Читать книгу След в след - Александр Вячеславович Щербаков - Страница 3
Пролог
ОглавлениеВагон резко качнуло, монотонный перестук колёс сбился с наладившегося ритма на несколько мгновений, и этих мгновений хватило, чтоб в туманной полынье сна – или не сна уже – мелькнуло окровавленное лицо женщины. Затем в рассыпающейся на осколки тягучей сонливости глаза ожгли сполохи близкого выстрела, но лица стрелявшего было не разглядеть. И последнее, что померещилось в череде неразборчивых видений -оскал разъярённого медведя. Или не медведя даже, а какого-то непонятного зверя. Пробудившееся сознание вытолкнуло к действительности полностью.
Николай Мансура открыл глаза, будто и не спал. Под утро ему часто снились дурные сны. И он, ведомый почти семидесятилетней судьбой, уже знал, что понапрасну такие сны его не посещают: жди каких-то немилостей. Придавленный только что пережитым – в который раз, а словно всё сызнова и наяву – он ещё минут десять лежал неподвижно, перемалывая в себе притаившееся беспокойство.
Редкие лучи далёкого случайного света вкрадывались в тёмное пространство купе, выплясывали замысловатую карусель по стенам и исчезали, оставляя перед сонным взором фантомные разводы. Наконец Мансу-ра приподнялся, осмотрелся – соседи спали.
Уже утро. Года и жизненный опыт – самый проверенный хронометр. За оконной рамой темнота непроглядная, потому и ночь кажется бесконечной и бездонной. Похоже, лишь один старик сомневался в ночном господстве. Он достал туалетные принадлежности, заготовленные с вечера, и всё так же бесшумно выскользнул из купе. Несмотря на возраст, Ман-сура сохранил умение перемещаться тенью, по-звериному, и любой, кто наблюдал бы за ним сейчас, удивился его сноровке и лёгкости движений.
В слабо освещённом коридоре свежо и прохладно. Мансура остановился у окна, скучающая темнота за стеклом утрачивала бездонность: горизонт
раскроила бледно-синяя мерцающая полоска, оттуда и вверх и вниз расползались тонкие струи рассвета. Мансура был ростом чуть выше среднего, худощав, но чувствовалось, что в плечах ещё таилась сила, и опять же чувствовалось по фигуре, что старик не чурается нагрузок и ещё способен проявлять характер, благодаря которому сопротивляется напирающей старости. Волосы были седы и заметно поредевшие, а когда-то имели тёмно-русый цвет. Лицо сохранило черты привлекательности и мужества, прямая осанка указывала на военное прошлое и выдавала натуру целеустремлённую, несгибаемую. В тёмно-карих глазах плескалось умудрённое понимание жизни.
Николай Васильевич высматривал, как пробуждается день. Мутные рассветные сполохи наконец-то уверенней стронули дрожащую черноту неба. Дальняя гряда леса обрела лик. Перед ним растеклись забелённые поля, начинающие отражать наступающий день. Заснеженный край скупился на разнообразность пейзажей и красок, но именно эта заснеженная безжизненность и грезилась в снах, когда он бывал далеко от родных мест. Тайга! Её потаённая тихая величавость будто корила Николая за то, что так давно не был в родных краях. И сразу воспоминания закопошились, вырвались из чёрного колодца прошлого…
Он вспомнил мать и отца. Отец-то, Василий Георгиевич, считался пришлым в этих местах; здесь все, кто приходил с чужих краёв, считались пришлыми. Может, поэтому так и не сложилась жизнь его родителей на этой земле. А его? Его судьба сложилась? Не единожды задавал себе этот вопрос Николай Мансура и, верно, не всегда находил ответ.
