже. А там музыка – представляешь, караокой называется. Это значит, музыку включаешь, какую хочешь, а на экране слова – и ты поешь. Владимир Иваныч хозяйке говорит:

– Вы там пока выключите эту шарманку.

А на стол уже закуску всякую несут, бутылки, коньяк армянский вот такие толстые бутылки. Мне наливают тоже. Лена рядом сидит. Владимир Иваныч говорит:

– Мы, друзья, собрались отметить десять лет нашей фирмы. – Тост у него был такой.

Девчатам вина налили, а я себе минеральной. Лена говорит:

– Коньячку выпейте, что вы?

– Да я, – говорю, – вроде не пью.

– Нет, обидите.

Ну, ладно, чего я – зря ноги топтал? Выпил одну, вторую, по половинке. Лена рядом сидит, все на меня смотрит, грустная, и вижу – ей все не терпится, спрашивает:

– Вы когда будете играть?

А я после второй уже освоился:

– Ты чего грустная такая?

– Да больно мне, – говорит, – песня ваша понравилась. У меня и бабушка, и мама пели хорошо.

– Сейчас, – говорю, – чуточку подожди, народ разогреется.

А они тосты поднимают, я пока сижу, по своей половиночке пью. Владимир Иваныч говорит:

– А сейчас нам подарок для души будет: давай-ка, Николай.

Я гармоню взял… Чем же вас, думаю, взять-то как следует? И заиграл потихонечку так, издалека… То они шумные были, суетные, а тут вижу, притихли, на меня смотрят. Я им музыкой тихой сначала на глаза думки подпустил, а как увел я этой думкой их глаза в сторонку, вот тут-то я и запел:

Эх, не для меня придет весна,

Не для меня Дон разольется…


Да-а… В общем, спел я им, они в ладоши хлопают, говорят: «Да-а-а»… А Владимир Иваныч обнял меня, держит и только и говорит:

– Коля, Коля, да ты ж сам не знаешь, какой ты Коля… – А сам глаза отворачивает да бутылку рукой цоп – и к моей рюмке.

А я ему:

– Лей, Володя, пополней, да себя не забудь, да дай только мне вам всем слово сказать.

Чую, пошел у меня кураж. Он рюмку свою поднимает, не садится, да на меня во все глаза смотрит.

– Эх, – говорю, – без песни, да без земли нам все одно не жить. Давайте за них и выпьем.

Ну, тут зашумели, Володя мне и говорит:

– Ну, вот и молодец, а то мы испугались, что ты непьющий.

– Да я, – говорю, – и не пил, и бросал, и совсем завязывал, да жизнь меня силком пить заставляла.

– Это как? – Смеется.

– Да вот как. В прошлом году всю зиму я, считай, один сто двадцать семь голов скотины кормил. Я и скотником работал, и трактористом, и грузчиком. К скирду на тракторе подъеду, накидаю на тележку, подвезу, разгружу, по кормушкам раскидаю, да все сам, один. Сменщика-то у меня нет. И вот так три раза в день: утром, днем и вечером, считайте сами. – Тут я пальцы себе загибаю: – Половина октября, весь ноябрь, декабрь… до самого апреля – и все сам вожу, один. Ходил я к директору, просил мне дать сменщика, хоть на пару дней, отдохнуть – не дает.

– Дотяни до мая, – говорит, – мне тебя заменить некем, одни старые – не поднимаются, другие пьяные – не просыхают.

А у скотины-то выходных дней нету, она каждый день есть просит. А денег два года-третий у нас в совхозе не плотят. К лету, говорят, будет. И так которое уж лето. Привыкли без денег жить на всем своем. Доработался я за зиму так, что поджилки трясутся. Ночью – какое там до жене, до койки бы дойти! Шурка моя мне говорит:

– Что ж ты истратился весь, скажи директору, что уже не можешь.

– Да я, – говорю, – ходил, сказал ему, да он, видно языка не понимает, что же мне – по голове его долбить?

К апрелю от меня уж половина осталась, а мочи совсем никакой. Пришел вечером домой да думаю – ну и хрен с тобой! Взял да напился так, чтоб утром не встать. В запой ушел. Неделю пил. Тут ведь, Володя, и не хочешь, так запьешь. Правда, Шурке своей я перед этим сказал:

– Знаешь, Шур, отказать я им не могу, я лучше в запой уйду.

Она меня поддержала, только говорит:

– А ты симулировать не сможешь, что в запое?

– Нет, – говорю, – надо ж, чтоб от меня перегаром несло, да и пьяного я не смогу представлять, проще напиться. Так что потерпи.

Она говорит:

– Ладно, чего уж, недельку потерплю одна-то по хозяйству, только смотри не больше.

Через неделю я отлежался, отъелся потом. А сменщика нашли, куда ж они денутся!

