Читать книгу Химутка - Александр Вендеров - Страница 3

Глава 1. Пасха

Оглавление

Евфимия Трифонова, старушка на девяносто втором году жизни, которую в деревне по-простому звали Химуткой, коротала старость на русской печке в доме своего сына Ивана Павлова. За молодые и зрелые годы, ставшие теперь такими далёкими, Химутка родила шестерых детей – троих сыновей и троих дочерей, однако до нынешнего времени дожил только первенец Иван. Да и тот уже не молоденький: идёт ему семьдесят четвёртый год.

Над деревней Спас-Вилки Шаховского района Московской области стоит густая апрельская ночь. Спит деревня, людских голосов не слышно, и только уханье филина да переклички цепных собак нарушают тишину. Заглянем в календарь: на дворе пасхальная ночь 1933 года. Пасха в тот год выпала на шестнадцатое апреля.

В старости спится плохо. Технический прогресс медленно доходил до Спас-Вилок. И если в колхозе «Свобода» уже появился первый трактор, то об электрическом освещении знали лишь понаслышке. С вечера сидели с лучиной (только по праздникам с керосиновой лампой), делали всяк своё домашнее дело: девочки с матерью пряли или вышивали, мальчики с отцом крутили верёвки или правили какую-нибудь сельскохозяйственную утварь, если та была не слишком громоздкой, чтобы можно было принести в избу. А Химутку одолевал сон. Она и так обычно лежала на полатях большой, в половину кухни, печки, а как только смеркалось – спать охота, нет мочи. Зато и ночью просыпалась часто и порой часами не могла уснуть. Тогда-то и приходили к Химутке воспоминания о давно прошедших временах. Оно ведь как у стариков: порой забываешь, что было сегодня или вчера, а случившееся много лет назад помнишь до самых мелких мелочей.

Вот и теперь Химутка проснулась до света. Вспомнила, что сегодня Пасха. Христос воскрес! В последние годы, правда, большевики не велят в церковь ходить, борются с теми, кто посещает богослужения, высмеивают выполняющих религиозные обряды. И по всей стране стали сносить храмы всех религий. Оттого люди и боятся – ходят в храм только самые верующие, всё больше пожилые и те, кто в среднем возрасте. А в молодёжь словно какой-то бес вселился – церкви разоряют, иконы жгут да священные книги. Не во всю молодёжь, конечно, но во многих. Химутка знала об этом по той причине, что слышала со своей печки разговоры младших поколений, и только головой качала с нерадостной мыслью: «Енто чаво ж таперича над нами доспеется? За грехи наши енти куманисты нам посланы». Нет, она не была очень верующей – скорее, суеверной, как и подавляющее большинство деревенских людей её поколения, однако попробуйте понять и принять слом всей и духовной, и материальной жизни, когда вы живёте без малого век!

Никогда бы Химутка не подумала, что проживёт такую длинную жизнь. Она родилась в середине царствования императора Николая Первого, в 1841 году, в день святой Евфимии Всехвальной, что по старому стилю приходится на шестнадцатое сентября. А нынче всё перевернулось, даже дни как-то по-чудному стали считать, на две недели раньше положенного срока. Радости за длинную жизнь Химутка видела мало – всё больше трудов, забот и горя. Похоронила пятерых детей, из которых трое умерли, не вступив в брак и не оставив своих наследников. Похоронила и своего мужа Павла Гордеева, без малого полвека назад задавленного лесиной при заготовке дров. Хорошо, что хоть старший её, Иван, жив-здоров и о ней, глубокой старухе, заботится. Да и на сноху свою и внуков Химутка не могла бы пожаловаться: подадут и уберут, когда нужно, а что подшучивают над её немощью – так то дело молодое, и им, видать, этого не понять, пока сами не состарятся.