Почти полтора века деревня – а деревня на сто дворов, – где родился и рос Колька, жила своими заботами, ничуть не заботясь жизнью большого государства, не тревожась буйствами далёких и неведанных миров, не интересуясь материковой жизнью необъятной, как он потом узнает, родины. Кольке шёл восьмой год, когда зашатались вековые устои царской России. Несколько лет прожили под гнётом смуты. Советская власть -ещё не крепкая, не совсем понятная простому сибирскому крестьянину, только обретала свои государственные формы. Зима двадцать третьего года выдалась холодной, как никогда. Мороз, голод, смерть хозяйничали в каждом доме. Отец Кольки хоть и тесно водился с удачей и фартом на охотничьем промысле, но даже таёжные богатства не могли наполнить хозяйские закрома прежним достатком. Спрос на пушнину пропал – до пушнины ли, когда столько крови вокруг. Кедровая шишка мешками лежала в подвале никому не нужная.
Наверное, в ту зиму отец и посчитал, что в городе выжить будет легче. Собрались с матерью без лишних разговоров и уехали в Иркутск. Колька остался с бабушкой. По всем прикидкам, ненадолго. Обустроятся и заберут сына. В первое же лето, как остались они вдвоём, Колька поутру выбегал вслед за бабушкой в коровник: проснувшись, он боялся оставаться в доме один. Ему с чего-то вдруг стало казаться, что бабушка так же, как и родители, однажды утром уедет, не разбудив его, и останется он один на всём белом свете. В то лето Колька и приучился выбегать босиком на крыльцо и ловить угасающие мгновения «к утру». Эти мгновения очень коротки и завораживающе трогательны. Правда, его удивляло то, что только он один умеет любоваться этими минутами. Привычку эту -встречать новый день с рассветом – он из детства перенёс на всю свою жизнь.
Берёзы уже стряхивали обветшалый рыжий лист, когда за Колькой приехал родитель. Сборы вышли короткими. Отец заколачивал избу с угрюмой отрешённостью, в полном молчании. Спустя четыре дня на попутных повозках добрались до Иркутска. Так для Кольки началась городская жизнь. Отец работал на мебельной фабрике, мать – на стройке. Жили они в крохотной квартирке, что выделили отцу как лучшему бригадиру: вслепую мог сосну от лиственницы отличить. А квартирка – это большая печка у порога, где сразу за ней, в маленькой кути, определили Колькин угол, а прямо, на куцем квадрате, разместили родительскую кровать, одной частью упирающуюся в стол, другой – в приземистое оконце.
Территорией детских развлечений Кольки был затон, пускающий потаённые пролески к железнодорожной станции. Через год Колька пошёл в школу, этого очень хотели его родители. Жизнь его, весёлого пытливого мальчугана, потекла размеренно и насыщенно, и думалось Кольке, что никого нет на свете счастливее него. Внутреннее наполнение счастьем оказалось настолько большим, что он с ним прошагал все последующие годы.
Мать Колька потерял в пятнадцать лет. Воспаление лёгких – диагноз не страшный, но врачи что-то напутали или не проконтролировали: просто утром зашёл участковый и спросил у открывшего дверь Николая, кто есть дома из взрослых.
– Я! – уверенно, чуть ли не горделиво произнёс Николай. Участковый смерил его долгим изучающим взглядом:
– Тогда найди отца скорее и дуйте с ним в больницу. – Смышлёные тёмно-карие глаза парня подозрительно сузились. Участковый отвёл взгляд, смутился и негромко добавил: – Там всё узнаете! – Подкованные сапоги застучали тяжело по доскам пола.
