Читать книгу Из жизни лис - Александр Валерьевич Тихорецкий - Страница 5

Глава IV

Оглавление

Полная самых дурных предчувствий, с тяжелым сердцем Аня отворила дверь родительского дома, встретилась глазами с мамой. Сердце сжалось, как перед прыжком, но – ничего, никаких вопросов, никаких даже намеков на предстоящую нервотрепку. Привычная церемония приветствия: привычное «привет», привычный поцелуй, «ужин на плите», – и вот уже мама ушла к себе в комнатку, тихо закрылась за ней дверь, и вместо обычной в таких случаях враждебности, вместо неприязненной и болезненной напряженности – глубокая, острая жалость, нежность. Мама, мамочка, мамуля. Устала, – снова, наверно, после занятий проводила какой-нибудь факультатив, а потом еще пришлось заниматься с персональными учениками.

Как будто мама – единственный музыкальный педагог в городе! Кто-то когда-то сказал, что она – лучшая, и от учеников просто отбоя не стало; едут к ней со всей области, уже несколько раз пришлось номер телефонный менять, чтобы хоть звонков было поменьше! Только сними трубку, ответь – тут же примчатся, станут терзать просьбами – пойти навстречу, помочь, выкроить место в графике; кого-то прослушать, на кого-то обратить внимание. А мама – добрая. Да и потом, – это же все дети, для детей, как им откажешь?

Наверно, их папа из-за этого бросил. Ведь он художник, творец, ему требуется внимание. Внимание, ну и все такое, что с этим связано. Тепло домашнего очага, уют, – как там пишут в этих набивших оскомину женских романах?

Что поделаешь, творческая личность! И мама – тоже. А когда в семье сразу две творческих личности – это уже перебор; даже Аня это понимает в свои пятнадцать. В последнее время родители только и делали, что ссорились напропалую, ссорились так, что оставалось лишь гадать, кто же из них не выдержит первым. Первым не выдержал папа. Он ушел, и сразу дома стало пусто-пусто. Одиноко и тихо. И сразу выяснилось, чего ему здесь не хватало – тишины. Зато теперь ею полон дом, забиты все щели, даже кот и собака на цыпочках ходят, будто боятся спугнуть кого-то.

Тишина давила, угнетала, выдавливала. Мама стала задерживаться на работе, Аня под любым предлогами старалась придти попозже, оставалась у Тоньки, а Оля с мужем вообще перебрались в городскую квартиру. Но дом требовал всех обратно, словно магнитом, притягивал к себе; и Аня, и мама возвращались, будто провинившись, избегая смотреть друг дружке в глаза; прошло еще немного времени, вернулись и Оля с мужем.

Все это, конечно, наложило свой отпечаток, – не могло не наложить; Аня читала об этом и с тревогой и нетерпением ждала результат – как там все с ней получится? Получилось, впрочем, не особенно страшно – всего лишь появилась пара-тройка комплексов, вполне безобидных для ее возраста, еще больше развилась интроверсия, – не так оптимистично, как хотелось бы, но хорошо хоть так (учитывая, во что могло вылиться – ожесточение или еще чего похуже, какую-нибудь неврастению). Хотя, конечно, отдавало все это душком инфантильности, слабости, но не всем же быть Жаннами д’Арк.

Необходимость притворяться сформировала из нее скрытную, замкнутую натуру; любимым временем суток стал вечер, – можно было сбросить маску, быть самой собой. Можно было мечтать. И лучше всего мечталось в такие вот лунные осенние вечера, когда еще совсем тепло и можно не закрывать окно на ночь. И можно смотреть на звезды, вдыхать терпкие ароматы осенних цветов, ловить в этой теплой, золотистой свежести едва различимые нотки увядания, все резче и жестче проступающие очертания безжизненной наготы остова, на котором еще совсем недавно цвело, пело, танцевало лето. Она надевала наушники, слушала старенькую песенку, которую так любила напевать мама: «Снова птицы в стаи собираются, ждет их за моря дорога дальняя…», – под ее мелодию особенно хорошо грустилось, и мечты были совсем не похожи на те, в которых она царила среди розовощеких мужчин во фраках. В такие минуты ей представлялось обязательно что-нибудь печальное, даже траурное, например, похороны. Вот лежит она в гробу, юная, прекрасная, в подвенечном платье, а над ней убивается синеглазый красавец. Рыдает, как младенец, осыпает поцелуями ее безжизненное лицо. А вокруг стоят мама, папа, Оля, Тонька, даже Сашка Трофимов, и все плачут, рыдают, заливаются слезами. И Аня тоже всхлипывает, сворачивается клубком под своим пледом и тихонько засыпает, будто проваливаясь в невесомость, отчаливая от берега в густую туманную даль…

Но сегодня все – по-другому. Сегодня есть, о чем поразмышлять. Не о чем, конечно, а о ком. Ну да, о нем, о Стефане. Разумеется, все это время ее мысли так или иначе вертелись вокруг него, но и в парке, и по дороге домой чужое присутствие отвлекало, рассеивало; она жадно, с нетерпением ждала минуты, когда сможет остаться одна.

