Читать книгу Литературные портреты - Александр Сидоров - Страница 4
Посвящается 195-летию со дня рождения М. Ю. Лермонтова
ОглавлениеКаким же должно быть поэту,
Чтобы сонеты людям сочинять?
Или восстать поэту против света?
Или огонь в душе своей унять?
Устать от грязи, бытовщины, гнили,
Нас окружающей и давящей на нас…
И вспомнить все, вернуться снова к были,
Задуматься, что пыл твой не угас…
Назло врагам, строкою не напрасной,
Согнуть себя назло врагам не дай,
Весь смысл своей поэзии прекрасной
Отдай ты людям, счастья пожелай…
А. Г. Сидоров. 10.03.2008, Сидней, Австралия
Михаил Юрьевич Лермонтов родился 15 октября (нового стиля) 1814 г. в Москве, но вскоре его родители и бабушка переехали вместе с ребенком в имение Тарханы Пензенской губернии, принадлежавшее бабушке поэта Елизавете Алексеевне Арсеньевой. В Тарханах и протекали детские годы Лермонтова.
Мир, любовь и согласие недолго царствовали в семье Лермонтовых. Трудно в точности определить, что было главной причиной семейного разлада. Юрий Петрович, красавец, блондин, сильно нравившийся женщинам, привлекательный в обществе, веселый собеседник – bon vivant, по выражению воспитателя Лермонтова, Зиновьева, – в то же время вспыльчивый до самодурства и грубых, диких проявлений, совершенно выходящих из пределов приличий, тем не менее был человек добрый, мягкий, и крепостные люди отзывались о нем как о барине очень добром.
Неизвестно, женился ли он на матери Лермонтова по любви или по одному расчету; опостылела ли она ему вследствие своей крайней болезненности и нервности, или же недоброжелательство тещи и ее властное вмешательство в семейные дела были причиной его охлаждения, но только у Юрия Петровича появилась вскоре новая связь.
«Старожилы, – читаем мы в биографии Лермонтова П. Висковатова, – рассказывают, что между супругами Лермонтовыми произошло недоброе столкновение из-за проживавшей у Юрия Петровича особы и что разгневанный Юрий Петрович весьма грубо обошелся с женой. Факт этого грубого обращения был последней каплей терпения в супружеской жизни Лермонтовых. Она расстроилась, хотя супруги, избегая открытой распри, по-прежнему оставались жить с бабушкой в Тарханах».
Слабая и болезненная от природы, Марья Михайловна совсем была подкошена охлаждением мужа и ссорою с ним. «Она стала хворать, – читаем мы в биографии П. Висковатова. – В Тарханах долго помнили, как тихая, бледная барыня, сопровождаемая мальчиком-слугою, носившим за нею лекарственные снадобья, переходила от одного крестьянского двора к другому с утешением и помощью, помнили, как возилась она с болезненным сыном. И любовь, и горе выплакала она над его головою. Посадив ребенка себе на колени, она заигрывалась на фортепиано, а он, прильнув к ней головкой, сидел неподвижно; звуки как бы потрясали его младенческую душу, и слезы катились по его личику». Память о матери глубоко запала в чуткую душу мальчика; как сквозь сон грезилась она ему потом. В детстве звуки песни, петой ему матерью, всегда доводили его до слез; позже он не мог уже вспомнить их слов, но утверждал, что если бы услыхал эту песню, то она произвела бы на него прежнее действие.
День ото дня таяла убитая горем женщина. Пока она держалась на ногах, люди видели ее ходившей по комнатам господского дома с заложенными назад руками. Трудно ей было напевать обычную песню над колыбелью Миши. Наконец она слегла в злейшей чахотке. Муж в это время был в Москве. Ему дали знать; он прибыл с доктором, но спасти больную было уже невозможно, и она скончалась на другой день по приезде мужа. Что произошло между Юрием Петровичем и тещей, неизвестно, но он по смерти жены оставался в Тарханах всего девять дней и затем уехал к себе в Кроптовку, оставив трехлетнего сына на попечение бабушки. Со смертью дочери вся любовь Елизаветы Алексеевны сосредоточилась на внуке; она не расставалась с ним ни днем ни ночью, он и спал в ее комнате; наблюдала за каждым шагом его. Малейшее его нездоровье приводило ее в крайнюю тревогу и было таким событием в доме, что даже дворовые девушки освобождались от работ и должны были молиться об исцелении молодого барина. Суровая и строгая ко всем окружающим, бабушка к одному внуку выказывала нежность и доброту, исполняя все его прихоти, ни в чем ему не отказывая и ничего для него не жалея. Положение всеобщего баловня нельзя сказать, чтобы благотворно отражалось на характере ребенка, развивая в нем деспотические наклонности, необузданное своеволие, привычку ни в чем себе не отказывать, не терпеть ни малейшего отпора своим прихотям и капризам и даже некоторую жестокость. Так, во втором отрывке из неоконченной повести Лермонтов, описывая детство Саши Арбенина и подразумевая в нем до некоторой степени самого себя, изображает своего героя «преизбалованным и пресвоевольным ребенком»… «Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презрением улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы. Между тем природная склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу». Нет сомнения, что теми тяжелыми, антипатичными чертами характера, которыми впоследствии отличался Лермонтов, он был обязан именно этой вредной системе воспитания, весьма заурядной в дворянских, помещичьих семьях того времени.
