Читать книгу Лихорадка - Александра Давыдова - Страница 2

Уже было
Лихорадка (Виталий Придатко, Александра Давыдова)

Оглавление

За стеной обители выкипает, всходя кудрявой зеленой пеною, нежаркое, но страстное северное лето. Отцветают во дворе липы, под которыми иной раз собираются отдохнуть послушники.

Игнат Теодорович Резанов всякий раз внимательно наблюдает за поджарыми, с гармонически развитой мускулатурой молодыми телами, за безмятежными лицами, за чуткими руками, проделывающими необходимые упражнения для снятия избытка напряжения мышц. Он испытывает безотчетное восхищение послушниками, вероятно оттого, что сам вот-вот разменяет девятый десяток, а уж радость подвижности и ощущения от стремительного бега и вовсе оставил в глубоком прошлом.

Сегодня послушников не видно: всем им предписано непременно быть на службе, очередной в ряду траурных богослужений в память почившего государя-инока Петра Четвертого. Горестно перекликаются колокола, им вторит далекий трезвон Ромашина, небольшого военного городка, заложенного в честь побед на Балканах.

Резанова же почти не обременяют необходимостью присутствовать на церковных службах – не только из сочувствия калеке, но больше оттого, что, по твердому убеждению братии, даже бывший врач, не являющийся нигилистом и безбожником, явление куда более редкое, чем купец-бессребреник.

В густо-синем небе курсирует серебристая капсула цеппелина, а поодаль виднеется пушистая ленточка следа реактивного аэроплана, спешащего, вероятнее всего, в Санкт-Петербург. Вопреки трауру среди людей, мир в целом исполнен благости и света.

Вздохнув, Игнат Теодорович возвращается к приспособленной для работы в подвижном кресле кафедре и погружается в книгу, которую старательно воссоздает твердой рукой хирурга. Ровные строки очередной рукописи, которой не предназначено иного воспроизведения, кроме как в специальных монастырских скрипториях, выглядят достаточно аккуратно, чтобы невозможно было представить, будто когда-то господин Резанов был справным доктором.

Стук в дверь, настойчивый, хоть и негромкий, отвлекает мысли Резанова от недописанной страницы, повествующей об опытах над карельскими нойдами. Оглянувшись, Игнат Теодорович сокрушенно качает головой: все-таки решили отволочь старика в храм…

– Войдите, не заперто! – окликает он послушника, терпеливо дожидающегося в коридоре.

Входят.

Вместо привычного молодого парня с мягкими приятными чертами лица господину Резанову предстают трое рослых кряжистых мужчин в хорошо подогнанных по фигуре костюмах, почти совершенно скрывающих подмышечные кобуры. У них удивительно похожие физиономии, ни за одну из черт которых невозможно зацепиться взгляду: толстоватые носы, слегка навыкате глаза, пепельные брови и прямые коротко стриженые волосы. Первый прихрамывает, второй держит в руках объемистый портфель с тисненой эмблемой, третий сплел пальцы рук и отчего-то сутулится на левый бок… вот и все отличия.

«Трудновато будет припомнить таких», – машинально думает Резанов и вздрагивает: мысль звучит высказанным пророчеством.

– Чего угодно господам? – вежливо начинает Игнат Теодорович, однако хромой вскидывает руку, словно уверенный в праве приказывать и ожидать исполнения приказов.

– Канцелярия Министра Здравоохранения, – говорит вслух второй гость, а сутулый равнодушно изучает обстановку кельи, не расцепляя пальцев рук.

– Мы вынуждены потревожить вас несколькими вопросами, – добавляет хромец, вперив немигающий взгляд в Резанова. Мгновение, другое – и престарелый писец понимает, что именно разглядел в радужках визитера, обращает внимание на молниеносные сужения и расширения вертикальных зрачков. Вот оно что. Странно только, что троица так напряжена; разве что они сами не догадываются, кем являются и на что способны…

Старику на мгновение делается смешно: флики – а это, разумеется, флики, кому еще ходить по монастырю для бывших военных с оружием? – ведут себя так, словно престарелый калека вполне способен сигануть в окошко и дать тягу. Или, наоборот, наброситься на них с тумаками.

Игнат Теодорович отрывисто вздыхает, подавив мгновенное желание закричать.

– Слушаю, – коротко бросает он, откладывая перо и непроизвольно вытирая пальцы.

– Вам знакомы эти тетради? – спрашивает второй, копаясь в портфеле, и на какой-то миг Игнату Теодоровичу становится плохо: он воображает, что сейчас увидит собственный дневник того самого времени. Что ничто не осталось погребенным под ворохом десятилетий, а вслед за ним явилось в благодатные осьмидесятые годы. Видимо, предчувствие беды явственно отражается на лице, так как хромой удовлетворенно кивает еще прежде, чем на колени Резанову ложатся три тетрадки, исписанные удивительно ровным, округлым девичьим почерком.