В избе все кроме Химутки спали. Возле печки, чтобы тепло было, стояла широкая деревянная кровать, на которой спал Иван с женой Ириной. Это вторая жена Ивана. Первая, Степанида, умерла. Детей она, как и Химутка, родила много, только до взрослого возраста сохранились лишь двое сыновей – Федя и Вася. Да ещё от Ириши, которую Иван взял с двумя детьми, Зиной и Петей, семь лет назад родился их общий сын Александр. Летошний год, на Покров, девятнадцатилетняя Зина вышла замуж за Петра Булёнкова и живёт теперь на другом конце деревни, на Заречине1, а Петя и Санька – вот они, в избе спят. Шестнадцатилетний Петя спал на старом длинном сундуке, а Санька – на железной кровати в красном углу, под божницей.

Разные воспоминания приходят к Химутке бессонной ночью. Вспомнила сейчас своего второго сына, Трифона, что скончался одиннадцать лет назад. И пожил бы ещё, ведь едва перевалил на седьмой десяток, только от крупозного воспаления лёгких чаще всего умирают. Нет для матери больнее муки, чем провожать в последний путь своего ребёнка! Отвезли Трифона на Берёзовую гору, где находилось сельское кладбище, и закопали рядом с женой его Ксенией, что тремя годами раньше, в девятнадцатом году, умерла от тифа. А рядом могила, в которой покоится Яков, старший сын Трифона и внук Химутки. Пришёл тогда Яков из венгерского плена и принёс сыпной тиф – заразились и жена его, и сын, и мать. Все они на Берёзовой горе легли. И это воспоминание, вроде бы, отболело, однако и сейчас слёзы медленно катились по щекам старухи. Зачем же умирают молодые, а тем более дети? Что же её, девяностолетнюю, Господь не приберёт вместо ушедших в вечность детей, внуков и правнуков? Нет ответа…

А ведь благодаря Трифону и Химутка, и Иван оказались в Спас-Вилках. Все они родились в деревне Воробино Гжатского уезда Смоленской губернии, что в двадцати верстах к западу от Спас-Вилок. Там и сейчас живёт Василий – внук Химутки от её безвременно ушедшей дочери Алёны. Жили всегда очень бедно, однако Иван – старший сын, наследник, и какое ни есть в родительской избе добро, а достанется ему. Трифону предстояло устраиваться в жизни самостоятельно. Он и устроился. Женился на воробинской девушке Ксении Филипповой и поселился в доме её родителей, после чего несколько зим подряд ездил работать в Москву на фабрику. Скопил кое-какой капитал и в 1888 году купил крепкую пятистенную избу в Спас-Вилках. Когда тремя годами позже в Воробино сгорел от молнии дом Химутки и Ивана, Трифон сказал: «Мать, перебирайтесь к мене. Избу вам построим, а покуль в моей поживёте». Так и сделали. Якову тогда всего годик был.

Построились на следующий год. Пусть не пятистенок, а небольшая избушка в три окна, покрытая соломой, – всё равно обжились, и вот уже больше сорока лет тут живут. После у Трифона родились одна за другой пятеро дочерей, и все они теперь, слава Богу, живы. Если перейти разъезженную тележными колёсами деревенскую улицу, то на том же месте стоит крытая дранкой изба, купленная когда-то сыном, и живут в ней старшая дочь Трифона Прасковья с мужем и двумя детьми и младшая его дочь Евдокия. Она ещё в девках, ей семнадцать лет, а, верно, выйдет замуж и по примеру трёх своих сестёр уедет из деревни. Нынче многие уезжают: в колхозе приходится несладко.

Химутка с полатей услышала, как на кровати внизу заворочался Иван, тяжело со сна поднялся и прошаркал к двери – должно быть, на двор. Когда он вернулся в избу, то увидел в наступающих утренних сумерках, что уже начали заполнять комнату, как мать смотрит на него сверху.

– Мать, ты чаво ня спишь?

– Дак ня спится – я и ня сплю. Сёдни Паска?

