Читать книгу Грифоны охраняют лиру - Александр Соболев - Страница 9
Часть первая. Тихая сапа
8
Оглавление«Покойный» – бросилось ему в глаза на первой же странице, и он мгновенно похолодел, но недоразумение сразу разъяснилось: это была фамилия автора предисловия, вольготно распространившегося чуть ли не на треть книги. Значительную часть титульного листа украшало перечисление регалий того же Олега Левоновича Покойного, а также перечень работ, исполненных им для предлежащей (он так и писал «предлежащей») книги: тут были и «общая идея», и «подготовка текста», и «комментарии», и «надзор за исполнением», и, кажется, что-то еще. Вторым поразившим Никодима обстоятельством было то, что и напечатанная на фронтисписе фотография изображала профессора Покойного, но, пока это выяснилось, Никодим пережил несколько неприятных секунд, наспех сопоставляя свое воображаемое отражение в мысленном зеркале с чертами холеного жовиального белокурого мужчины, с надменной усмешкой глядевшего на него с портрета.
Когда-то давным-давно у Никодима была «Иллюстрированная энциклопедия для детей», где среди прочего был изображен маленький человечек в скафандре, оказавшийся на какой-то дальней планете, где сила тяготения была в несколько раз меньше земной. Человечек подпрыгивал вверх с обычным усилием, но прыжок его получался гигантским, на несколько десятков метров: он практически парил в воздухе, перебирая при этом смешными надутыми ножками специального костюма. Именно этого космического комика напомнила Никодиму манера профессора Покойного: едва прикасаясь к собственной теме, то есть к биографии и творчеству Шарумкина, он ухарски подскакивал и надолго зависал в воздухе, многословно рассуждая о колониализме, феминизме, экзистенциализме и прочих отвлеченных предметах. Никодим подумал о полистной оплате, но быстро устыдился: вероятно, речь шла о вещах, к пониманию которых у него не было ни врожденных способностей, ни подходящего образования, ни какого-то особенного умственного такта, наличие которого могло позволить увидеть за этой нелепой трескотней что-то разумное. За полчаса усердного листания Никодиму удалось выцедить из статьи в полторы сотни страниц совсем немного – как оказалось, почти все, что имело отношение к личности и взглядам Шарумкина, профессор выписывал из одного-единственного интервью, которое тот уже в статусе именитого писателя некогда дал «Утру России» (Никодим загнул уголок страницы со ссылкой); в остальном биографические сведения сводились к констатации их отсутствия. Шарумкин появился буквально ниоткуда: по слухам, в юности он любил рассказывать диковатую историю о том, как его случайно обнаружили крестьяне какой-то деревни на берегу реки лежащим в корзинке (чуть ли не по реке этой приплывшей); знакомые относили это на счет артистичности натуры и разговор не поддерживали, а после, когда он сделался еще не знаменит, но уже как минимум известен, от бесед такого рода он уклонялся сам. Учился он где-то в провинции, в школе-интернате; попал в состав губернской делегации на физической олимпиаде, выиграл ее, причем произвел глубиной своих познаний и силой интуиции такое впечатление на жюри, что ему сразу, не сходя с места (случай, кажется, беспрецедентный), предложили не возвращаться со своими товарищами обратно в интернат, а остаться в Москве, суля пожизненный контракт. Он отказался, но домой и правда не вернулся: где-то скитался, у нас или за границей, потом поступил на физический факультет, где его еще помнили и уже ждали, отучился с блеском четыре года – и на исходе пятого написал «Незадачливого почтаря». Дальше на странице предисловия вдруг заплясала стайка фамилий, ничего Никодиму не говоривших, но, кажется, много значивших для Покойного: насколько можно было понять, это были люди, с которыми Шарумкин знался в годы своей недолгой литературной… не карьеры даже, поскольку слово «карьера» подразумевает старание и возвышение (не говоря уже, что попахивает конюшней), а литературной жизни. Потом Покойный наскоро и не вдаваясь ни в какие подробности, упоминал «его (то есть Шарумкина) трагическое исчезновение» – и снова с облегчением утомленного жарой курортника пускался с головой в пенные воды феминизма с мировой скорбью. Таким образом, главное, что удалось извлечь из предисловия в практическом смысле, – место работы самого Покойного (он, среди прочего, титуловался профессором историко-филологического факультета Московского университета) – ибо с ним совершенно необходимо было встретиться. Но прежде этого Никодим сделал то, ради чего, собственно, и покупалась книга, – усевшись поудобнее, перелистнул последнюю страницу предисловия и открыл начало первого отцовского рассказа.
