Читать книгу Красно-коричневый - Александр Проханов - Страница 4

Часть первая
Глава четвертая

Оглавление

Хлопьянов заручился рекомендациями Клокотова и первым, кого хотел посетить, был лидер российских коммунистов. «Генсек», – так в шутку или в целях конспирации называл его по телефону редактор. Тот назначил встречу, и Хлопьянов обдумывал предстоящую беседу, старался угадать сущность человека, которому собирался вручить свой боевой и разведывательный опыт, свою судьбу или даже жизнь.

Встреча предстояла не в сумрачно-сером, чопорно-старинном здании Центрального Комитета на Старой площади, над которым когда-то развевался красный флаг государства, перед фасадом расхаживали зоркие соглядатаи, посетители робея отворяли огромные тяжелые двери, подкатывали непрерывной чередой черные лакированные лимузины, и в каменных теснинах, среди бесконечных коридоров, в высоких кабинетах день и ночь, как трудолюбивые муравьи, работали прилежные аппаратчики. Вырабатывали таинственное вещество, склеивающее воедино огромную страну. В глубине этого величественного муравейника жила, дышала, наливалась соком, оплодотворялась сокровенным знанием хранимая муравьями матка – Генеральный секретарь партии.

Ничего этого больше не было, – ни красного флага, ни здания с золотыми буквами, ни трудолюбивых сосредоточенных муравьев. Генсек руководил остатками разгромленной партии, был лишен государственной власти, денежных средств, резиденции. Назначил Хлопьянову встречу в подвальчике, где ютилась чахлая организация ветеранов. Располагая временем, Хлопьянов кружил в окрестностях подвальчика, обдумывая, с чего начнет свою беседу с Генсеком.

Он шел переулками в сторону Новодевичьего монастыря, желая хоть на минуту увидеть бело-розовые стены и башни, волнообразные золотые купола. В детстве мама водила его к Новодевичьему, указывала маленькой узорной варежкой на темные бойницы, где когда-то на замороженных балках висели казненные стрельцы, и царская узница отрешенно смотрела на малиновую московскую зарю.

Он шагал в негустой толпе по блеклым переулкам. И вдруг почувствовал подобие легкого беззвучного сотрясения. Словно дрогнуло и слегка исказилось пространство, зарябил прозрачный воздух. Люди попали в невидимое силовое поле, словно где-то за домами заработал огромный магнит. Убыстряли шаг, втягивались в движение, торопились с напряженными лицами, вслушиваясь в далекий, их зазывавший звук.

Хлопьянов почувствовал, как и его пронзила невидимая силовая линия, потянула в узкую горловину. Стиснула, втолкнула в разгоряченную кипящую толщу, повалившую вдруг, как горячий гудрон, из соседних улиц, из метро, из автобусов. Люди свивались, скручивались в тугой смоляной жгут, и их, как канат, протягивало сквозь бетонный желоб.

Люди шли плотно, плечом к плечу, голова к голове. Были построены чьей-то невидимой волей. Каждый держал в руках какой-то предмет, какой-то знак или символ, отличавший его в толпе, указывающий на его роль и значение. У одного был дамский сапог. У другого мужская шляпа. У третьего прозрачный бюстгальтер. Кто-то нес шубу, или видеокассету, или стакан с наклейкой, или флакон духов. Каждый держал свой предмет так, что казался подставкой для этого предмета, живой витриной, нес на руках маленького царька. Так в древности рабы несли на руках своих повелителей, напрягаясь, торопясь, стараясь неосторожным толчком не потревожить, не разгневать владыку. А тот выглядывал из узорных носилок, погонял прилежных рабов. Эти невольники были взяты в плен на какой-то неведомой Хлопьянову войне. Отлучены от любимых и близких, от привычных занятий. Проданы на невольничьих рынках в руки хозяев и теперь угнетенно и покорно, не помышляя о бунте, служили. Один проносил нарядную майку с изображением обезьяны и пальмы. Другой – перламутровый транзистор. Третий – коробочку с жвачкой.

