Читать книгу Грифоны охраняют лиру - Александр Соболев - Страница 7
Часть первая. Тихая сапа
6
ОглавлениеВряд ли это могло служить доказательством их родства: в тридцатые годы, с возвращением моды на дониконовскую Русь, детей стали называть Пантелеймонами, Епифанами и Евдокиями – так что Никодим не чувствовал себя особенно редким зверем в зоопарке (хотя в классе других Никодимов и не было). Мать, на которую он после минутного замешательства обрушился с расспросами, демонстративно и категорически отказалась отвечать на вопросы об отце, сначала стараясь перевести разговор на другую тему, а после просто замолчала, опустив глаза и насмешливо улыбаясь. Никодим предположил бы, что она выговорила отцовское имя случайно и теперь раскаивается в этом, но это настолько было не похоже на обычные ее манеры и привычки, что он был абсолютно убежден в нарочитости произнесенной фразы. Смысл этого, если исходить из его представлений о ее всегдашней рациональности, был неясен – хотела ли она, чтобы Никодим его разыскал? Имела ли какое-то смутное предчувствие относительно собственного будущего и хотела, чтобы сын остался не полностью покинутым? Между тем именно таковым он себя в настоящую минуту и чувствовал – спускаясь вниз по парадной лестнице, мимо горшков с цветами, выставленных колясок и велосипедов, едва придерживаясь левой рукой за деревянные, старые, истрескавшиеся перила с фактурным переплетением жилок, густо залитых темным полупрозрачным лаком, – и наконец, приоткрыв тяжелую деревянную же дверь с маленьким наивным витражом над ней (лучи малинового солнца над треугольной горой бутылочного стекла), он оказался на улице.
Было лучшее время в Москве – с длинными днями и короткими ночами, без пыльной удушающей жары и печального дыхания приближающейся осени. Смотря под ноги и не глядя по сторонам, Никодим медленно шел по переулкам в направлении метро: мысли его не вились вокруг услышанного, а как-то лились непринужденно в обычном его рассеянном рассредоточении; как будто в голове его происходил свободный застольный разговор всех со всеми – и все они были Никодимы, и все они обсуждали поразившее их известие. Вдруг подумал он, что, может быть, до матери дошел слух о смерти отца и она хотела его подготовить к этой мысли – например, в вещах его найдут некоторую шкатулку (он сразу представил себе этакий кипарисовый ларец: потертый, с черепаховой инкрустацией), где, среди прочих важных бумаг, будет и особенный бювар, касающийся Никодима: перевязанные ленточкой письма его матери, потом объяснения отца, его завещание, его письмо, начинающееся «Мой милый незнакомый сын», – впрочем, занавес этот быстро захлопнулся, побежали титры, и Никодим течение этого сюжета категорически прекратил. Если бы так, подумал он, впрочем, дальше, – где бы сейчас физически был его отец? Не душа его, в бессмертие которой он, судя по роману, безусловно верил, а его оставленная оболочка, бренное тело (которое он, кстати, пока никак не мог себе представить: облик Шарумкина был для него столь же туманен, как и воображаемая прежде безымянная отцовская фигура).
Никодим читал в каком-то научно-популярном журнале статью о круговороте в природе разных элементов, неизменяемых атомов, от урана до кислорода; основу этого цикла составлял углерод, входивший в состав живых организмов и после их кончины возвращавшийся в природу. Атомы его, невозмутимые, как транзитные пассажиры, переселялись из почвы в колосок, из зерна в овцу, из овцы в человека, а после вновь оказывались в воздухе, чтобы опасть в землю и снова прорасти. Если так, думал Никодим, если отец уже не существует в своем физическом обличье и растворился в природе, то он сейчас везде – в этих деревьях и в этой траве, на земле и в небе: странное чувство собственничества охватило его; другие люди могли присвоить себе ничейные атомы, составлявшие прежде нечужую ему вселенную, которая, одухотворенная чем-то или кем-то, имела к нему прямое родственное отношение; пользуясь бывшим отцовским теплом и телом, они не знали, да и не задумывались, кому принести за это благодарность. Впрочем, и эту мысль он прогнал как недостойную и непрактичную – ибо если отец был жив, то его следовало разыскать.
