Читать книгу Красно-коричневый - Александр Проханов - Страница 12

Часть первая
Глава двенадцатая

Оглавление

Хлопьянов двигался по Москве, и его не покидало ощущение, что следом за ним тянется незаметная паутина. Прицепилась за пиджак, прилипла к ворсинке и не отстает, не отпускает, разматывается, следует за ним по пятам, соединенная с невидимым клубочком. Эта паутина не имела веса и натяжения, но он чувствовал себя на тончайшем поводке, который оставался в чьих-то руках. И где бы он ни был, его местонахождение было известно. Он увлекал за собой паутинку, вносил ее в дома, в метро, в транспорт, в людские собрания. Он был на привязи, под наблюдением, и в действиях его, помимо собственной воли, присутствовала чья-то другая, неведомая.

Иногда ему казалось, что он различает эту паутину, реющую за плечами. Она была не просто нитью, но тончайшей трубкой, полой внутри, по которой струился луч света, попадавший в чей-то удаленный зрачок. Это был световод, по которому зрительная информация о нем попадала невидимому наблюдателю. Его тайные встречи с Генсеком, с Красным Генералом, с Вождем были засвечены, засняты на микроскопическую фотопленку, легли на стол к невидимому соглядатаю.

Он пытался избавиться от этой паутины. Начинал отряхиваться, сбрасывать с пиджака клейкую нить. Рассекал ладонями воздух вокруг своих плеч и бедер, навлекая изумленные взгляды прохожих. Резко убыстрял шаг, почти бежал, желая натянуть и оборвать паутину. Но она тянулась, реяла, вспыхивала едва различимым лучиком. И он оставался в поле чужого зрения, под чьим-то неусыпным бдением.

Желая разрубить и рассечь неотвязный поводок, он кидался через проезжую часть на красный свет, рискуя попасть под колеса. Слышал, как шумит и ревет воздух у него за спиной, рассекаемый автомобилями. Надеялся, что стальные радиаторы, оскаленные хромированные бамперы разорвут паутину. Выносился на тротуар, на другую сторону проспекта и чувствовал, – паутина вьется, колышется за спиной.

Он втискивался в толпу, переходившую улицу на зеленый свет. Мешался, путался под ногами, попадал под сердитые оклики и толчки, надеясь, что чужие локти и ноги порвут паутину, она прилепится к другому пиджаку, кто-то другой станет таскать ее по магазинам, троллейбусам, офисам, отсылая соглядатаю информацию о прилавках, о транспортной давке, о трескучих телефонных звонках. Он выбредал вместе с толпой на противоположный тротуар, оглядывался, – паутинка струилась, сияла.

Он опускался в метро, протаскивал волосок света по эскалатору, тянул его под землю. Резко врывался в вагон, надеясь, что створки двери перекусят, перерубят световод, и он, освобожденный от опеки, умчится в мерцающем серебристом вагоне. В черном туннеле мелькали лампы, блестел металлический поручень, и в туннеле, в свете и громе, неслась за ним паутинка, тонкое волокно световода, нацеливая на него чей-то зоркий немигающий глаз.

Он пытался посылать по световоду ложную информацию, запутывал, сбивал соглядатая.

Забирался в полутемный двор, где стояли зловонные ящики с отбросами и мочился взлохмаченный, в клочковатом рубище бомж, – пусть наблюдатель увидит это заросшее человекоподобное существо.

Выходил на площадь и стоял перед высокой пурпурно-белой рекламой «Кока-колы», – пусть наблюдатель глотает сквозь свою световую трубочку кроваво-красный напиток. Задерживался перед лакированной, перламутровой иномаркой, в которой сидела красавица в бриллиантах и рядом с ней дышал холеный языкастый дог, – пусть увидит этих «новых русских», собаку и женщину. И снова уходил в замусоренные дворы, блуждал среди замызганных стен, показывая соглядатаю ржавые пятна нечистот, похабные надписи в подъездах и подворотнях.

Он собирался нанести визит к загадочному человеку, числившемуся в тайных советниках у множества государственников и политиков исчезнувшего СССР, чья репутация аналитика и темного пророка волновала умы оппозиции. Чьи прогнозы и сценарии возможных катастроф появлялись в оппозиционных газетах. Советник, – так мысленно нарек его Хлопьянов, – назначил свидание в своем аналитическом центре. К нему, пытаясь оторваться от наблюдателей, разорвать капиллярный волосок световода, направлялся Хлопьянов.