Наспех выпив чая и перекинувшись парой дежурных фраз с растревоженной Олей (мужа Павла до сих пор нет, на звонки не отвечает), Аня наскоро умылась и легла в постель. Из окна доносилась музыка, детские голоса, шум проезжавших машин, – день постепенно угасал, меркли краски, таяли звуки; она глубоко вздохнула и начала перелистывать память сначала, по привычке оставляя самое интересное на потом.

Вот они с Тонькой в парке. Последнее солнце, прощальное тепло уходящего лета. Лебеди, лениво плавающие в пруду, стайки детворы, сквозные тени на тротуаре. Все хорошо, но почему тогда так грустно? «Все, что это лето обещало мне, обещало мне, да не исполнило…». Что это, слезы? – чего это она раньше времени нюни распустила? Сашка Трофимов? Нет, не то. Может быть, из-за тех двоих? Фу! зачем впускать эту мерзость в воспоминания! Но, как, как без них? Ведь, не случись этого – вот ведь черт! – она никогда! никогда не встретила бы Стефана.

Неужели же вот так можно разминуться с человеком, пройти мимо, даже не оглянувшись, так и не узнав друг о друге? И почему так горько, почему так рвется и поет сердце? Тонька считает, что она влюбилась. Влюбилась? Вот еще! Он старше, уже взрослый, он иностранец, в Стокгольме его ждет подружка, может быть, она даже и здесь, с ним. И потом, он нанял ее на работу, заплатил ей (малиново отозвалось сердечко), – у них чисто деловые отношения. И вообще, глупости это все… Но что-то же тянет к нему, тянет как магнитом; и его – тоже, – и руку задержал, и разговаривал, и смотрел на нее все время; один только его последний взгляд чего стоит. Она до сих пор его чувствует… И деньги эти его она не потратит – не потратит и все тут! что хотите, думайте! – оставит на память, что-то вроде сувенира, кленового листа для гербария. Будет грустить над ними такими вот лунными, ночами, вспоминать – эхо несбывшегося счастья, элегия расставания… А, может, не будет никакого расставания?

Тихо скрипнула дверь маминой комнаты. Бесшумно, чтобы не разбудить Аню, мама прошла в гостиную, начала о чем-то шептаться с Олей. Вернее, шептала мама, а Оля отвечала ей приглушенным голосом. Так они и переговаривались какое-то время, но слов было не разобрать, потом послышался плач. Плакала Оля. Аня горестно вздохнула: все понятно – снова Олин благоверный дурит. Вернется, как обычно, под утро, пьяный, мерзкий, завалится спать и будет храпеть до обеда. Потом проснется и пойдет опохмеляться, если, конечно, есть на что. А если нет – вернется обратно и будет сидеть дома, злой, раздражительный, неразговорчивый. С работы его уже турнули, перебивается случайными заработками. Оля к нему и так, и этак, по-хорошему и по-всякому, но все бесполезно – пропадает ее Павлик. А она красивая, ей жизни, любви хочется. Впрочем, какая уж тут любовь?..

Теперь мама уже не шептала, говорила спокойно и размеренно, голос ее вился вокруг Олиного плача, обволакивал его мягкой настойчивостью. Всхлипывания стали затихать, уступая терпеливому маминому речитативу, вот еще немного, и они совсем стихли. Последние слова, звук поцелуя…

Аня едва успела притвориться спящей. Так и есть, мама не смогла пройти мимо, присела на краешек кровати. Аня почувствовала ее руку на лице, услышала нежный, ласковый шепот. Что это? Одна за другой упали на лицо крупные теплые капли, упали и скатились, оставив тревожные прохладные дорожки. Слезы? Мама плачет! Сильное, горячее колыхнулось в душе, захотелось обнять, прижаться к маме, вдохнуть с детства знакомый аромат волос. Аня открыла глаза, но мама уже встала, ушла к себе; вот дверь в ее комнату тихонько скрипнула, затворяясь. Будто и не было ничего, лишь только осталась на лице и шее теплая влага.

Вдруг все пережитое навалилось на Аню, и Стефан, и Оля, и мама – все закружилось перед глазами, нахлынуло, она спрятала пылающее лицо в подушку, заплакала, так и не доиграв до конца сцену похорон, не вспомнив песенку про осень…


Аня шла по парку и не узнавала его – всегда шумный, оживленный, сейчас он был абсолютно безлюден, казался совсем незнакомым, чужим. Все вокруг было залито каким-то неестественным зеленоватым светом, и невозможно было понять, что на дворе – день или ночь, и невозможно было вырваться из тяжкой, муторной неизвестности, обесцветившей, обеззвучившей, обездвижившей все вокруг. Ни один лист не шелохнулся на дереве, ни одна птица не взлетела в небо; она шла и шла, не зная, куда и зачем, двигалась в этом царстве безмолвия и покоя, лишенная цели, воли, мыслей и чувств, покорившись его пустой, однообразной неизбежности. Аллеи сменялись аллеями, оставались позади деревья, клумбы, пустые скамейки, мертвые фонари, казалось, все это будет длиться вечно, как вдруг что-то неуловимо изменилось вокруг; она оглянулась и поняла, что вышла на мост.

Из жизни лис

Подняться наверх