Хлопьянов был затянут в это торопливое шествие, сдавлен со всех сторон. Утратил свою отдельность, самостоятельность и свободу. Стал малой частью огромной разношерстной толкучки.

Предмет, который выставлялся напоказ на живом штативе, был не просто предмет, а магнит, излучавший мгновенный притягивающий импульс. На этот импульс откликался пробегавший покупатель. Впивался зрачками, вздрагивал, тянулся на целлулоидный блеск нарядной погремушки, на кружево прозрачного женского белья, на расписной фарфор чашки. Соседний предмет на соседнем штативе тут же излучал отвлекающий импульс, переключал на себя внимание покупателя, и тот переступал дальше, попадал в магнитное поле ночной вазы или набора зубных щеток. Дуга неподвижных продавцов, мимо которых торопился поток покупателей, напоминала обмотку огромного циклотрона, где бежала и пульсировала электромагнитная волна, захватывая людей, как частички, стреляя ими, проталкивая сквозь жерло. Частички были не в силах остановиться, летели непрерывным мелькающим пучком, перемещаясь от батистового платья к пластмассовой крышке унитаза, от капронового ремня американского морского пехотинца к коробочке с презервативами. Хлопьянов был вовлечен в эту магнитную волну. Был частичкой, чувствовал подгоняющие его толчки и магнитные импульсы.

Он всматривался в лица продавцов. Их похожие на торшеры тела, протянутые руки казались одеревенелыми, но лица оставались живыми. Глаза умоляли, вопрошали, заискивали. Ловили другие, пробегавшие мимо глаза. Возникала искра, короткое замыкание. Вся толкучка искрила, словно перегорали бесчисленные проволочки и контакты, и под ноги бегущих осыпался бесцветный металлический пепел.

Он хотел понять, кто оказался среди торговцев. Кого захватили в плен, запечатали уста, лишили имени, превратили в неподвижные живые подставки для маленьких экзотических предметов. Среди пожилых изможденных лиц он угадывал состарившихся, покинувших сцену московских актеров. Уволенных профессоров, чьи кафедры и лаборатории оказались закрытыми. Чтобы заработать на хлеб, на издание крохотной, с сокровенными исследованиями монографии, они продавали пуговицы, дамское белье, зажигалки. Здесь были пожилые военные в штатской, неловко сидящей одежде, чьи полки, батареи и эскадрильи уже расформированы, проданы, выброшены на свалку. Без дела, без смысла, взятые в плен без единого выстрела, спрятав свои ордена и погоны, выставленные на посрамление пощадившими их жизни врагами, они смотрели умоляющими глазами, протягивая кто женскую туфлю, кто надувную игрушку.

Среди выцветших стариков виднелись и молодые. Но и в них было стариковское смирение, терпеливое ожидание малой удачи, надежда на случайный успех. По виду они могли быть студентами или теми, кто недавно ушел из студентов, покинул университеты, институты, военные училища. Не захотел стать ученым, космонавтом, геологом, открывателем законов физики, месторождений урана и нефти, а предпочел стать мелким торговцем. Их больше не интересовало покорение океана и тундры, строительство городов в Сибири. Их больше не влекло на ледоколы, подводные лодки и космические станции. Они начинали свое маленькое торговое дельце, отправлялись в Китай или в Турцию, возвращались с тюками, набитыми рухлядью и дешевой мелочью, откупались от таможни и рэкета и, торгуя на толкучке матерчатыми обезьянами, сколачивали капитал. Эти молодые люди умертвили и задушили в себе советских Королевых и Гагариных и теперь пытались превратиться в торговых ловкачей и дельцов.