– Паска, мать! Христос воскрес.

– Воистину воскрес. Ты, однако, ещё-ще поляжи трошки: шибко рано.

Скоро уж и совсем рассвело. В хлеву загудела корова Пеструха и разбудила сноху Иришу. Та потянулась, вздохнула и словно бы нехотя поднялась доить корову. До Егория скотину на пастбище не гоняют, и пока что Пеструха дожидается летней поры в стойле. А уж просится на улицу, и оттого Ириша днём выпускает её в огород: всё равно он пока не засажен. Другую корову, Малышку, два года назад отдали в колхоз.

Когда невестка процедила молоко и вернулась, Химутка выглянула с полатей и позвала:

– Ириша!

– Чаво, мам?

– Христос воскрес.

– Воистину, мам. Чавось ты сёдни рано.

– Рано вчарась заснула – вот и рано проснулася. Ты скажи, шибко на вулицы холодно?

– Не, тёпло тамака. Вёдро буить.

– Ириша, ты, однако, выведи мене на вулицу. У избе душно, хочу на солнышко поглядеть.

– Слязай тады. Сама смогёшь?

– Смогу, чаво ж ня смочь! Тольки ноги у мене гудом гудуть.

Химутка осторожно, чтобы не упасть, спустилась с полатей, а сноха помогла ей одеться и обуться. Сказала ещё:

– Душагрейку одень. Оно хучь и тёпло, а годов табе сама знаешь скольки – озябнуть можешь.

– Ето да, давай сюды. А игде моя кавынка2?

– Евон, дяржи! – Ириша подала свекрови кавынку, стоявшую в закутке за печкой.

Как тяжело даётся каждый шаг! Мало того, что шаги эти тут же отзываются болью в коленях и ступнях – ведь и переставить ноги трудно, особенно через порог. Нет сил – и всё тут. Ириша порывалась помочь старушке, довести её до цели, однако та отказывалась:

– Так я скоро совсем иттить не смогу. Гляди тольки, штоб не завалилась я тутака.

Когда Химутка, сойдя с приступок, выбралась на улицу, солнце уже порядком поднялось. Если бы она смогла обогнуть сарай, или, как его называли в Спас-Вилках, двор, то увидела бы, как светило взошло в той стороне, где Новые Рамешки. Эта деревня под горой, ниже Спас-Вилок, и до самых Новых Рамешек и даже дальше, к хутору Девятидворка, тянутся поля, ещё не засеянные, ждущие человеческого труда. Но у Химутки не хватило бы сил дойти к дальнему концу двора. И то сказать – какие ноги на девяносто втором году жизни! Она, опираясь на кавынку, доковыляла до скамейки напротив крыльца и села. На завалинку не пошла: там до обеда будет тень. Кое-где, в местах, куда редко попадают солнечные лучи, по сию пору сохранился снег. Вот и за дровеницей сугроб, набросанный зимой Петей и Санькой, когда они чистили дорожки от снега. Сугроб с каждым днём уменьшается в размерах, но пока не сдаётся окончательно. Стоит, однако, пройти хорошему дождю, и от него останутся лишь воспоминания, да и те скоро растают.

Химутка с детства любила Пасху. Весенний праздник после трудной холодной зимы, после долгого Великого поста, когда поют птицы и светит солнце. Химутка за многие десятилетия своей жизни заметила, что какая бы халепа3 ни была в пасхальное утро, солнце из-за облаков в этот день обязательно выглянет, пусть и ненадолго. И тогда сквозь разрывы туч покажется синее-синее небо. Ведь чистое небо всегда бывает синим, когда воздух свеж и прохладен, и только в большую жару оно приобретает сероватый, словно бы грифельный оттенок.