Подняв глаза, старик облегченно усмехается – прямо в кожаную обложку записной книжки с тисненым в уголке вензелем ИТР.

Останавливается на мгновение сердце: смерти не к лицу бояться, когда тебе под девяносто. Смерти, но не боли.


***

«12.07.1920 г.

Начинаю дневник, заранее зная, что проявляю недомыслие. Не знаю, уж, будет ли кто-нибудь читать эти записки: в уезде нашем, куда направили меня по распределению, уж третью весну как разгорается сызнова эпидемия лихорадки восемнадцатого года.

Сегодня к нам доставили необычного больного: старик Семерня Пафнутий, с хутора Подлешего, телосложением крепок, суставы рук и ног увеличены, кожа в пигментных пятнах, седой, как лунь. Говорят, похоронил весь хутор, а потом пешим ходом из-за Молочной Топи добирался до Назимовки. Как и у остальных больных лихорадкой, мучается головной болью, к вечеру начались кровотечения из глаз и ушей. Странно другое: примерно час назад я обнаружил, что жар начинает спадать, краснота уменьшается.

Странно; однако уделить Семерне больше внимания не могу: кучер наш, Антоха, слег – очень похоже, с тою же болезнью. Надо попробовать на нем предложенную Виссарионом Петровичем методу.


21.07.1920 г.

Новый доктор, Весновский, кажется мне еще чуднее, чем был, должно быть, я.

Теряется в самых, вроде бы, простых обстоятельствах, каждодневных для земской больницы. А вместо того, чтобы посудачить о разного рода казусах из годов обучения, предпочитает почему-то держаться Семерни, который, кажется, пошел на поправку…


28.07.1920 г.

А Пафнутий-то Семерня умер.

Придется вскрыть голову, приказ доведен до нас с Виссарионом Петровичем еще по прибытии Весновского. Занятно, что как раз Весновский-то и стремится больше всех поглядеть, чем мозг Семерни отличается от прочих, умерших лихорадкою. Странный человек.»


***

Горничная Марфуша распахнула ставни, и на тусклый паркет улеглись медовые солнечные квадраты. Из-за полуоткрытой двери доносился звон посуды: на террасе накрывали завтрак. Слышался басовитый голос отца, воркование матери, смех гостей из сада. И нежно-нежно тянуло кислым, невыразимо прозрачным, золотистым запахом – должно быть, к чаю подали свежесваренное абрикосовое варенье.

Лиза потянулась, сцепив руки над головой, поднялась было, дрогнула всем худеньким гладким телом – и откинулась обратно на подушки. Что может быть лучше, чем утро после долгой болезни, когда ты разлепляешь глаза и вдруг понимаешь, что отек в горле спал, и от пульсирующей боли в висках и затылке осталось лишь легкое эхо, воспоминание… Тебя больше не тошнит при попытке поднять голову, не надо плачущим голосом просить воды, не нужно стыдно свешиваться с края кровати над отвратительно блестящим тазом, не надо лежать без движения, смешно заботясь о холодном компрессе – лишь бы только не упал. Ты понимаешь, что позади лихорадочные горячие ночи, и слезы матери, и сутулый длиннолицый врач с жесткими пальцами и до одурения горьким лекарством. И главное – лето, лето еще не закончилось, и сколько ни заберешь у осени теплых дней – все твои.

– С днем рождения, барышня, – Марфуша сморщила в улыбке веснушчатое лицо. – Вот ведь радость какая, к самому праздничку поправились.

И Лиза выкатилась из кровати, зашлепала босыми ногами по теплому дереву и, раскинув руки, вылетела на террасу, обняла мать и зарылась лицом в хрусткое кружево на ее груди.

– С пятнадцатилетьецем! – прогудел отец, положив тяжелую ладонь на голову дочери и гладя ее по коротко стриженным из-за болезни волосам. – Молодец, Лизавета. Успела тепло застать. Я уж думал, как тебя до станции везти поаккуратнее, когда с дачи в город соберемся.

– Не надо… Что же ты так… – прошелестела мать.

– Что «так»? – хохотнул отец. – По-твоему, прошла болезнь – так и не говорить о ней? Может, еще ножик под кровать Лизавете положить, чтобы немочь покромсал и лихоту разрезал?

Конец фразы он прогнусил тонким жалостливым голосом, наподобие деревенских старушек, которых мать тайком приводила – а ведь и правда, приводила! – к постели дочери, чтобы «сглаз отшептали».