От входа охрана провела его сквозь коридоры и кабинеты, где в стерильной белизне мерцали компьютеры, операторы в белых одеяниях, похожие на хирургов, снимали с приборов свитки осциллограмм и загадочных графиков. В полуоткрытые двери были видны столы, за которыми в слоистом табачном дыму сидели возбужденные люди, витийствовали, набрасывались разом на невидимое, витавшее в дыму существо, пытаясь изловить его среди голубоватых дымных завихрений.

В маленьком сумрачном зале стоял белый одинокий рояль, и женщина с рыжими распущенными волосами играла странную музыку. Один из кабинетов был увешан картами звездного неба, человек с голым черепом и бескровным лицом, в черных долгополых одеждах, похожий на средневекового звездочета, водил указкой по созвездиям, что-то вкрадчиво пояснял безмолвным мужчине и женщине.

Советник принял его в кабинете необычной конфигурации, со множеством углов, углублений и ниш. В каждой нише, освещенный невидимым источником света, находился особый предмет или символ. Деревянная африканская маска с разноцветными инкрустациями. Обломок русской иконы с белобородым старцем. Медный сидящий Будда, воздевший заостренный палец. Персидская миниатюра со сценами царской охоты.

Хозяин кабинета, лысоватый, живой и любезный, сердечно пожал Хлопьянову руку. Усадил в удобное кресло. Оглядывал острыми веселыми глазами. Кивал, улыбался, слушая первые слова приветствий и объяснений. Казалось, приход посетителя доставлял ему наслаждение, он только и ждал Хлопьянова.

Их разделял широкий стол, на котором стояли компьютер, группа телефонов, вазочка с живой розой и хрустальная призма, в которой была застеклена короткая сочная радуга. Эта радуга восхитила Хлопьянова своими свежими цветами, напоминала ту, давнишнюю, в их домашнем старинном зеркале. Он не мог от нее оторваться. Радуга, как живая, была свидетельницей их разговора.

– Совершенно случайно я попал в их секретное логово, в их закрытый центр. – Хлопьянов торопился поведать Советнику о своих злоключениях. – Понимаете, это не просто собрание злопыхателей, а союз колдунов! Это вид оружия, направленная концентрированная ненависть, которая убивает не людей, а общество в целом! Это может показаться странным, но я там был и увидел!

Он боялся, что ему не поверят, примут за безумца. Но советник ласково смотрел на него. Его тонкий, с розовым ногтем палец прикасался ко лбу, к переносице, к голому блестящему темени, словно нажимал на невидимые светочувствительные зоны, подключая их к мыслительной работе.

– Отчего же, я верю!.. Я знаю!..

– Они замышляют преступление!.. Не могу сказать где и когда!.. Они хотят уничтожить оппозицию, всю разом!.. А вместе с ней и парламент, и депутатов, и конституцию!.. Они разработали план операции под кодовым названием «Крематорий»!.. Значит, будет огонь, сожжение!.. Я обращался ко многим лидерам, не находил понимания… Теперь я у вас!..

Советник осторожно ощупывал пальцами свой череп, едва заметные выступы, швы, сочленения. Глаза его были ласковы и внимательны. Радуга в стеклянной призме слабо трепетала, словно в прозрачную толщу залетело павлинье перо. Движение пальцев, ласковый взгляд вишневых глаз, отсветы на буграх и овалах черепа, пульсирующая застекленная радуга действовали на Хлопьянова гипнотически. Пространство между ним и Советником сжималось и расширялось. Советник то удалялся от него на длину светового луча, говорил с ним из бесконечности, то приближался, сливался с ним, и голос Советника был голосом самого Хлопьянова.

– Я знаю их всех поименно, – сказал Советник. – Вы правы, это оружие! Это новый тип оружия, способного разрушать не пространство, а время. Словно лазером, объект вырезается из времени. Явление вычленяется из времени, как ампутированный орган, и засыхает. Советский Союз был выделен этим оружием из времени. Были отсечены сосуды, соединяющие прошлое с будущим, живых и мертвых, бытие и идеалы. Страна засохла, как выкопанное и оставленное на жаре дерево… Я вас вполне понимаю!..