А сегодня ни туч, ни просто облаков не было. Химутка, подняв голову, увидела, как в этом до невозможности синем небе пролетел аист – низко так, отчего Химутка его и разглядела: к старости слаба глазами стала. Подумала: «Прилетели, значить. Вясна»! Её идиллические размышления были прерваны криком внучки Прасковьи, донёсшимся от избы напротив:

– Шиш, притка подеянная! Ты куды залезла? Хто тебе выпустил? Шиш!

«Чаво у их стряслось»? – озадачилась Химутка. Только позже, когда внучка Паша со своим мужем Иваном Вендеровым пришла поздравить бабушку и дядю со светлым праздником и похристосоваться, Химутка узнала причину утреннего переполоха.

– Ребяты мои, Валя да Геня, свинью из хлева выпустили, – рассказывала внучка. – Кажуть, покататься хотели на ей. А она бяжать. Насилу с Дусей загнали, кады она чуть не пол-огорода перекопала.

– Ну а ты чаво, как свинью загнала? С ребятами-то.

– Хотела обоим лупцовку хорошую задать, а оне за тятю свово спряталися.

– И правильно, – вступил в разговор Иван, муж Паши. – Нечаво детей лупить: оне ещё-ще маленькие, не понимають. Я ужо им сёдни сказамши, штоб скотину не выпускали.

– Так оне тебе и послухали, – попыталась съязвить Паша.

– И послухають! Скорей послухають, чем тебе с хлудцом4. Чалавеку – яму уважение нужно.

Иван хорошо знает об уважении: он сам – один из первых людей в Спас-Вилках, секретарь Ново-Александровского сельсовета. Люди приходят к нему за помощью: кому справку сделать, ту или иную бумагу выправить, а кому и просто посоветоваться, как быть в трудной жизненной ситуации. К кому обратиться? Конечно, к Иван Иванычу. Для всех находится у него доброе слово. Он ещё молод: на Ивана Купалу ему сравняется сорок два года, а много чего в жизни повидал. Отец Ивана неизвестен, а мать умерла при родах. Круглого сироту взял дядя, брат матери Иван Степаныч, которого в Спас-Вилках звали дедом Мендером, и воспитал как родного сына. А потом была империалистическая война и австрийский плен, из которого на Святки девятнадцатого года Иван вернулся совсем без зубов. То ли в окоп прыгнул неудачно, то ли надзиратели в лагере выбили – разное в деревне говорили, а сам Иван рассказывать не любил.

Когда от тифа умерла Ксения, пятеро дочерей остались без матери, и Трифон не управлялся по хозяйству. Пошёл дед Трифон (по деревенским меркам уже дед: было ему пятьдесят восемь годов) к деду Мендеру и попросил Ивана в мужья для шестнадцатилетней Паши. Родители устраивали свадьбы детей, не спрашивая их согласия, и это было обычным делом. Дед Мендер дал «добро», и на Покров Иван с Пашей обвенчались. Иван перешёл в избу тестя – стал примаком, как некогда сам Трифон. В избе деда Мендера, что стоит на другом конце деревни возле старых, в два с лишним обхвата, лип, и без Паши было бы семеро по лавкам.

Прасковью постигла та же беда, что и Химутку, и Стешу, и Иришу: дети умирали. Причём у Паши они не доживали и до года. Троих подряд схоронили они с Иваном. Паша не один год ходила в церковь святого Александра Свирского, что в двух верстах от Спас-Вилок, в селе Ново-Александровка, и просила, чтобы хоть одного ребёнка на ноги поднять. И, видно, Господь помог: летом двадцать седьмого года родила Паша дочь Валентину, а на Крещение тридцатого года – сына Геннадия. Тех самых детей, что сегодня утром ради шалости выпустили свинью из хлева.