Лиза радостно, чуть смущенно улыбнулась и, мазнув пальцем по краю блюдечка с вареньем, убежала обратно в комнаты – одеваться в праздничное.

Выбирать платье после долгой болезни было приятно. Каждая оборка, кружевная строчка или пышный воланчик казались совсем новыми, ненадеванными. Лиза отвыкла от вида себя в зеркале и с удовольствием вертелась перед большим трюмо с потемневшей по углам амальгамой. Настроение портила только стрижка… но вон же, вон стоят коробки со шляпками, и каждая из них так и просится украсить виновницу сегодняшнего торжества!


Гости начали собираться к вечеру. Приехала из города тетушка Евдокия – поглядеть на драгоценную племянницу. Прибыл Федор Петрович, приятель отца – ловко поцеловал тонкие пальчики «новорожденной» и пропел дребезжащим фальцетом: «Проезжая мимо станции, у меня слетела шляпа», после чего вручил Лизе фетровый котелок, полный васильков. Пришли сестры Каляевы с соседней дачи, с огромным блюдом сладкого винограда и свежими сплетнями. И уже когда стемнело, и все степенно пили чай на террасе, глядя на крупных ночных бабочек, пляшущих вокруг лампы, появился доктор Весновский.

У Лизы сразу испортилось настроение.

Она нехотя приняла поцелуй в щеку и рассеянно слушала его пожелания доброго здравия и долгих лет жизни. Казалось бы, ну, глупости же, игры расстроенного ума – Весновский ничего ей дурного не сделал, наоборот, помог поправиться… А поди ж ты. Не хочется вспоминать о приметах болезни, даже коли они и не виноваты в том, что стали таковыми.

Отец будто почувствовал ее настроение. Подошел, обнял за плечи, прошептал чуть слышно: «Не серчай на Весновского. Его перевели в Мценскую больницу работать, в трех верстах отсюда – местечко скучное, глухое. Приятелей он там не нажил – все с тобой, голубушка, возился. Что ж ему, дорогу сюда забыть?»

Лиза помотала головой, прижала ладони к загоревшимся щекам: ей почему-то стало стыдно до слез.

И когда отец предложил Весновского проводить, вызвалась на прогулку с ним… Мол, моцион после болезни полезен так же, как и топленое молоко.


***

«….1921 г.

Работать с Весновским трудно: как всякий человек идеи, он склонен ставить свои замыслы превыше всего. В том числе превыше людей. И все же чем дольше мы работаем в лаборатории, тем больше мне кажется, что он – мрачный гений, и как всякий гений, вправе быть несносным в личном общении.

До того, как меня перевели товарищем Весновского во Мценскую больницу, жизнь представлялась мне непрерывной чередой понятных и ожидаемых вызовов: грыжи, роженицы, переломы, аппендициты, дифтерии… Как ни ужасно, но с каждым сложным случаем, когда едва получалось выхватить человека из-под топора недуга, я чувствовал себя увереннее. Врач – единственная в своем роде профессия, которая учится на чужих шрамах… и чужих гробах.

Теперь я убежден, что нам с Весновским на роду написано найти ремедиум против лихорадки.

Какой-то особенной жизни в городке не сыскать с огнем. Наверное, поэтому со временем я становлюсь все более похожим на старшего товарища. Намедни он обещал познакомить меня с главной надеждой в борьбе с эпидемией, всякий раз набирающей обороты. Как сказывал один инвалид, Семенов Пал Палыч, что лечился тут от воспаления бронхов, всему виной министры: если бы они не сговорились промежду собой, Сербская Война, конечно, вышла бы в большое немирье, забрала бы множество народу. А так богу приходится добирать положенное болячками. Занятные все-таки суеверия среди военного люда кружат. По-своему не менее бесчеловечные, чем наши, медицинские.

Весновский, однако, был изрядно задумчив, выслушав Семенова, и долго не отзывался на все попытки завести разговор.

А за окном – весна, беспутица, и иной раз больных привозят – впору уже хоронить. Как обычно, лихорадка разыгралась с новой силою.


…1921 г.

Когда я пишу эти строки, мне ужасно хочется курить: перед глазами так и стоят ровные стеллажи с искусственно выращенными мозгами, которые таят в себе что-то, чего я не могу не то, что понять или, упаси Господи, одобрить, – даже просто смириться.

Курить. Напиться.

Кричать.


…1921 г.

Прошло семь месяцев с тех пор, как я в последний раз открывал дневник. Не знаю, стоило ли вообще сегодня…

Но – по порядку, иначе и сам через некоторое время не поймешь, о чем речь.

Весновский – определенно имя и эпоха в науке, по меньшей мере, медицинской, а скорее того, в науке вообще. Или злодей, равного которому трудно даже вообразить.