Сразу все как-то изменилось вокруг него – как будто он вышел из прокуренной комнаты, где неумные и неприятные люди говорили о скучных и подлых вещах, и вошел в тенистый прохладный лес. Вновь повеяло запахом сирени; на страницу книги, соблазненный ее кажущейся теплотой, деловито спланировал комар, который, утвердившись четырьмя лапками на шероховатом листе бумаги, стал чистить передними двумя свой натруженный хоботок, как бы примериваясь к уколу; в брюшке его поблескивала рубиновая капелька с кровью предыдущего кормильца. Никодим задумался о том, кто был его невольным донором, прикидывая, куда бы могло завести его это странное кровное родство, если бы он подставил насекомому руку. Первый рассказ книги был под стать его мимолетному настроению: в нем говорилось (Никодим старался привыкать к неторопливой отцовской манере) о человеке, болезненно жалеющем все сущее. Начинался он с похода героя к стоматологу: сперва тот объяснял несколько ошеломленному этим оборотом доктору, что каждый зуб у него во рту имеет собственное имя, были таковые и у молочных, но он с самого начала знал, что те обречены; нарекая же постоянные по мере их появления, он уповал, что они останутся с ним до конца и даже более того. Но вот (тянул он дальше) Джошуа захворал и теперь болит и на вид сделался довольно скверным. Дантист, осмотрев Джошуа, подтвердил первоначальный вердикт и заключил, что Джошуа надо извлекать. Дальше страницы на три шел трагический, но при этом совершенно уморительный диалог, к которому в некоторый момент присоединялась сестра милосердия, помощница доктора. Наклонившись ради увещания и утешения к больному, она случайно продемонстрировала в вырезе белоснежного халата, спасовавшего перед ее природными дарованиями, ожерелье из желтоватых камешков, в которых герой не без труда узнал человеческие зубы. Направление диалога переключилось: герой не мог прямо спросить у сестры о ее странном (хотя с профессиональной точки зрения логичном) украшении, поскольку боялся осрамить ее перед ее начальником, но при этом в голове его постепенно утверждалась мысль, что Джошуа, пожалуй, был бы не против найти вечное упокоение в составе ее ожерелья. Далее он прощался с доктором и его любезной помощницей, назначив дату решающего визита, и отправлялся домой, где садился за письмо к полногрудой дантистке. Дело шло туго, поскольку любые описки и опечатки были для него болезненны: замазывая или зачеркивая букву, он представлял себе, как убивает ее, только что родившуюся, не дав ей прожить долгую жизнь. Через тысячи лет, – представлял он, – будущие археологи могли бы найти этот листок, быть может единственный уцелевший от целой цивилизации, чтобы судить по нему, ничтожному, обо всем ее богатстве и великолепии, так что каждое слово, каждая буква, каждая точка его сделалась бы объектом исключительной важности, – и этой-то блистательной судьбы лишилась несчастная буквочка, нелепый графический бастард, произведенный на свет по неосторожности: глаза его наполнялись слезами, соленая влага капала на лист, размывая чернила и растворяя другие буквы, от чего он начинал прямо рыдать – и в этот момент слышал стук в дверь. Была ли это та самая гостья, чье появление на пороге, казалось, следовало из всей логики рассказа? Неизвестно, поскольку он на этом заканчивался и начинался новый.