Николай поступил, как велел участковый. В больнице отца куда-то сразу увели, и Николай долго дожидался его, сидя на лавке в светлом приёмном покое. На него никто не обращал внимания. Сердце Николая наполнялось недобрыми предчувствиями. Очевидно, он настолько проникся приближением беды, что стоило увидеть в конце коридора наконец-то появившегося отца, а рядом с ним врача в халате, который что-то тихо и напористо говорил в его белое окаменевшее лицо, что у Николая не осталось и тени сомнений – в их дом постучалась беда…
После похорон матери отец в то же лето вернулся в Уварово, в городе он оставаться не мог. Смерть жены надломила Василия Георгиевича. Он словно ослеп от непрерывной боли внутри, от бесконечных и несбыточных мечтаний, от ожидания того, что все несчастья временны, что скоро всё наладится, что их терпение и бесконечная маета в труде перетрут все невзгоды, и станет легче не только им, а всем. Школу Николай заканчивал, живя в городе один, под приглядом дальних знакомых, некогда проживавших в Уварово. У них же Николай и прогостил зиму.
Самостоятельность не только дело наживное, но ещё и выборочное. Если приглянешься судьбе – выходит, облагодетельствует, не столкнёт на дно жизни. Суровая действительность была к Николаю снисходительна. Денег у него, конечно же, в ту пору не было, односельчане, у которых жил, оказались людьми сердобольными и чуткими – подкармливали. Одежда на нём, как не относился к ней бережно, прохудилась – так и здесь отдали обноски старшего сына. Но всё равно было очень трудно. Одно спасение -учёба и доброе отношение первых учителей к подростку. Однажды, ближе к весне, его вызвали в кабинет директора школы. Удивлённый и растерянный Николай зашёл после короткого стука в дверь. Мужчина, по-хозяйски расположившийся за преподавательским столом, листал какие-то бумаги, попивал чай, очень интеллигентно поднося горячий стакан к губам. На спинке кресла висел кожаный плащ: в таких плащах, как представлялось тогда юноше, ходили лишь военные начальники. Мансура застыл в растерянности посреди кабинета. Он настолько растерялся, что даже не мог поверить, что именно его ждёт степенный, очень взрослый, приятной наружности мужчина.
– Проходите, молодой человек! Не тушуйтесь! – мягким густым басом обратился мужчина, вставая ему навстречу. Френч, плотно облегающий статную, чуть выше среднего роста фигуру, произвёл на Николая глубокое незабываемое впечатление. Если б не располагающая улыбка и светящиеся приветливым вниманием синие глаза, Мансура никогда не осмелился бы заговорить с этим человеком.
– Я вас именно таким и представлял. Очень рад знакомству! Станкевич Эдуард Рамилович, – и новый знакомый протянул руку для пожатия. Ни
при первой встрече, ни при второй, что состоится тремя днями позже, Эдуард Рамилович не обмолвился о месте своей работы. Кратковременные беседы внешне выглядели непринуждёнными: откуда молодой человек родом, кто родители, не партизанил ли отец, что делали в городе, а где отец сейчас? Николай не понимал до конца, к чему все эти расспросы, но интуиция подсказывала: интересуются им неспроста. Всё прояснилось несколько позже, когда Станкевич пригласил Николая посетить здание на Литвинова – там располагался штаб местных чекистов. Станкевич, оказывается, руководил отделом контрразведки Сибирского отделения НКВД, и для Николая знакомство с ним стало судьбоносным.
Какая-то размытая тень вдалеке вдруг оборвала воспоминания. Мансу-ра не сразу разобрался в причине внезапного замешательства. Там, вдалеке, на взгорье, где обрывалась кромка синего леса, в предрассветных сумерках взгляд успел уловить длинный забор… Память скачками, в мятущейся лихорадочной пляске, расталкивая незряшные видения, остановилась вдруг у какой-то черты. Забор… Забор… Уже покосившийся, уже почерневший от времени, изрешеченный прорехами… Забор исчез из вида, а разбуженные воспоминания вскипели в нём с неуёмной силой. И сразу стало как-то тесно у окна… Ему всё чудилось, что он остался там, на том взгорье, что было огорожено покосившимся забором. И воображаемый его взор нырнул туда, за колючую проволоку. Нырнул туда – и ничего не увидел, кроме тьмы. Но даже из той тьмы пронзительно ясно выступили все события роковой для него весны сорок девятого года.