Хлопьянов перемещался, понукаемый толчками и окриками. Шаркали ноги, кололи локти, теснили спины. Пахло дымом, – где-то рядом на мангале жарили мясо. Пронзительно, едко играла азиатская музыка, – какой-то кавказец крутил магнитолу. Хлопьянов вдруг вспомнил Кабул, огромный, пестрый грязно-нарядный рынок с затейливыми вывесками дуканов, горбоносыми торговцами, чьи смышленые чернявые лица виднелись за грудами груш и яблок, россыпью корицы и чая. Рынок, древний, первобытный, с криками ишаков, воплями зазывал, растянул и развесил свои шатры, балаганы, как флот, приплывший в центр Азии, в трепете парусов и нарядных флагов. Он, разведчик, поджидая связника, в азиатской хламиде, в рыхлой чалме, прятался в крохотной лавчонке торговца птицами. В деревянных клетках скакали перламутровые и золотистые птахи, пойманные в кабульских садах. Рядом в узком проулке валила разгоряченная, разноликая азиатская толпа. Мясник, растолкав плечами влажные бело-розовые туши, сажал на отточенный крюк отрубленную баранью голову.

Это видение посетило его на московской толкучке, породило ощущение тоски. Москва, столица небывалой цивилизации, на которую то с ужасом, то с любовью взирала земля, превратилась в азиатский торговый город. Закрывала свои театры, библиотеки, факультеты искусства и науки. Открывала огромную, набитую дешевкой толкучку. Сливалась с Кабулом, Аддис-Абебой, Пномпенем.

Это и было поражение. Это и была оккупация. Без ковровых бомбежек, полевых комендатур, расстрельных рвов и газовых камер. Его страна, ее драгоценности, ее величие, ее наивный и грозный лик, ее таинственное, как смугло-золотой иконостас, прошлое, ее слепящее, как полярное солнце, будущее, – все превращалось в хлам, перерабатывалось в мусор, распылялось в сор, в дешевку, в конфетти нарядных ярлыков и наклеек, в неоглядную свалку, над которой кружило, как огромный черный рулет, воронье.

Он заглядывал в лица. Старался найти в них отклик своим состояниям. Угадать в них ужас, ненависть, энергию отпора. Но лица были одинаково тусклые, с лунными тенями, посыпаны холодным пеплом погасшего и остывшего солнца. Все были опоены одним и тем же ядовитым отваром. Окурены одним и тем же наркотическим дымом. Шли, как в бреду, все в одну сторону, словно невольники, прикованные к грохочущей колеснице, на которой восседал яркий, глазированный, как импортная сантехника, повелитель.

Уцелевший воин, решивший дать бой губителям Родины, он не сможет найти здесь товарищей, не соберет ополчения, не созовет партизанский отряд. Никто из этих окуренных и опоенных людей не возьмет трехлинейку, не кинет гранату, не наклеит на стену листовку.

Так думал Хлопьянов, проходя мимо пожилого и крепкого, по виду старшего офицера в отставке, держащего на растопыренных пальцах женский бюстгальтер.

Он понимал, это не просто толкучка, не просто распродажа и скупка. Здесь, как на фабрике отходов, истреблялась целая эра, к которой он сам принадлежал. Ломался вектор истории, в котором он двигался и летел. Здесь, как в огромном крематории, сжигалось навсегда нечто великое, незавершенное, чему не суждено было осуществиться, и лицо этого таинственного, исчезающего покойника несло в себе черты и его, Хлопьянова. Скрывался на глазах под грудами мусора и отбросов фасад недостроенного храма, и будущий археолог, разгребая перегной и отбросы, вдруг наткнется на хрустальный фрагмент Днепрогэса, обломок статуи Мухиной, титановое сопло «Салюта».

Работник, который совершал истребление, был невидим. Был удален в бесконечность. Его могучие крушащие руки дотягивались из космоса, доставали из-под земли. Он был недоступен для Хлопьянова, неуязвим для его удара. Повелевал народами, управлял странами, распоряжался ходом истории.

Здесь, на московской толкучке, он присутствовал в виде целлулоидного флакона с шампунем, картинки с изображением девицы, дешевого бисера на женской блузке.

Хлопьянов страшно устал. Был опустошен. Его жизненных сил не хватало на борьбу с пустотой. Его кинули в огромную лохань, где шло гниение, совершался распад, действовала химия разложения. И он чувствовал, как растворяется в этих кислотах и ядах.