Героем его тоже был человек с необыкновенным даром: он умел вступать в невольный симбиоз с разными живыми существами, сперва сам не подозревая об этом. Так, например, когда он съел яблоко с огрызком, одно из зернышек проросло у него в желудке, пустив корни и ветви, но сделало это с необыкновенной деликатностью, так что человек почти не испытал дискомфорта: напротив, увидев однажды в зеркале, что из уха у него торчит тоненькая веточка с зелеными клейкими листочками, он не побежал к врачу и не попытался ее выкорчевать, а, напротив, стал носить шапку, которая предохраняла бы нежный росток от холода. Он был разумен и предусмотрителен, так что к моменту, когда шапка по условиям климата привлекала бы дополнительное внимание, он отрастил длинные волосы, которыми и закрывал ухо, пропуская сквозь них лишь нежное розоватое соцветие, которым тем временем вознаградила его благодарная яблонька. Отдельное беспокойство доставляли пчелы и шмели, старавшиеся опылить его на ходу, но он справился и с этим: оказалось, что если сесть на скамейку и на некоторое время замереть, то они не причинят вреда – если, конечно, утомленные душистым нектаром и весенними ароматами, не устроятся ночевать прямо в цветке. Он уже подумывал о том, как будет камуфлировать будущий урожай (в том, что он состоится, сомнений не было) и на что употребит созревшие яблоки, – просто сгрызть их было бы неловко: выходило, что все время вызревания ему предстояло оставаться дома, заранее приобретя необходимые припасы, – но по условиям фрукты нуждались в солнечном свете, а балкон его квартиры выходил на северную сторону дома… тут в эти манящие расчеты вторглось новое обстоятельство: в его организме поселилась колония дрожжей, которая в награду за приют и регулярные порции сахара (ни в коем случае не вместе с горячим чаем) подкармливала его чистым спиртом, который сама вырабатывала, – так что герой рассказа на некоторое время решил отставить дальновидность и пуститься во все тяжкие. В этот момент Никодим, не дочитав, закрыл книгу, заложив страницу спланировавшим к нему в руки листочком, – ему не то чтобы не хотелось узнать, что будет дальше, но он почувствовал что-то вроде пресыщенности прихотливым отцовским воображением: книга ему несомненно нравилась, но впечатления от нее должны были отстояться. Тем более что если он хотел застать профессора Покойного на рабочем месте, ему следовало поспешить: был четвертый час дня, так что тот вполне мог уже, покончив с дневными лекциями, уйти домой.
Ему нужен был десятый номер трамвая, один из самых старых московских маршрутов, начинавший еще в качестве конки и эволюционировавший на глазах у старожилов: испокон веку ходил он откуда-то из района Преображенской заставы, бывшего тогда глубокой окраиной, через весь город к Калужской площади. Вагон подошел, гремя; на площадке кондукторша (работа, к которой не так давно и после некоторых локальных тревог и интриг стали допускать женщин) вяло кокетничала с двумя верзилами-кавалергардами. Никодиму показалось, что все они действуют как бы нехотя, оправдывая ожидания, возлагаемые на них униформой и ситуацией: кавалергард обязан быть волокитой, равно как и билетерше необходимо вносить в скучное свое ремесло дуновение Эроса, а в действительности ни тем, ни той не хотелось ничего, кроме того, чтобы их не трогали. Собственно, Никодиму, прервавшему фарс, обрадовались как родному: кондукторша приняла пятачок, пропустив его на верхнюю площадку, – и трамвай покатил себе через Каланчевскую, Сретенку, Лубянку – улицы, которые обошел стороной вал переименований 20-х годов, когда полубогов и героев, проведших Россию по краю пропасти и не давших ей туда соскользнуть, стремились вплести в вечность нитями топонимов; вскоре, впрочем, образумились и практику эту прекратили.
На Моховой, едва завидев здание университета, Никодим вышел; местное начальство, из года в год соревнуясь то ли со своими предшественниками, то ли с самим собой, красило комплекс зданий во всё более ядовитый цвет: начали с обычного вощаного, потом перешли к цвету лавальер, потом – к яичному желтку, – сейчас же, как заметил Никодим, они вновь были перекрашены в особенно яркий оттенок с добавкой рыжины. Впрочем, вопреки колористическому напору недвижимости, швейцар, напротив, оставался совершенно традиционным и даже старорежимным: с усилием распахнув перед посетителем дверь и с охотой приняв двугривенный в бездонную свою лапу, он уже безвозмездно указал на кабинет профессора Покойного, прибавив, что тот до сих пор на месте. Никодим споро взбежал по лестнице, опоясывающей полукруг вокруг пустого места (как будто собирались здесь поставить крупную статую, но из-за чего-то помедлили), и пошел по коридору; из-за двери с табличкой «Лаборатория фольклора» доносился томный женский голос, отчетливо выпевавший: «Ох дед, ты мой дед! Ты не знаешь моих бед! Захотелося морковки, в огороде какой нет!» Никодим покачал головой и ускорил шаг: искомая дверь – массивная, филенчатая – была шестой слева. За дверью пискнуло: там обнаружилась миниатюрная секретарша – светловолосая, красногубая, бледнолицая, приводившая даже на память полузабытое тургеневское слово «белесоватая», она была одета во что-то белое кружевное – и взглянула на Никодима с непонятным облегчением, как будто ожидала увидеть вместо него кого-то гораздо более зловещего.