Вижу, после этого все потом ко мне расположились, меня слушают, а Володя этот, Владимир Иваныч, и говорит:

– Мы ж тут, Николай, все через одного деревенские. Елена из-под Рязани, а сам я смоленский, тоже в деревне рос, но тягу имел больше к точным наукам, через них я в город и попал. Жалею, правда, что народ тут больно мелкий, выпить толком никто не может, коленки у них слабые. А мы давай за деревню нашу выпьем да споем.

Тут и пошло самое главное. Чего мы только ни пели: и «Ой, мороз», и все, главное, пели. И «По Дону гуляет». Вот ее-то мы дали, аж стекла в окошках звенели. На голоса даже разложили. Лена рядом сидит, то смотрит на меня, то головку положит мне на плечо, когда протяжные пели. А тут кто-то эту караоке завел. Владимир Иваныч кричит:

– У вас на ней есть песня: «На тот большак, на перекресток»?

Те поискали – нет, говорят.

– А у нас, говорит, есть! Глуши эту свою механическую маслобойку, у нас тут живая музыка есть, давай, – говорит, – Коля.

А как спели «Белым снегом», у Лены слезы стоят.

– Мамина, – говорит, – песня. Только как уехала я из деревни – и сто лет ее не проведывала.

Эх, я потом как развернул гармонь да матаню врезал, девки все плясать пошли, да ловко так, а Владимир Иваныч с ними, да хозяйке кричит:

– Больше чтоб я твоей караоки не слышал, хачикам её включай, а сегодня нашу музыку слушать будем.

А бутылки все несут да несут, черт их, эти коньяки, дорогие! Я уж чувствую, до точки дохожу, только через гармонь и держусь. Стакан хлопну, Володя со мной, да за гармонь берусь. Я из нее душу вытряхиваю, а она из меня весь коньяк выпаривает. А Лена все рядом.

– Что ж ты, – говорю, – Лена, так ко мне привязалась, мало ребят помоложе?

А она:

– Сколько ж вы, – говорит, – радости живой приносите. Передо мной все мое детство, как на ладошке, я через ваши песни все вспомнила, что здесь, в городе, затерлось и некогда вспоминать. Вспомнила даже, как сеном пахнет и коровой.

Я вроде как обиделся:

– Извини, – говорю, – что я, может, и не по моде одет, и скотиной от меня пахнет, а если меня помодней одеть, так я и в городе в люди сгожусь.

– Да что вы, – говорит, – у вас вид очень добрый, хоть и, правда, простой. Вы можете любого городского обойти, вы ж нестарый. Но только я вам секрет один скажу: в городе, конечно, все равно по одежке встречают. Мы когда в офисе сидим и приходит клиент, главное, на что мы внимание обращаем, так это на его обувь. Так вот одежа, – говорит, – может быть даже немодная, только чтоб чистая, а вот ботинки чтоб самые дорогие были, с модными тупыми носками.

И сама смотрит на мои ботинки. Им уж лет пятнадцать, потрескались, обмахрились. Меня чуть заело, но вижу, она по-доброму со мной. Значит, и правда, чего лезть со свиным-то рылом да в калашный ряд, – это я уже про ту Светлану Григорьевну, про фестивальную, вспомнил, куда я так и не попал: неужели она меня по ботинкам встретила? И такая вдруг мне Лена эта простая да хорошая показалась: лицо круглое, руки полные, ну все при всем. Я даже представил, как она стоит на лугу с хворостинкой в белом платке, гусей отгоняет…

Черт-те что мне тогда показалось. Ты знаешь, кум, я ее даже целовать взялся. Точно… Махнул стакан и стал ее целовать. Все у меня в голове захороводило… У меня ведь тогда в нее точно засело, что будто Лена эта – моя жена. Вторая. И что мне положено две жены иметь. Одна, как моя Шурочка, а вторая – эта Лена, и чтоб на нее только смотреть, какая она красивая. Чего-то такое я ей и говорил. Потом с Володей сильно по душам говорили, да за жизнь деревенскую, я их всех в деревню приглашал. Он чего-то все про баню спрашивал, есть ли у меня баня, а я говорю, на какие шиши ее строить, да все адресами менялись, он все говорил: ты мне, если что – звони. А откуда я звонить ему буду, если у нас в деревне и телефона то нет… Потом хором пели, потом целовались, а у меня все в голове одно и то же крутится: вроде меня и без дорогих ботинок и так все любят, и я всех их люблю, но если на мне их сейчас же не будет, то не будет и такой жены-красавицы, и вся жизнь моя впереди – вся крахом. Во! Чего только спьяну да с радости ни подумаешь! Чего ж дальше было? Помню, мы куда-то ехали… Нет, еще не на вокзал, это потом. А! Я сначала куда-то пошел. Один. Какие-то витрины с обувкой… Да, вот еще что: стою я у реки и пою: «Из-за острова на стрежень». Чего ж я ее пел… вот дела-то… Дай вспомню. А! У меня на плече на шнурках напереметную висели ботинки. Так… Ну, конечно! Подошел я к реке, размахнулся и кинул их, далеко они полетели, на самый лед, и поплыли на льдине. Вот потом я и запел: «И за борт ее бросает…» – И выкинул. Потом опять в ресторане все обнимались, потом на вокзале, а Владимир Иваныч проводнице все говорил:

– Вы знаете, какого человека повезете! Вы смотрите у меня, чтоб доставили в лучшем виде, я проконтролирую.