В былые годы на Пасху накрывали стол для всех родственников, а нынче на этот стол поставить нечего: на дворе голодная пора. Голод, вызванный и неурожаями 1931 и 1932 годов, и чрезмерными заготовками продовольствия, когда у людей забирали даже посадочный материал, и принудительной коллективизацией, когда многие предпочитали резать скот на мясо, лишь бы его не отобрали в колхоз, в той или иной мере охватил всю страну. Конечно, в Нечерноземье было не так страшно, как в Украине или на Северном Кавказе, где от голода люди пухли и умирали, однако и тут еды не хватало. Выручал свой огород, своё приусадебное хозяйство, а ещё укрытое от государства продовольствие. Крестьянам приходилось идти на это, рискуя быть обвинёнными в саботаже или даже вредительстве, отправленными в ссылку, но деваться некуда, если не можешь дать своему ребёнку ни краюшки.

В Спас-Вилках два года назад раскулачили семью Николая Иваныча, брата Ириши, отказавшегося вступать в колхоз, и ему с домочадцами удалось уехать в Москву. Даже повезло, что раскулачили в тридцать первом году, а не теперь: минувшей зимой большевики возродили внутренние паспорта. Колхозникам и просто сельским жителям их не выдавали – без справки от правления колхоза никуда не уедешь. Всю скотину у Николая Иваныча отобрали, а его большой дом отдали под детский сад. Оно, конечно, хорошо, что в Спас-Вилках появился детский сад, однако колхозники могли собраться и построить новый дом для этой нужды. Но нет – кулачество как класс подлежало ликвидации, а под раздачу попадали и середняки, и порой даже бедняки, которых объявляли подкулачниками. Николай Иваныч никогда не был кулаком – он был крепкий середняк и не нанимал работников. Но местному руководству нужно было выполнить спущенный из района план по раскулаченным, а кого же разорять, как не тех, кто не пошёл в колхоз?!

Это самое коллективное хозяйство как будто с затаённой издёвкой назвали «Свободой». Спасительными в такое жёсткое, немилосердное время приёмами двоемыслия и самостопа, что пятнадцать лет спустя опишет Оруэлл, владели не все крестьяне, и мужики, бывало, крепко накатив горькой, шептались, что при царе жить было лучше. Иные не соглашались и доказывали, что при НЭПе было легче, чем при царе. Но тут надо быть осторожным: ляпнешь что-нибудь в этом духе не тому человеку и уедешь за казённый счёт на стройки пятилетки.

Не всякому поглянется за трудодни работать. Совсем недавно, и пять, и десять лет назад, сельские жители трудились сами на себя и пользовались плодами своего труда, как хотели. Все крестьяне, как большевики и обещали, получили землю. Да и в старое время не все безземельные были. А кто от крайней нужды шёл в батраки, получал от хозяина копейки, но то была всё же звонкая монета, а теперь денег за труд не платили. По осени распределяли излишки урожая, какие не отобрало государство, исходя из количества трудодней у каждого работника. Например, полагалось двести граммов пшеницы на один трудодень. Но это в том случае, если излишки оставались. В неурожайном прошлом году колхозники не получили ничего: всё, что вырастили на коллективных полях, пришлось сдать.

Конечно, большевики и хорошее для страны делают: сколько невежества, серости и вообще всякого непотребства было до революции, а они ликбез провели, открывают новые школы, промышленность развивают. Всё так, только общее место тоталитарных режимов в том, что они не дают человеку размышлять и сомневаться – во всяком случае, публично, требуя полного согласия и принятия, а иначе ты враг народа со всеми вытекающими последствиями.

Фёдор и Василий Ивановы, сыновья Ивана Павлова и внуки Химутки, тоже не пошли в колхоз. По этой причине их хозяйства обложили такими высокими налогами, что единолично хозяйствовать на земле не стало никакого смысла. Год назад Василий, которого в деревне звали Васей Варганом (а прозвища были почти у всех), уехал в Москву и устроился там в общественную баню пространщиком5. В деревне осталась его жена Александра с детьми Николаем и Прасковьей. В колхоз Шуре Варганихе всё-таки поневоле пришлось пойти. Фёдор по прозвищу Федя Чуркин держался из последних сил и не хотел оставлять родную землю, однако в тот тяжёлый тридцать третий год перед ним встал выбор: или раскулачивание, или отъезд. Иван Вендеров, сам вступивший в колхоз, тогда сказал ему:

– Федя, поязжай. Справку я табе выправлю. Чаво толку, што отымуть у тебе избу, корову, курей?