Хлопьянову было странно хорошо. Его понимали. С ним соглашались. Были готовы освободить от бремени одинокого неразделенного знания, разгрузить утомленную волю. Ласковый темноглазый человек принял его как желанного гостя, долгожданного утомленного путника. Впустил в свой чертог, поместил в мягко озаренное пространство среди загадочных символов. Поставил перед ним стеклянную призму. Направил в зрачки пучок разноцветных лучей. Радуга была из тех же волшебных соцветий, что и в бабушкином зеркале, и ее хотелось коснуться губами.

– Наша оппозиция, ее лидеры и вожди живут в историческом времени. Оперируют старомодными категориями исторического процесса. Но противник действует в метаистории, использует метаисторические категории. Он управляет историей, задает ей темп. То замедляет ее, почти останавливает, или бешено убыстряет, каждый раз лишая оппозицию исторической среды. Противник обладает новой интеллектуальной культурой, способной управлять историческим развитием. Раньше это называлось колдовством, теперь – «организационным оружием». Перед этой новейшей культурой оказался беспомощным Советский Союз, а нынешняя оппозиция и подавно. Она обречена, если не начнет немедленно учиться. Мой Центр – это школа новейших политических технологий, куда я приглашаю всю патриотическую элиту. Я могу оснастить ее могучими средствами, но она, увы, не приходит!

Советник ощупывал остроконечными пальцами желтоватый череп, словно трогал клавиши компьютера. Сквозь костяную оболочку прикасался к пульсирующим зонам, горячим сосудам, блокам памяти. Хлопьянов слышал его голос, усваивал внешний смысл его слов, но внимание и воля его были устремлены на радугу, плавающую, как драгоценная рыба, в прозрачном стекле. В призму, в просветы зеленых и красных плавников, стремилась его душа. Он пролетал сквозь спектр, между синим и золотым лучом, и оказывался по другую сторону радуги, в счастливом остановившемся мире всеведения, куда помещал его кудесник. Немигающим остекленелым взглядом смотрел, как падают в хрустальной призме отвесные и косые лучи, преломляются в гранях, отражаются под разными углами, пронизывают его прозрачное недвижное тело, включают его в восхитительную лучезарную геометрию мира.

– Представьте себе, в солнечном просторном кабинете Дома Советов Хасбулатов с дымящей сталинской трубкой хочет срезать Ельцина, натравливает на него неистовых депутатов, угрюмых директоров, разочарованных генералов. В это же время опухший, с сизым лицом Ельцин хочет срезать парламент, натравливает на него алчных банкиров, уличных торговцев и лавочников, истеричных поэтов и музыкантов. Обе стороны борются за сиюминутную власть, действуют в сиюминутной истории. Но при этом кто-то, нам неизвестный, в каком-нибудь лесном особняке в округе Колумбия, сталкивая Хасбулатова с Ельциным, решает совсем иную задачу. Например, проблему войны православия и ислама, или соперничества на весь следующий век между Россией и Турцией. Это уже метаистория, игра в историю. Но при этом, вполне может быть, где-нибудь на склонах Гималаев, между голубыми снегами и цветущими лугами, в скромной хижине отшельника кто-то использует грядущие конфликты между тюрками и славянами для смещения духовных центров земли, создавая резервную цивилизацию на случай потепления климата, когда Калифорния превратится в пустыню, Сибирь станет житницей мира, а Северное море зальет Европу до Парижа. И это уже метаигра, метаметаистория!

Хлопьянов внимал Советнику, и слова его превращались в спектральные линии, в тончайшие оттенки цветов, среди которых бушевали радостные золотые стихии, обжигающие алые вихри, таинственные голубые туманности, и каждое слово имело свой цвет и свой луч, убегавший в свою бесконечность. Вселенная была перекрестьем множества линий и проблесков, спиралей, осей и эллипсов, и он, Хлопьянов, был в центре этой Вселенной, управлял ее музыкой, властвовал среди хрустальных сфер и гармоний.