Да-а! Какие ж люди, а кум! Если бы не видел сам, сроду бы не подумал… Постой-постой… Ботинки-то я выбросил, но я ж не босиком был тогда. А в чем же?.. Ё-моё! На мне ж ботинки-то были! Я ж перед этим в магазине ботинки купил самые дорогие! На все деньги, какие были! Мне их еще продавщица помогала надевать…

Николай вскочил и крикнул: «Тпру!» Лошадь стала.

– Ты чего? – обернулся кум Сергей.

Николай, хлопая глазами, убежденно сказал:

– Так ведь то ж мои ботинки были. В поезде.

– Замахал ты меня своими ботинками, – сердито отвернулся кум. – Сидит, буровит… – и хлестнул лошадь. – Но!

Николай смотрел теперь куму в спину, твердя:

– Ту-ту мои ботиночки. Ох, и какие ж ботиночки, как в кино! А другие уплыли. На льдине по великой русской реке. – Николай задумчиво, протяжно пропел: «Вни-и-з по ма-а-а-тушке-е-е по Во-о-о-о-о…» Вот и накрылись мои денежки медным тазиком с маленькими ручками на то-о-оненьких заклепочках.

Николай прошуршал пальцами ног по сену, вынул их на свет божий. Отвинтил крышку с бутылки, выпил остатки и, взяв гармонь, громко и убежденно сказал:

– Ну и хрен с ними!

Потянул за меха, запел:

Эх, каким ты-ы был-ы таки-им осталы-си

Орел степно-ой, казак лихо-ой…


Николай сжал меха гармони, и вдруг тонко, как играет самая мелкая кнопка на гармони, запищало что-то, только с переливом. Кум Сергей обернулся:

– Чего это пищит?

Николай постучал по кнопкам, отстранил гармонь, писк по прежнему переливался откуда-то снизу. Он сунул руку в пальто и вынул оттуда маленькую телефонную трубку с кнопочками.

– Вот это ни хрена себе!

Поглядев на нее, он нажал на первую попавшуюся кнопку, что побольше. Трубка издалека пропищала:

– Коля!.. Коля, ты чего молчишь? Коль, ты что – не слышишь, поднеси трубку поближе.

– Чего это она? – Кум Сергей вывернулся так, что казалось, свернет шею.

– Чего-чего, – запищала трубка, – к уху поднеси!

Николай поднес ладошку к уху:

– Да…

– Здорово, Коль! Значит так: завтра после обеда будь дома. Ближе к вечеру будет длинномер со срубом. Понял?.. Ты чего молчишь?

– Не понял…

– Ну, чего ты не понял? Сруб для бани приедет в разобранном и пронумерованном виде. Начнешь собирать, а я к тебе денька через четыре подъеду, помогу. Мне сегодня в Прагу лететь, но к пятнице я буду у тебя. Топор на меня наточи. Песни попоем.

– Какая баня?

– Ё-моё, баня деревянная, а песни – народные.

Кум Сергей понял, что Николая заклинило, когда он тихо и бестолково спросил:

– А кто говорит?

– Кто-кто! Конь в дерматиновом пальто. Это я, твой по гроб жизни Володя!

И тут Николая расклинило:

– Владимир Иваныч!!! Володя! Да я… да ты ж знаешь!.. Я ж тебя, родной ты мой…

– Коля, побереги силы для встречи и для песен, – нарочно серьезно проворковала трубка.

– Ты обязательно приезжай! Я тут вас знаешь, как встречу! Вы все приедете?

– Ну, насчет всех не знаю, а Елена к тебе рвется, запал, – говорит, – в душу. Ну, давай, пока, жди.

Николай, радостный, растерянный отвел трубку, глядел на нее. Не зная, как ее выключить, сказал:

– Куда жать-то?

На что трубка громко приказала:

– Жми, Колюха, на всю железку! Конец связи… – и коротко запищала пи… – пи… – пи…

Телега катила под горку, по дороге, разделяющей дружно и весело зеленеющие поля, и пикала и над полями, и над березами, и над показавшимся селом с дымящими трубами, словно первый спутник, предвещающий Николаю новую большую и радостную жизнь.

Дубовый дым

Подняться наверх