В шпалере торговцев, среди развратных картинок, меховых шуб и коробочек с макияжем стояли три монашки. Они держали шкатулки с прорезью, выпрашивали подаяние на храм. Начинали петь тусклыми жалобными голосами. На шкатулке горела свеча. Пьяный милиционер, ошалевший от многолюдья, обилия денег, сладкого дыма жаровен, что-то невнятно и радостно булькал в рацию, пялил голубые глаза на монашек.

Впереди, куда, подобно реке, неслась толпа, что-то взбухало, клокотало, клубилось. То был океан, куца впадала река, – огромный вещевой рынок, заливавший, как лава, окрестные площади, улицы, скверы. И из этого смоляного варева, как тонущий, накрененный корабль, выглядывал шпиль университета.

Хлопьянов, как утопающий, из последних сил, вялыми бросками и взмахами, выбирался из водоворота. Уходил из стремнины, цепляясь за обшарпанные разбитые доски какого-то забора, как за обломки, оставшиеся от кораблекрушения.


К назначенному времени он явился в подвальчик. Спустился по сумрачным ступенькам и оказался в полутемном зальце с рядами обшарпанных кресел, в которых густо, вцепившись в подлокотники сухими пальцами, сидели ветераны. Шелестели блеклыми голосами, шаркали стоптанными подошвами, поблескивали очками и лысинами. Иные выстроились в уголке в редкую очередь, шелестя бумажками, платили членские взносы. Держали одинаковые красные книжицы, отдавали руководителю деньги, получали в книжицу чернильный штампик, удовлетворенно его разглядывали. На невысокой тумбе, накрытой бархатным малиновым покрывалом, стоял огромный, под потолок, бюст Ленина, занесенный сюда, в тесноту подвала, из какого-то другого, просторного, теперь не принадлежавшего им помещения. В подвальчике было душно и сыро, пахло канализацией и известкой, – то ли от протекавшего потолка, то ли от выбеленного бюста.

Хлопьянов сидел в сторонке, наблюдая собравшихся. Здесь были совсем старики, костлявые, иссохшие как мумии, с запавшими невидящими глазами. И те, что помоложе, оживленные, нетерпеливые, бойкие.

С палками и костылями, похожие на пациентов травматологического пункта. И бодрые, то и дело вскакивающие, теребящие своих сонных соседей. Были женщины с голубоватыми белыми буклями, с неистребимым женским кокетством. Мужчины с голыми черепами или редкими прядками, молодящиеся, ухаживающие за дамами. Многие были с орденскими колодками, в опрятных, заглаженных до блеска, когда-то парадных костюмах.

Это были несдавшиеся старики, обманутые вероломными вождями партийцы, которые не разбежались после случившейся с государством беды. Не сожгли свои красные книжицы. Не отнесли в торговые лавки ордена и медали. Уберегли от поношений и скверны бюст своего вождя. Спустили его под землю, в свою подпольную молельню. Собрались на катакомбную встречу, поддерживая друг друга, вдохновляя, сберегая слова и символы своего священного учения.

Это были старые хозяйственники, фронтовики и чекисты, руководители заводов и научных институтов. Серьезные, спокойные, они решили дожить свой век по законам и заповедям своей прежней веры. Напоминали экипаж затонувшей подводной лодки, собрались в последний, еще не затопленный водой отсек, предпочитая умереть здесь, всей командой, не всплывая на поверхность, где ждет их торжествующий враг. Они усаживались в старые откидные кресла, ставили между колен костыли и палки, шуршали газетами, кашляли, переговаривались выцветшими голосами. Ждали своего вождя, желая посмотреть на человека, не бросившего партию в час катастрофы.

Генсек появился в подвальчике без опоздания. Пронес в тесноте свое сильное, широкое тело, крупную лобастую голову. Прошагал прямо на сцену под бюст, плотно уселся на поставленный стул. Ему хлопали, тянули к нему шеи, двойные окуляры, слуховые аппараты. Рассматривали, оглядывали, и Хлопьянов вместе со всеми, – старался понять сущность человека, которому собирался служить.