Но были в детстве Лермонтова и добрые влияния, до известной степени парализовавшие дурные наклонности и смягчившие его душу. Так, со дня рождения к нему была приставлена бонна-немка, Христина Осиповна Ремер, безотлучно находившаяся при нем. Это была, по словам биографа Лермонтова, П. Висковатова, женщина строгих правил, религиозная. Она внушила своему питомцу чувство любви к ближним, не исключая и крепостных. Избави Бог, если кого-либо из дворовых он обзовет грубым словом или оскорбит. Не любила этого Христина Осиповна, стыдила ребенка и заставляла его просить прощения у обиженного. Вся дворня высоко чтила эту женщину; для мальчика же ее влияние было как нельзя более благодетельно. Вторым смягчающим влиянием была болезненность Михаила. Сам Лермонтов говорит о себе в той же повести и в лице того же Саши Арбенина: «Бог знает, какое направление принял бы его характер, если бы не пришла на помощь корь – болезнь опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении; он не мог ходить, не мог поднять ноги. Целых три года оставался он в самом жалком положении, и если бы не получил от природы железного телосложения, то, верно, отправился бы на тот свет. Болезнь эта оказала влияние на его ум и характер, она научила его думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой. Недаром учат детей, что с огнем играть нельзя. Но, увы, никто и не подозревал в Саше этого скрытого огня, а между тем он охватывал все существо бедного ребенка. В продолжении мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привык побеждать страдания тела, увлекаясь грезами души. Он воображал себя волжским разбойником – среди синих и студеных волн, в тени дремучих лесов, в шуме битв, в ночных наездах, при звуке песен, под свист волжской бури». Мечтательность мальчика была еще более развита немецкими сказками и легендами, которые ему рассказывала Христина Осиповна. Русских сказок он не слышал в детстве, если судить по тому сожалению об этом, которое он впоследствии высказывал в одной из своих записных тетрадей (1830 г.): «Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская, – я не слыхал сказок народных; в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности».
Когда мальчику было одиннадцать лет, в 1825 году, бабушка, беспокоясь о его слабом здоровье, повезла его на Кавказ. Впечатлительный, мечтательный, нервный ребенок с чрезмерно развитым воображением был сильно потрясен природой Кавказа. Это чувство, чувство первой влюбленности, не покидало его всю его жизнь. Так, пять лет спустя, в 1830 году, вот что писал Лермонтов в своей записной тетради по поводу этих впечатлений:
«Синие горы Кавказа, приветствую вас! Вы взлелеяли детство мое, вы носили меня на своих одичалых хребтах; облаками меня одевали; вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе. Престолы природы, с которых, как дым, улетают громовые тучи! Кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновение гордился он ею! Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов; они так сияли в лучах восходящего солнца, в розовый блеск одеваясь; между тем как внизу все темно, они возвещали прохожему утро… Как я любил твои бури, Кавказ! Те пустынные, громкие бури, которым пещеры, как стражи ночей, отвечают. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое; виноградник, шумящий в ущелье; путь неизвестный над пропастью, где, покрываяся пеной, бежит безымянная речка; неожиданный выстрел, и страх после выстрела… Враг ли коварный иль просто охотник… Все, все в этом крае прекрасно:
Воздух там чист, как молитва ребенка,
И люди, как вольные птицы, живут беззаботно;
Война их стихия, и в смуглых чертах их душа говорит.
В дымной сакле, землей иль сухим тростником
Покровенной, таятся их жены и девы, и чистят оружье,
И шьют серебром, в тишине увядая!..»
В то же время потрясенное красотами Кавказа отроческое сердце Лермонтова впервые забилось тогда недетской страстью. Вот как он сам описывает эту свою первую, столь преждевременную страсть: «Кто мне поверит, что я знал любовь, имея десять лет от роду? Мы были большим семейством на водах кавказских: бабушка, тетушка, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собой была она или нет, но ее образ и теперь еще хранится в голове моей. Он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату. Она была тут и играла с кузиной в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни о чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть сильная, хотя ребяческая; это была истинная любовь; с тех пор я еще не любил так. О, сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум. И так рано… Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку, без причины; желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату, не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее голос (теперь я забыл его), как бы страшась, чтобы биение сердца и дрожащий голос не объяснили другим тайну, непонятную для меня самого. Я не знаю, кто была она, откуда. И поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросить и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу, не поверить в ее существование, это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет, с тех пор я ничего подобного не видел, или это мне кажется, потому что я никогда не любил, как в этот раз. Горы кавказские для меня священны… И так рано! С десяти лет. Эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум! Иногда мне странно – и я готов смеяться над этой страстью, но чаще – плакать. Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить священные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки».
Предвиденье, что до могилы будет терзать ум поэта детская первая страсть, не было экзальтацией. Действительно, образ девушки не оставлял поэта – и когда с Кавказа он вернулся с бабушкой в Тарханы, и пять лет спустя, как мы можем судить об этом по приведенной выписке из его записной тетради 1830 г., и, наконец, за полтора года до смерти написанное Лермонтовым (1 января 1840 г.) стихотворение:
Как часто, пестрою толпою окружен…
Как часто, пестрою толпою окружен,
Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,
При шуме музыки и пляски,
При диком шепоте затверженных речей
Мелькают образы бездушные людей –
Приличьем стянутые маски;
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки –
Наружно погружаясь в блеск и суету,
Ласкаю я в душе старинную мечту,
Погибших лет святые звуки.
И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться – памятью к недавней старине
Лечу я вольной, вольной птицей;
И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится – и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
И странная тоска теснит уж грудь мою:
Я думаю об ней, я плачу и люблю,
Люблю мечты моей созданье
С глазами, полными лазурного огня,
С улыбкой розовой, как молодого дня
За рощей первое сиянье.
Так царства дивного всесильный господин –
Я долгие часы просиживал один,
И память их жива поныне
Под бурей тягостных сомнений и страстей,
Так свежий островок безвредно средь морей
Цветет на влажной их пустыне.
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю
И шум толпы людской спугнет мечту мою –
На праздник незваную гостью,
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..