Никодим осведомился, можно ли увидеть профессора; его попросили подождать. По стенам красовались фотографии, где хозяин кабинета был запечатлен, вероятно, с разнообразными писателями, судя по глубокомысленным выражениям лиц и лезущим в кадр атрибутам сочинительского труда: пишущие машинки, книжные полки; на некоторых красовались дарственные надписи разной степени вычурности: «Опытному от подопытной», «Не забывайте тело, но поняли ли Вы мою душу?», «Собрат, воистину». Никодим не без трепета подумал, что среди этих по большей части безымянных лиц может оказаться и Шарумкин, но, впрочем, дамы явственно преобладали. В коридоре послышались шаги, дверь скрипнула, и вошел Покойный, отчего-то несущий в руках футбольный мяч; фотография (или мастерство ретушера) ему льстила: в жизни он был пониже, постарше, поплешивее; на лице его выделялись иссиня выбритые щеки, как будто он только что вышел от цирюльника. Они быстро обменялись с секретаршей взглядами, смысл которых Никодим не понял. «Позвольте, угадаю, – сказал профессор, впиваясь глазами в Никодима. – Вы – тот самый Половинкин, который не был ни на одной моей лекции и теперь собрался писать у меня диплом, верно?» Не хотевший быть Половинкиным Никодим отверг это предположение. «Чем же обязан?» – «Я – сын Шарумкина» (он сам удивился, как легко это выговорилось). – «Что ж, добро пожаловать», – никак не выразив своего удивления (если оно и было), проговорил Покойный, показывая на дверь в левой дальней стене приемной.
Кабинет профессора был невелик и чрезвычайно уютен, с книжными шкафами из темного дерева и длинного, явно антикварного стола им в тон. Жестом указав Никодиму на один из стульев, профессор аккуратно опустился в кресло, стоящее во главе стола, и вопросительно поднял бровь. В этот момент дверь открылась, и секретарша, просунув голову, испуганно пискнула: «Идет». Тигриным прыжком профессор метнулся к двери приемной и дважды повернул ключ. В дверь застучали – судя по звукам, сперва костяшками пальцев, после кулаком, а после и ногами. «Открывай, гадина», – проревел низкий, но несомненно женский голос. «Мой психоаналитик», – извиняющимся тоном прошептал профессор Никодиму, как будто это что-то объясняло (впрочем, отчасти так оно и было). Дверь ощутимо трепетала, поддаваясь. Покойный бесшумно налег на нее изнутри, секретарша притулилась рядом, так что Никодиму ничего не оставалось, как примкнуть к ним, обороняя их скромную крепость от неведомой воительницы. Крики и удары продолжались; от струсившей секретарши явственно тянуло кисловатым запашком; профессор, насколько мог, сохранял внешнюю невозмутимость. «Как странно, – думал Никодим, – я шел сюда в надежде повыспросить что-то про моего предполагаемого отца, держа в уме возможность холодного приема и даже отказа, но никак не мог предположить, что мне придется вступить в столь нелепое противостояние».
Тем временем крики смолкли, прекратились и удары; некоторое время из-за двери слышалось тяжелое дыхание, но вскоре затихло и оно. «Ушла?» – одними губами спросил Никодим. «Затаилась», – так же отвечал профессор. Вдруг футбольный мяч, принесенный им и в какой-то момент забытый, сам по себе выбрался из-под стола и медленно покатился к ним. Секретарша взвизгнула шепотом, и это странным образом разрядило обстановку. Нарочито медленно двигаясь на цыпочках, высоко поднимая колени, как будто шли они в зарослях крапивы или по болоту, а не по истертому казенному ковру, все трое двинулись в кабинет. Секретарша жестами показала, что она сделает мужчинам чай, те покивали и вновь устроились в диспозиции, какой она была перед началом вторжения, но сейчас они были уже сближены пережитым, так что психологический фон был совсем другим. «Что вы хотите знать про Шарумкина?» – негромко спросил профессор, понижая голос одновременно как бы и из деликатности, и чтобы не разбудить зверя, спящего за дверью. – «Где он сейчас?» Покойный пожал плечами. Секретарша внесла три чашки чая на подносе и, не спрашивая, взяла себе одну, устраиваясь за тем же столом. Никодим отметил, что, ставя чашку Покойному, она каким-то особенным собственническим жестом смахнула пылинку с его твидового плеча. Профессор начал рассказывать.