Генсек прошагал, широко расставляя ноги, был похож на матроса, привыкшего упирать стопы в шаткую палубу. Мгновенно, перед тем как поставить ногу, определил устойчивость и надежность поверхности, и лишь потом оперся на нее всей тяжестью. Эта осторожность импонировала Хлопьянову, вызывала на ум матросскую песню «Раскинулось море широко», внушала доверие к Генсеку.

На крупной лысеющей голове Генсека важен был лоб, выпуклый, огромный, с буграми и струящимися живыми складками. Он видел этим лбом, как куполом, за которым скрывался радар. Наводил его в сторону, где возникал сигнал опасности и тревоги. Лоб был защитной оболочкой, бронированной крышкой, под которой, как в командном пункте, надежно размещались системы управления и ведения боя. И это тоже импонировало Хлопьянову.

Под кустистыми бровями синели глаза – зоркие, умные, взиравшие иногда насмешливо, иногда печально и чутко, иногда почти неуверенно. В этих глазах не было фанатизма, но упрямая сосредоточенная пытливость, делавшая его чем-то похожим на агронома или сельского учителя, для которых существовали нескончаемые заботы и не было конечной награды за труды, а только смена этих круглогодичных трудов.

Рот у Генсека был крупный, форма губ говорила о наличии воли, о стремлении управлять, превосходствовать. О способности подавлять собственные влечения и страсти, которые отвлекали бы от главного дела Но в этих губах, в их мягких вяловатых углах все же проскальзывала едва заметная неуверенность, зависимость от чужого мнения, стремление во что бы то ни стало понравиться. И это настораживало Хлопьянова, бросало на Генсека легкую тень недоверия.

– Мне бы хотелось поделиться с вами, товарищи, взглядами на социально-политическую обстановку в стране. Высказаться о задачах партии по преодолению глубочайшего системного кризиса!..

Генсек произнес эти фразы густым плотным голосом со спокойной уверенностью знающего человека. Эта уверенность и знакомая властная интонация из недавнего благополучного прошлого передались окружающим. Старики перестали кашлять, замерли, жадно внимали. Своей дряхлой обессиленной плотью впитывали бодрящую энергию густого спокойного баритона.

Он нарисовал им картину разразившейся катастрофы. Упадок промышленности, обнищание народа, коррупция власти, распад территорий, где хозяйничали преступные кланы, – и в итоге беззащитность страны перед лицом американского врага, установившего в России жестокий режим оккупации.

Он говорил общеизвестные вещи, не делал открытий, не прибегал к гиперболам. Изъяснялся языком газетной статьи или отчетного доклада. И старики вожделенно внимали, понимали его, соглашались. Переживали случившуюся со всеми ними беду.

Тучный рыхлый старик в мятой блузе, со складками желтого жира, блестел золотыми очками, сквозь которые не мигая смотрели выпуклые водяные глаза. «Дипломат», – определил Хлопьянов, представляя, как посольский лимузин с красным флажком вносил его в резиденцию, под сень араукарий и пальм. В прохладном кабинете, украшенном африканскими масками, он выслушивал доклады советников, принимал военных, разведчиков, властно управляя политикой молодой африканской республики. Теперь же, лишенный всего, переживая разгром империи, искал хоть искру надежды.

Лысый, с граненым черепом, с квадратными шершавыми скулами, зазубренный, красный от давнишнего ветра, шевелил беззвучно губами. «Начальник треста», – окрестил его Хлопьянов, представляя в другой, исчезнувшей жизни. В брезенте, в кирзе выпрыгивал из вертолета то в белой глазированной тундре с черным штырем буровой, то в дикой степи с кружевами электрических мачт, то у синей реки с бетонными быками моста. С угрюмым упорством он долбил и взрывал землю, начиняя ее металлом, энергией, строя города и заводы. Теперь заводы стояли, пустели города, и люди разбегались, проклиная степи и тундры.

Генсек говорил о предателях. О тех, кто недавно возглавлял государство и партию, сидел в министерствах, обкомах, руководил академиями и газетами. В августе злосчастного года открыли ворота врагу. Говорил о предателе всех времен и народов, вертлявом и улыбчивом бесе, отдавшем на истребление Родину, и о неизбежном возмездии.