– И то правда, Вань. Сделай мене какую ни есь бумагу, а я у Шаховскую поеду, у сапожную арьтель.

Сказал – и в феврале купил избу на станции Шаховская, а в начале марта, пока весна не успела испортить санный путь, перевёз все пожитки за двадцать пять вёрст. Их, пожитков-то, мало было, и всё самое ценное уместилось в большой сундук, обитый железом. Также на санях в Шаховскую поехал некрашеный и оттого душистый сосновый гроб, который Марья, жена Фёдора, заранее приготовила для себя. Свою избу в деревне Федя по дешёвке продал бабе Домне. Хоть небольшие, а деньги, которые дадут возможность первое время держаться на плаву на новом месте.

А сегодня Федя Чуркин верхом приехал из Шаховской в Спас-Вилки, чтобы поздравить родных со светлым днём. Прискакал уже в обеденное время и привёз кое-какую снедь из лавки в Шаховской – каравай серого хлеба, кусок сыра, кусок колбасы, бутылку водки.

– Как ты енто добыл-то, сынок – спросил Иван, когда выпили маленько с сыном и закусили. Химутка сидела с ними за маленьким столиком на кухне, а Ириша ушла в гости к своей подруге Саше Карасихе.

– Тятя, так у арьтели деньгами плотють – евон с получки и купил. Ну а как вы тут живёте-можете?

– Тяжко, сын. Сам знаешь как… Ребяты твои у школу ходють?

Фёдор понял, что отец не хочет в подробностях рассказывать, каково им приходится, и ответил:

– Да, Ванька с Санькой ходють, да учатся через пень-колоду. Не усодишь их за книжку-то. Зато как у гроб ложиться – так оне первые.

– Как так – у гроб?

– Марья моя свой гроб с собой взяла. Там он у нас тоже на чардаке стоить. И оне наладилися лазить на чардак и ляжать у гробу по очереди.

– Ну а вы с Марьей чаво?

– Мы их оттуль гоняем, а им хучь кол на голове тяши. И друзей стали с собой на чардак водить. Боюсь, беду накличуть с гробом ентим.

– Ды пущай ляжать, тольки б не сломали, – вмешалась Химутка. – Можеть, оне от ентого ляжания дольше жить стануть!

– Бабуль, ну вот што малый, што старый! Пошто оне балуются-то?

И за столиком пошла беседа о самых простых вещах – воспитании детей, работе, предстоящей посевной. Хотя Федя и жил до нынешнего марта всего через четыре избы от отца и бабушки, а вместе собирались и так вот говорили редко – как правило, по большим праздникам. Всего детей у Феди пятеро. Старшие дочери, близнецы Таня и Нина, уже вышли замуж, а младшей, Зине, всего три года. Самому Феде пятьдесят лет, он ветеран японской войны. Служил во флоте и в Цусимском сражении остался без правого глаза – выжгло шимозой. Вместе со всеми, кто уцелел на броненосце «Орёл», попал в плен к японцам. Это, конечно, невесело, но ведь японские врачи его, обожжённого, и спасли. Когда Федя вернулся из плена, срок его службы ещё не кончился, однако по причине полученного увечья матроса комиссовали. Приехал в деревню, женился на Марье из Павлово, хозяйствовать стал.