Им помешал стук в дверь. В комнату, где они находились, вошел человек, осторожно и неуверенно. Близоруко щурился, улыбался выцветшими стариковскими губами. На его худых плечах висел поношенный пиджак, ноги в летних туфлях пришаркивали. Казалось, он сомневался, будет ли принят, приглашен в комнату, или по мановению хозяйской руки, по сердитому движению бровей он повернется и исчезнет.

– Как я вам рад, проходите! – Советник выскочил из-за стола, сердечно приветствовал посетителя. Провел в кабинет и представил ему Хлопьянова. И пожимая прохладную стариковскую руку, усыпанную рыжеватыми крапинками, Хлопьянов вдруг узнал в старичке еще недавно всемогущего шефа спецслужб, хозяина многоэтажной громады на Лубянке, мимо которой изливался чешуйчатый, глянцевитый автомобильный поток, окружая бронзовый монумент, – символ власти, беспощадного и преданного служения державе и партии. Всемогущий хозяин Лубянки был сметен, опрокинут, брошен в тюрьму после трехдневной жестокой схватки, когда в Москве бесновались толпы, лязгали гусеницы, падали и раскалывались бронзовые истуканы, как труха рассыпалось прогнившее государство. Теперь всесильный шеф КГБ в потертом пиджачке и стоптанных туфлях сидел перед Хлопьяновым, близоруко щурился и беспомощно улыбался, и сквозь рыжеватую пергаментную кожу рук проглядывали хрупкие стариковские кости.

Советник был искренне рад визитеру. Оглядывал его со всех сторон, словно примерялся к нему, снимал с него невидимые размеры, помещал в воображаемый контур. Его чуткие пальцы перебирали воздух, словно он трогал нити ткацкого стана, окружал ими гостя, и тот был уловлен, заткан, помещен среди разноцветных ворсинок. Советник, как ткач и вязальщик, набрасывал петли на его руки, сутулые плечи, морщинистую шею. Так ткут восточный ковер, и среди разноцветных орнаментов, причудливых геометрических линий возникает плоское упрощенное изображение человека, цветка, верблюда.

– У нас сегодня состоится намеченное мероприятие? – спросил гость, виновато улыбаясь, на случай, если он что-то перепутал и пришел в неурочный час.

– Непременно! – успокоил его Советник. – Мы с коллегой, – он кивнул на Хлопьянова, – как раз рассуждали на близкую нам всем тему. История и метаистория! Игра и метаигра!

Хлопьянов слушал Советника, рассматривал пожилого гостя, и внезапно представил старую, покрытую окалиной танковую гильзу с пробитым, окисленным капсюлем. Из тех, что грудами валялись позади саманной постройки, куда заезжал пыльный танк и, выставив пушку над изглоданным дувалом, стрелял по «зеленке», по остаткам кишлаков, красным виноградникам и садам, покрывая долину далекими курчавыми взрывами, а землю заставы – яркими латунными гильзами. Через неделю гильзы темнели, их давили сапогами и гусеницами, они, израсходовав взрывную мощь, выбросив тяжелое острие снаряда, валялись ненужным хламом. Такое ощущение израсходованное™ и опустошенности производил пожилой человек, из которого вырвалась и исчезла энергия власти.

Хлопьянов помнил тот душный август, заставший его в Карабахе. С батальоном спецназа он стоял в мусульманской Шуше в здании санатория на виноградной горе. Волнисто, туманно синели горы Кавказа, кружили серпантины дорог, слюдянистые струйки ручьев. Солдаты, усталые, гремели оружием, выпрыгивали из грузовиков, после ночного рейда в долину, где армяне в азербайджанском селе взорвали мечеть и убили муллу. Он ополаскивал свое пыльное, небритое лицо, был готов улечься на койку и забыться тяжелым сном, в котором все так же будет клубиться дорога, светить воспаленно фары, кричать от горя старуха, и солдаты цепочкой будут пробегать вдоль развалин. Он гремел рукомойником, когда вбежал возбужденный комбат с криком: «Наша взяла!.. В Москве свалили Горбатого!» Офицеры крутили транзистор, жадно внимали долгожданным словам воззвания. Ликовали, шмякали кулаками в ладони, а потом вышли в сад и били в небо сквозь ветки яблонь, пускали веером автоматные очереди, славя лидеров армии и КГБ. На третий день, когда все было кончено, все оползло, как гнилая штукатурка, и в транзисторе визжало и свистело неистовое сонмище, доклевывало московских неудачников, офицеры напились, сидя под голыми электрическими лампами. Матерились, хрипели, проклинали бездарных вождей. Пьяный, с искусанными губами, он вышел в ночь, где звенели цикады, туманились высокие звезды. В тоске, не находя исхода своей беде, стрелял из пистолета в эти звезды, в черные горы, в пустое, лишенное смысла пространство, разрывая его красными вспышками. Потом его рвало у корней старой яблони, и он плакал в ночи.