Ему внимали жадно и истово. Желали возмездия и страшной кары изменникам, пытки и мучительной смерти. Их блеклые впалые щеки покрывались румянцем. Гневно ходили на горле сухие кадыки. Сжимались кулаки с синими стариковскими венами. Они верили Генсеку, вставшему на мостик тонущего корабля, откуда сбежал предатель. Отдавали ему последние силы, уповая на то, что он добьется победы, спасет страну и накажет изменников.

Худой носатый старик с высохшей шеей, опущенными плечами, похожий на беркута, смотрел сквозь очки желтыми круглыми глазами. «Чекист», – окрестил его Хлопьянов, замечая беспощадный блеск его стерегущих глаз. Представлял, как сидит за железным, привинченным к полу столом, направляет яркий свет лампы в лицо приведенного на допрос предателя. И тот лепечет, испуганно перебирает ногами, покрывается липкой испариной. Лоснящийся лысый лоб с фиолетовым родимым пятном.

И рядом второй старик в поношенном генеральском мундире, с трясущейся седой головой что-то беззвучно шептал. Должно быть, приговор тому, кто предал Отечество и теперь стоит у кирпичной стены под дулами карабинов.

Так слушали все доклад Генсека. Хлопьянов не находил в словах говорившего фальшивой нотки, верил ему, принимал.

В завершение Генсек поведал своим престарелым товарищам то, что они ожидали услышать. Зачем явились сюда, преодолев уныние, хвори, тусклую бесполезную старость. Он рассказал им, что сделает партия, чтобы остановить разрушителей, вырвать власть у врага, восстановить государство. Он указал на союз «красных „и «белых“, коммунистов и монархистов. Одни потеряли власть в самом начале века, другие на его исходе. Теперь соединяются для отпора захватчикам. Так завершал свою речь Генсек, двигая перед собой сильной ладонью, направляя в зал выпуклый лбище, благодарил стариков за внимание.

Поднялась тяжелая, в черном платье старуха. Сквозь редкие белые прядки розовел ее лысеющий череп. Вся грудь была в наградах. Они разом звякнули, когда она поднялась. Сипло дышала, шевелила бессильно губами, а потом рыдающим голосом, от которого у Хлопьянова сжалось сердце, спросила:

– Ждать нам сколько?… Доживем до победы?… Или так и умрем, не дождавшись?

И весь зал застонал, заволновался, задышал тяжело и тоскливо, словно старики умоляли Генсека не оставлять их перед смертью, не изменять заветам и заповедям. А если они умрут, не доживут до победы, продолжать их борьбу.

– Я уверен, доживем до победы! Я – политик, и не мое ремесло гадать. Но давайте дождемся осени. Все идет к перелому. Осенью грядут большие события. Верю, доживем до победы!

Он встал и спустился в зал, занял место в первом ряду. Ему аплодировали, были благодарны, готовы идти за ним, опираясь на свои костыли, поддерживая друг друга.

Хор ветеранов пошел на сцену. С трудом отрывались от кресел, упирались палками, охали и стенали. Встали лицом к залу, – орденские колодки, седые букли и лысины, – по единому мановению и вздоху запели «Вставай, страна огромная!» Их голоса звучали глухо, как ветки в безлистом осеннем лесу, когда в них залетает предзимний ветер. Казалось, слова великой песни доносятся из-под земли, куда все они скоро сойдут и где поджидает их поколение, воевавшее, строившее, в великих трудах и лишениях создававшее государство, взывающее из своих могил и склепов к живым.

Пели старики, раскрывая темные рты. Пел Генсек, набычив лоб. Пел Хлопьянов, сжав кулаки. И ему казалось, он идет с ополченцами в волоколамских полях, ветер свистит в штыках, слезы замерзают в глазах.


Они остались с Генсеком в опустевшем подвале, где еще воздух душно волновался от прошедшей толпы стариков. Алебастровый бюст вождя источал запах сырой известки. На шатком столике виднелась ржавая бирка с номером. Генсек недоверчиво смотрел на Хлопьянова, шевеля бровями, выглядывая из-под своего тяжелого купола.