Химутка вспомнила, что внук когда-то давно рассказывал, как плыл он по морю на большом корабле, очень долго плыл. Воспоминания о битве и плене, ясное дело, лучше не трогать, однако старушка помнила, что ещё до сражения стояли они на каком-то далёком острове, где всё диковинное, всё не как у нас. И она спросила:

– Федя, а вот, покуль не забыла. Ты кады у матросах был, вы на какой-то остров приплыли и жили там долго. Чаво за остров, расскажи.

– Так то, бабуль, Мадагаскар. Два с половиной месяца там простояли.

– Мага… Магаскар? Ня выговоришь!

– Мадагаскар. А ты енто к чаму, бабуль?

– Дак я, внучек, дальше Воробина нигде и не была. Хто ж мене на том свете расскажеть, как у разных странах люди живуть! Ну хотя бы на Магаскаре твоём.

– Жарко там очень. Круглый год жарко, зимы не бываеть. И хрукты такие растуть – кислые и сразу сладкие. Называется ананас. Кады их найисся шибко много, уво рту щипеть.

– А люди там какие? – заинтересовался отец.

– Люди усе чёрные. Оне такимя рождаются. И балбочуть не по-нашему, а чаво балбочуть – не поймёшь.

– А как же вы с ими понимали один одного? – удивилась Химутка.

– Офицеры и кой-хто из унтеров знали говорить по-хранцузскому. Остров-то Хранции принадляжить. – Фёдор налил себе и отцу ещё по стопке. – Да, успомнил! Был у нас на корабле унтер Лёшка Новиков – так, мене говорили у арьтели, что он прошлый год книжку издамши. «Цусима» называется. Там написано, как мы воявали. Парнишка один, он на посылках служить, обещал дать почитать.

– А хто етот Лёшка – друг твой? – спросил отец.

– Не, просто служили вместе. Я помню яво: шибко бойкий был, навроде политического. А таперича, значить, писателем заделался.

Химутка, которую писатели с их книгами совсем не интересовали, задумалась и через некоторое время сказала:

– А я вот чаво думаю: так далёко заплыли – не боялися скрозь край Зямли провалиться?

– Дак, бабуль, Зямля-то круглая – краёв у ей няма.

– Точно, мать, – подтвердил Иван. – Я в городе у лавке глобус видал – как есь Зямля, тольки маленькая.

– Не, такого быть ня можеть! – возражала Химутка. – Спокон веку говорили, што Зямля края имееть. А вы вдруг – круглая!

Химутка и её дети были неграмотными. Внуков Федю и Васю на военной службе научили азбуке, и те могли прочитать текст, а при надобности и кое-что написать. До Спас-Вилок медленно доходили не только технические новинки вроде электрического света6, но и само просвещение. Пусть читателя не удивляют речи Химутки: ещё в середине прошлого столетия в Спас-Вилках были старушки, уверенные в том, что Земля плоская. А ведь те старушки были лет на тридцать моложе Евфимии Трифоновой. Зато житейской мудрости этим людям было не занимать.

Федя уехал домой вечером. Путь его лежал на северо-восток – через Ново-Александровку на Муриково, а оттуда к райцентру Шаховская. Пасха закончилась, а завтра будет понедельник, который принесёт новые заботы. Оно и понятно: весенний день год кормит.

1

До административной реформы рубежа 1920-х и 1930-х годов Заречина (официально – деревня Верхорузье) входила в состав Серединской волости Волоколамского уезда Московской губернии, а собственно Спас-Вилки – в состав Савинской волости Гжатского уезда Смоленской губернии. В 1929 году образованы Московская область и Западная область с центром в Смоленске. В мае 1930 года Ново-Александровский сельсовет был передан из Западной области в Московскую, и Верхорузье было присоединено к Спас-Вилкам.

2

Кавынка – палка, трость

3

Халепа – здесь: непогода

4

Хлудец – здесь: хворостина или розга, которой порют людей

5

Пространщик – работник бани, обслуживающий посетителей в раздевальном зале

6

Спас-Вилки и соседние деревни были электрифицированы в 1958 году

Химутка

Подняться наверх