Первое это чувство (еще спускаясь по лестнице, Никодим ощущал его постепенное шевеление) было в принципе иррациональным: с приливом подступающей неловкости он сразу вообразил себе будущую, вполне гипотетическую, сцену свидания и поморщился. Казалось совершенно немыслимым подойти к неизвестному, чужому, весьма, вероятно, знаменитому человеку с мелодраматическим «здравствуй, папа» или чем-нибудь в этом роде. «Сочинитель Шарумкин, если не ошибаюсь?» – но к такой реплике требовалась соответствующая мизансцена: африканские сумерки, угадываемый плеск гигантского озера, туземные белозубые проводники с мачете, свежующие свежепойманного гиппопотама. «Джамбо, мбвана». Опять не то. Тем временем светлый майский полдень отвлек его мысли: он шел по правой стороне тенистого бульвара, среди цветущих каштанов с их светлыми свечами между широколапых листьев. В Москве не приживались их европейские родственники, ласкавшие весною взор, а осенью желудок: сажали здесь так называемые конские, с колючими плодами, обнаруживавшими в свое время темную, мореную сердцевинку, абсолютно несъедобную. (Странно, подумал в скобках Никодим, что русский язык презрительно именует «конским» негожие разновидности – конский щавель, конский каштан: стоило бы от наречия крестьянской страны ожидать большего почтения к главному кормильцу.) По бульвару, сердито пофыркивая, катились редкие машины: горбатые, кругломордые, похожие на гигантских насекомых или особенную разновидность пресмыкающихся; прохожих почти не было. Немногочисленные лавки, оставшиеся в переулках после того, как их удачливые соседки перебрались поближе к центральным улицам, были открыты в тщетной надежде на локальное экономическое чудо: зеленщик опрыскивал из пульверизатора свой прихотливо разложенный малахитово-румяный товар, мясник прятался в глубине своей бело-красной пещеры за вяло колеблющимися лентами клейкой бумаги, усеянными мухами, и только табачница, облокотившись на видимый из-за приоткрытой двери прилавок, о чем-то вяло беседовала со сгорбленной старушкой в тюлевом чепце. На углу в специальной крашеной круглой будке скучал городовой – непременная примета столичного пейзажа: каждый год прогрессивная часть Городской думы выставляла на голосование вопрос об отмене этих давно ненужных круглосуточных дежурств, и каждый год большинством голосов этот вопрос откладывался до следующей сессии.
Вдруг новая мысль пришла к нему: если отец назвал героя своего романа его именем, не оставил ли он каких-то подсказок в других своих книгах? У его до сих пор бесцельной прогулки (домой ему не хотелось) вдруг появился смысл: как если бы искатель сокровищ получил бесспорные сведения, что искомая карта ждет его в запечатанной бутылке. Никодим пока не думал, какого рода сведения он там отыщет: еще одного тезку? Персонажа, которому будут приданы его внешность или какие-нибудь истории из его жизни? Или что-то, что позволит ему обнаружить самого автора? Московские книжные магазины, несмотря на то что торговали они товаром без срока давности и уже потому должны были оказаться защищены от причуд спроса, сезонных колебаний и прочих экономических бурь, обнаружили, напротив, в последние годы необычайную прыть. Прежде основная книжная торговля была сосредоточена в районе Никольской и у Сухаревой башни: недалеко от Кремля располагались лавки со столетней историей, где пожилые бородатые знатоки (существенная часть московских антиквариев происходила из двух-трех старообрядческих семей) степенно беседовали со столь же седобородыми и высокоучеными покупателями; неподалеку от них велось дело на европейскую ногу: бритые увертливые приказчики торговали парижскими и брюссельскими новинками, не брезгуя, впрочем, и старой русской книгой, но только гражданской, – в старопечатных изданиях они не смыслили и их не держали. За новыми книгами любители шли на Сухаревку, где под открытым небом теснились развалы, на которых гимназист мог за двугривенный купить нужный ему учебник либо словарь, здесь же по традиции стояли и киоски большинства действующих издательств, торгующие новинками. Впрочем, в сороковых годах эта картина стала меняться – Сухаревку затеяли перестраивать, так что книжники, собрав свой пыльный скарб, разбрелись по всей Москве, оседая в людных местах, а то и открывая небольшие лавочки на центральных улицах, – и, когда после реконструкции окрестностей башни отцы города затеяли собрать их снова, оказалось, что часть их пустила в новых местах уже такие зацепистые корни, что сдвинуть их с места сделалось невозможным. Никодим, никогда не интересовавшийся предметом (хотя в гимназические годы ему случалось бывать на тогда еще действовавшей Сухаревке), твердо помнил, что где-то недалеко от дома матери ему точно попадалась вывеска букиниста, но сейчас, пытаясь ее найти, он никак не мог сопоставить отложившуюся в уме картинку с тем, что его окружало.