– Откуда вас знает Клокотов? – спрашивал он осторожно, не подпуская близко Хлопьянова, держа его на расстоянии выстрела. – Он сказал, что вы офицер.

– В Афганистане встречались. А потом в Карабахе, в Тирасполе. Оказывал ему помощь по линии военной разведки.

Хлопьянов чувствовал недоверие Генсека, но это не раздражало его, а лишь побуждало преодолеть недоверие.

– Клокотов мужественный редактор и хороший товарищ. Пожалуй, чересчур романтичный, – сказал Генсек. И в этом замечании было все то же недоверие к Хлопьянову, рекомендованному восторженным, недостаточно проницательным человеком.

– Я пришел предложить вам мои знания, – сказал Хлопьянов, выдерживая взгляд Генсека. – Я офицер разведки с боевым опытом. У нас с вами один враг, одно понимание жизни. Я бы мог быть полезным в организации боевой фракции, в создании службы разведки и контрразведки. Рано или поздно дело дойдет до силового столкновения. Я боюсь, что оппозиция окажется беззащитной в случае прямого удара.

– Организацию можно победить только более совершенной организацией, – Генсек блуждал глазами вокруг головы Хлопьянова, словно в окружающем воздухе хотел угадать признаки вероломства – У противника в руках государственная машина. Разведка, армия, аналитические институты. Их не одолеть прямыми наскоками, выстрелами из проезжающей машины. Мы должны создать интеллектуальный центр с привлечением экономистов, социологов, представителей культуры. Тогда мы можем претендовать на успех.

– Пока вы будете создавать этот центр, к вам внедрят, если уже не внедрили, провокаторов! Ваши планы станут известны противнику. Ваши лидеры будут подвергаться давлению. Вас переиграют и уведут в сторону. Вам нужна своя разведка и контрразведка. Оппозиция состоит из идеалистов и писателей. Вам предлагает услуги профессиональный военный!

– Сейчас для нас основная задача – выстроить идеологию, – Генсек отгораживался от Хлопьянова куполом лба, отражал его настойчивую энергию, стремление приблизиться. – Сейчас в оппозиции много течений, столько же вождей. Мы должна создать единую идеологию и выбрать единого лидера. Без этого никакие боевые фракции не обеспечат успех.

– Я видел ваших лидеров! – Хлопьянов чувствовал недоверие Генсека, невозможность пробиться сквозь плотное, непрозрачное поле отторжения, за которым скрывалась сущность Генсека, осторожного умного аппаратчика, не желавшего рисковать, предпочитавшего медленными проверенными шагами добиваться малых успехов, чтобы не рассыпать, не растрясти по пути свою стариковскую партию. – Лидеры не защищены. Их разговоры прослушиваются. В их квартиры заглядывают снайперы. За ними ходит «наружка». Их можно нейтрализовать в течение минут. И тогда Россия на десяток лет останется без оппозиции. Я вам предлагаю услуги профессионала. Я организую службу безопасности. Организую явки. Организую систему, которая поможет лидерам в случае чрезвычайных обстоятельств уйти в подполье и выжить.

– Мы уже взаимодействуем с существующими силовыми структурами, – Генсек не пускал Хлопьянова в свою сокровенную сущность. Там, в глубине, под внешностью сильного лидера, народного трибуна, борца таилась неуверенность и смятение. Неизжитый страх поражения. Неверие в возможность скорой победы. Он был мнимым вождем и лидером, ибо партия, которая досталась ему, напоминала груды рыхлой земли по краям глубокой ямы, из которой вырвали и унесли могучее дерево. И он балансировал на этой груде, слыша, как осыпается грунт. – Наши люди, готовые нам помочь, работают в армии, в разведке, в правительстве. Мы пользуемся их информацией, учитываем их рекомендации и советы.

– Вы не успеете! – огорченный непониманием, уязвленный недоверием, воскликнул Хлопьянов. – Революция случится раньше, чем вы к ней подготовитесь! Восстание будет раньше, чем вы создадите идеологию! Вы опоздаете!