Теперь он вспоминал об этом, глядя на хрупкого, улыбающегося старичка, присевшего на краешек стула.

– Мы как раз обсуждали соотношение игры и истории в процедуре разрушения СССР, – продолжал Советник, оглядывая гостя, как оглядывают долгожданную добычу, которая сама подошла к охотнику. – В период паритета произошла конвергенция советской и американской разведок. В прошлый раз мы остановились на том, что была возможность выйти в постпаритетный мир гармонично и без потрясений, разделив сферы влияния в мире. Но ваше ведомство, как, впрочем, и партия, оперировало тривиальными категориями истории. А соперник уже освоил технологии игры, формы метаистории. И вас переиграли. Я вас спрашивал и не дождался ответа: где были ваши аналитики и концептуалисты? Что делала школы рефлективного управления? Ведь у партии не было «политической разведки», плана на случай поражения и отступления. Но если честно сказать, меня больше всего интересует «Германский проект». Как объединяли Германию? По каким каналам партийные деньги ушли в германские банки? Как прогерманские силы в ГРУ переиграли проамериканские в КГБ? Как деньги Гитлера слились с деньгами Сталина? Нам нужно уже теперь найти ответы на эти вопросы, иначе Германия возьмет реванш за поражение во Второй мировой войне, и Европу снова зальет черная сперма фашизма!

Хлопьянов догадывался о сути их беседы, которая была продолжением сложных, не сегодня возникших отношений. Но зрачки его были направлены на хрустальную призму, в которой, как цветок, волновалась разноцветная радуга. И хотелось обратно туда, в стеклянную бездну, в хрустальную, пронизанную лучами Вселенную.

В комнату, где они сидели, заглянул новый гость. С залысинами, стриженный бобриком, с живым энергичным лицом. Он радостно, хотя и просительно, улыбнулся им всем. Властно и бодро, но и с некоторой осторожной неуверенностью пожал всем руки.

– Не помешал?… А я прохожу, смотрю, народ собирается! Значит, думаю, мероприятие состоится! – повторил он слова старичка.

– Наши мероприятия никогда не откладываются! – пошутил Советник, приглашая гостя войти. – Прошу вас, знакомьтесь!

Пожимая вошедшему сухую ладонь, Хлопьянов узнал другого знаменитого неудачника, тюремного узника, мученика последних дней государства. Это был лидер партии, в тот грозный август поддержавший заговорщиков. Вместе с ними прошел тюрьму и судилище. Партия, которую он хотел уберечь, распалась на горстки растерянных, потерявших власть активистов. Былые соратники перешли к победителям, расселись вокруг президента, захватили заводы и банки. А он, отсеченный от власти, беспомощно мучился, и эта мука ртутными точками блестела в его беспокойных глазах.

– Вы очень кстати зашли, – радовался Советник, – мы как раз обсуждали конфликт парламента и президента, схватку Хасбулатова с Ельциным. Этот конфликт, как бы он ни закончился, является последней схваткой остатков советского уклада с новым буржуазным укладом. После его завершения развернется сражение за собственность, и в ходе сражения, в силу ряда негативных тенденций, в стране может воцариться фашизм. Мы должны сделать все, чтобы вожди, подобные Баркашову, не сжигали на Красной площади книги Пушкина, Хемингуэя и Горького. Я хотел на заседании нашего клуба предложить вам основы «Левого проекта», над которым я трудился последнее время.

Советник философствовал, гипнотизировал присутствующих шелестом пальцев, улыбкой мягких непрерывно говорящих губ, вздувшимися на черепе буграми и костными швами. А Хлопьянов смотрел на призму, выточенную из хрустального льда, и знал, что он вовлечен в таинственный волшебный обман, и здесь не найти ответов на роковые вопросы.

За дверями раздался звон колокольчика.

– Нас приглашают в зал, – сказал Советник, подымая со стульев гостей. Когда выходили из комнаты, наклонился к Хлопьянову: – Я понял вашу проблему. На следующей неделе жду вас в Центре. Постараюсь найти вам применение.

Хлопьянов оглянулся, прощаясь с радугой. Но призма была пустой, водянистой-прозрачной, как тусклая сосулька, словно Советник выхватил из призмы и спрятал пучок лучей.

По переходам и коридорам они попали в небольшой зал, напоминавший театр. Кресла рядами, сцена и занавес. Зал был заполнен наполовину. Люди сидели группами, видимо так же, как и пришли. Между ними оставались пустые кресла. Советник исчез, а старичок и печальный партиец сразу пошли сквозь ряды и уселись вдвоем.

Сидевшие в зале были незнакомы Хлопьянову. Несколько пожилых военных в форме. Моложавые, похожие на дипломатов мужчины в серых костюмах и белых рубашках. Молодежь, студенты в джинсах и майках. Какая-то престарелая дама в буклях, похожая на графиню из «Пиковой дамы». Иностранцы, говорившие не то на немецком, не то на норвежском. Журналисты с блокнотами и фотокамерами. Стоял штатив, и на нем фотокамера с красным глазком.

Зал был задрапирован в черное, – черные стены, черные кресла и занавес. Люди, освещенные яркими прожекторами, казались помещенными в аквариум.

Хлопьянов обратил внимание на пожилого полковника в поношенном мундире с тусклыми золотыми погонами. Он был седовлас, на усталом лице виднелся коричневый шрам. Всем своим видом он выказывал непонимание – куда и зачем он попал. Беспокойно, раздраженно, насмешливо поглядывал на двух именитых заговорщиков. И блеклые искусанные губы его что-то шептали.

Свет начал медленно угасать, люди в креслах таяли, словно их рассасывала черная влага. Зазвучала негромкая электронная музыка, сложные певучие синусоиды, дребезжащие всплески, металлические удары и скрежеты. Эта музыка казалась звуковым воплощением графиков, которые Хлопьянов видел на экране компьютеров, когда шел к Советнику. Она передавала увеличение напряженности, борьбу общественных сил, столкновение движений и партий. В ней чудились демонстрация у Останкинской телебашни, крестный ход у бассейна «Москва», стрельбище на песчаном карьере. Хлопьянову мерещились лица тех, с кем познакомился на тайных встречах и сходках. Тут был решительный Генсек с огромным лбом, и Красный Генерал с сердитыми усами, и Трибун, поднявший вверх стиснутый кулачок, и Вождь, прыгающий через костер. Здесь был и он сам, Хлопьянов, ищущий и ненаходящий, возносимый, как песчинка, на волне синусоиды. Музыка была осциллограммой страхов, подозрений, надежд, мучительной любви и угрюмой ненависти. Хлопьянов не видел, но чувствовал, как страдает сидящий рядом полковник, как сжимаются во тьме его кулаки и судороги пробегают по израненному лицу.

Музыка продолжала играть, резче, тоскливей, мучительней. В темноте замерцали слабые разноцветные вспышки. Как в ночной «зеленке», когда в глинобитных развалинах и иссохших арыках работали пулеметы душманов. И по ним с окрестных застав, посылая красные трассеры, белые и золотые пунктиры, откликались боевые машины пехоты, зарытые в землю танки. Прилетали и повисали в ночи оранжевые осветительные бомбы, качались на волнистых дымах, как огромные масляные лампады, озаряя желтым мертвенным светом серую равнину, с лунными кратерами, воронками взрывов, ошметками кишлаков и садов, по которым день за днем, методично и безнадежно работала авиация и артиллерия. И огромное, еще недавно пустое пространство ночи прочерчивалось прямыми и дугами, пунктирами и плазменными вспышками, словно по «зеленке» катилось огромное искрящее колесо, чертило землю своим железным ободом.

Так воспринимал Хлопьянов светомузыку зала. Лазеры под разными углами рассекали зал, вонзали в лица и груди сидящих отточенные моментальные иглы. Когда его зрачок встречался с лучом, и рубиновый, белый или бирюзовый укол пронзал глазницу, он каждый раз испытывал болезненное наслаждение, словно световая игла впрыскивала в него каплю наркотика, которая проникала в мозг, вызывала головокружение и галлюцинацию.