– В России больше не может быть революций! – жестко, почти враждебно сказал Генсек. – Россия исчерпала свой лимит на революции и восстания. Россия на весь следующий век израсходовала себя в войнах, революциях и восстаниях. К тому же у нас слишком много атомных реакторов, химических производств и ракетных шахт, чтобы позволить роскошь еще одной революции! Вместо революции и гражданской войны нам нужно широкое общенародное движение. К осени у нас будет такое движение! Не сорваться, не дать себя спровоцировать, не дать противнику повод разгромить наши силы! Великое терпение и такт в отношении с другими движениями! Умение работать в коалиции, – вот в чем искусство политика! Сейчас, вы видели, я встречался с ветеранами. Потом еду на завод к рабочим. Потом в университет к профессорам и студентам. Потом к писателям. Потом у меня встреча с иерархами церкви. Нам нужны не боевики, а интеллектуалы и теоретики! Идея, а не пуля спасет Россию!

Хлопьянов понимал, – сидящий перед ним человек был не революционер, не подпольщик. Был не готов к конспирации, к тайным провозам оружия, арестам, ссылкам, бегству из туруханс-кой тайги. Его психология отличалась от той, что век назад двигала создателями партии, владевшими революционной борьбой, вдохновленными великой утопией, ради которой они готовы были уничтожить весь ветхий мир. Генсек напоминал погорельца, блуждающего по пепелищу, собирающего в золе остатки несгоревшего скарба. Или собирателя мерзлых картофелин, который бредет по осеннему полю, перепаханному комбайном, выглядывает из-под темных пластов уцелевшие клубни.

Хлопьянов умом понимал и ценил это качество собирателя, но страстной, ненавидящей, желающей мстить душой отрицал эту осторожность и осмотрительность. Обвинял Генсека.

– Не Америка нас сгубила, не масоны, не ЦРУ! Нас сгубила партия, ее неспособность сражаться!.. Вы профессиональный политик, я вас уважаю, готов вам служить. Но скажите, что вы делали, когда стала видна катастрофа? Когда стало ясно, партией управляет предатель! Где партийная разведка? Где подполье? Где тайная партийная касса? Где сейфы с партийным архивом?… Вы вели войну с самым жестоким противником и были не готовы к отступлению. Сталин перед войной на всей территории, даже в Сибири, заложил подпольную сеть, склады с оружием. Вы же были бездеятельны, не готовы к борьбе и проиграли страну! Как же с таким подходом вы хотите вернуть себе власть?

Он обвинял Генсека, почти кричал на него. Ожидал, что прогонит его. Но Генсек двигал на лбу набухшими жилами, страдальчески шевелил бровями, принимал его обвинения.

– Почему вы не хотите меня использовать? Не верите? Боитесь, что я провокатор?… Проверьте, дайте задание!.. Хотите, организую теракт, уничтожу одного из мерзавцев!.. Хотите, организую наружное наблюдение за любым из высших противников!.. Дайте указание, я соберу отставников, крепких талантливых мужиков, и мы создадим для вас партийную разведку!.. Я могу поехать в Абхазию, в Приднестровье, в Азербайджан! Там воюют мои товарищи. По первому слову приедут, создадут боевую структуру!

– Слишком громко говорите, нас могут услышать, – Генсек повел глазам и по низкому потолку, где зеленели ядовитые потеки. – Мне бы не хотелось здесь обсуждать эти вопросы… Я действительно вас должен проверить. Рекомендации Клокотова недостаточно. Я не могу рисковать.

– Даже если вы мне не поверите, я буду действовать один. Я слишком их ненавижу, не могу жить под их властью.

– Хорошо, – сказал Генсек, завершая разговор. – Я должен подумать. Оставьте координаты. Через неделю вас найдут.

Он поднялся, пожал Хлопьянову руку и ушел, покачиваясь, широко расставляя ноги, как по палубе броненосца. Хлопьянов остался один в полутемном подвале, где стол был затянут малиновой мятой скатертью, стоял графин с несменяемой мутной водой, и алебастровая голова вождя смотрела на него невидящими бельмами.

Красно-коричневый

Подняться наверх