Полковник, окруженный иглами, как пулеметными трассами, то пропадал, то вырывался из тьмы. Изжаленный лучами, шевелил погонами, орденскими колодками, и его лицо было в красных и голубых ожогах, среди которых мерцал и пульсировал рубец, словно шов электросварки.

Лазеры погасли, музыка зазвучала торжественно, и красные прожектора осветили сцену, создав на ней подобие волнистого озера или колеблемого алого флага. На этих алых волнах вдруг появился серп и молот, и на сцену выскочил танцор, голый по пояс, в белом трико, мускулистый, с рельефной грудью и бицепсами. Стал танцевать, выделывая классические па, воздевая руки, под музыку, напоминавшую революционные гимны, песни войны, мелодии Пахмутовой, связанные с освоением целины и Сибири.

Прожектор изменил окраску, и вместо советского возник трехцветный российский демократический флаг. Музыка обрела назойливые визгливые ритмы, напоминавшие «семь-сорок» или «халилу». Танцор сменил классические па на шантанные телодвижения, вилял бедрами, крутил тазом, изображая томление гомосексуальной любви, вульгарно и отвратительно раздвигая колени.

Трехцветный демократический флаг исчез, и вместо него на сцене возникло красное полотнище с белым кругом в центре, и в этом круге – черная, живая и страшная, как выброшенный на берег краб, зашевелилась свастика. Танцор напряг торс, набычил шею, выставил вперед подбородок, и его танец напоминал строевой шаг, он выбрасывал вперед руку, и музыка напоминала немецкие походные марши, свастика хватала танцора черными клешнями, оставляя на его голом теле зазубрены и рубцы.

Музыка смолкла, танцор исчез. Зажегся яркий свет. На сцену вышел Советник, улыбающийся, бодрый, слегка раскланиваясь, нарядно блестя стеклами очков.

– Друзья, все что вы сейчас видели и слышали, – не более чем дивертисмент. Заставка. Если угодно, буквица, пред тем как зазвучать основному тексту. Этот текст мне будет позволено озаглавить «Восстановление Красной Империи как неизбежной исторической формы евразийского континента».

Он шагнул к маленькой кафедре, удовлетворенный собой, уверенный в том, что зал, облученный многоцветными вспышками, закодированный музыкальными и пластическими символами, принадлежит ему. Искусный маг, умелый нейрохирург, он произвел над пациентами еще одну невидимую операцию, приблизив их интеллект к пониманию высших, известных ему откровений.

Он был готов говорить. Но сидящий впереди Хлопьянова седовласый полковник стал медленно подниматься. Кулаки его были сжаты в тугие красно-синие комья костей и жил. Лицо перекашивалось, подергивалось. Шрам кровоточил. Он протягивал кулаки в сторону двух сидящих поодаль заговорщиков, старичка и печального партийца, и хрипло выкрикивал:

– Предатели!.. Все имели, – армию, партию, КГБ!.. Страну отдали!.. Без единого выстрела!.. Нам теперь кровавыми ногтями обратно ее выцарапывать!.. Нас убивать будут!.. С нас шкуру с живых снимать будут!.. Возьмите пистолеты и застрелитесь!.. Я дам вам мой пистолет!..

Он кричал, хрипел. Погоны его выгибались золотыми языками. Он оседал между рядов, падал под кресла, бился, и Хлопьянов видел, как течет у него изо рта белая пена.

Все кинулись к нему, обступили. Был гвалт, неразбериха. Советник метался по сцене, кому-то кричал: «Врача!.. Неотложку!..»

Хлопьянов вышел из зала, спустился по переходам и лестницам и оказался на улице.

Летний московский ветер, пахнущий вялой листвой, бензином, дуновениями женских духов, охватил его. Он приходил в себя, шагая по тротуарам, мимо глазированных, с водянистыми фарами автомобилей. И опять ему казалось, – к его рубахе, к туфлям прилипла незримая паутинка. Тонкая, пропитанная светом трубочка. И кто-то сквозь волосок световода неотрывно за ним наблюдает.

Красно-коричневый

Подняться наверх