Весною он повел меня в свою лабораторию. То, что я там увидал, не привиделось бы никому и в страшном сне; для медиков, однако, это шанс, какого не бывало с древности – вообще никогда. Шанс обучиться, не терзая и не пытая живых людей неопытной, неверной, грубой рукою.

Там содержатся образцы живого человеческого мозга, в которых он поддерживает жизнь – в том числе, мозг Пафнутия Семерни, если я догадываюсь верно. Все они выжили после лихорадки, очевидно, обладая неким свойством организма, что позволило противиться заразе некоторое время. Все они, однако, умерли снова, как с досадой признался Весновский.

С извлеченными тканями мозга умерших, а затем и с мозгами единожды выздоровевших он проводит опыты все эти годы, тщательно изучая реакцию на возбудителя лихорадки с помощью микроскопа.

Успехи достаточно велики: каждый мозг остается живым – по крайней мере, функционирует, насколько можно судить. На мой вопрос об этом наставник ответил однозначно, но по лицу было заметно изрядное неудовольствие.

В конце концов, примерно через две недели, Весновский рассказал о том, что произвел и обратный опыт: попробовал пересадить мозг одного молодого человека в тело другого, только что скончавшегося от лихорадки.

Результаты были неоднозначными: так, мозг сумел взять управление вегетативными функциями вроде дыхания и сердцебиения, даже издавать звуки посредством голосовых связок. Увы, но ни малейшего отклика на зрительные и слуховые раздражители так и не последовало, а звуки, издаваемые организмом, сводились к вою и слабо модулированному рычанию.

Трудно, однако, судить, сколько в том было вины излеченного мозга, а сколько – возвращенного к жизни организма.

Именно тогда Весновский и занялся тем самым прорывом: начал выращивать мозги искусственно. Сначала – просто мозговую ткань, затем – и целые органы.

Богохульство ли это? Я не знаю. Не хочу знать.


…1922 г.

Между прочим, все разрешилось просто: если использовать ткани живших людей, включив их в состав искусственных органов, основные навыки сохраняются. Человек способен ходить, видеть и понимать увиденное… остальное решается при помощи гипноза, которому искусственный мозг исключительно податлив.

Первые два тела, оживленные с помощью искусственного мозга, чувствуют себя нормально и идут на поправку. Я дико устал за последнюю неделю.

Хуже всего то, что докладом Весновского с нехорошей внимательностью заинтересовалась губерния. Причем, сколько могу судить по зачастившим сюда визитерам, не департамент здравоохранения, а почему-то военные. Нельзя сказать, что не в чинах особы, наоборот; но от взгляда любого из гостей холод бежит по позвоночнику. Что-то еще задумал наш безбожный нигилистический злодей?..


…1922 г.

…только о ней.

Лиза, Лизонька Калитина, что же ты снишься мне каждую ночь?

Не передать скудными словами, как благодарен я ей: не случись мне повидать, как прогуливаются под ручку по цветущему вишневому саду барышня Калитина с моим демоническим наставником и начальником, кто знает – возможно, послал бы к чертям всю эту дикую, богопротивную работу.

До этого меня уже с души воротило от наших санитаров, от вежливых пожарных, от извозчика, которых Весновский вернул с того света при помощи рукотворного мозга.

Ужасно, невыносимо думать, что в творении таких послушных, внушаемых, по-собачьи преданных существ из живых людей кто-то может искать смысл и единственное счастье в жизни. А ведь по речам Весновского никак невозможно судить о том, сохранилось ли в нем хоть один не погубленный клочок бессмертной души: он искренне убежден, что люди из-под ланцета у нас выходят счастливее и лучше, чем допрежь.

Слышал бы он полицмейстера, у которого обычные граждане вдруг стали убивать закоренелых преступников прямо на месте совершения злодеяния… и как убивать!

Если же он влюблен, что ж – возможно, все его глупости происходят от желания мир перевернуть ради Лизы Калитиной? Надеюсь, что так.

Я столь рад, что даже посвятил ей стихи. Потом сжег, перед тем как идти на сегодняшнюю утреннюю трансплантацию: глупая штука получилась, старомодная ода в совершенно державинском духе.

Весновский говорил, что Чрезвычайная Военно-медицинская коллегия скоро доставит сюда совершенно особый груз, который придаст нашей работе идеальной завершенности. А то мы не знаем, как долго раскачиваются жернова машины державной.

Черт возьми, не могу дождаться вечера, чтобы принять, наконец, ванную и отправиться с визитом к родителям Лизы. Человеческая жизнь, живые лица, настоящие люди – и та, кого смог полюбить Безумный Гений. Интересно…»


***

Яблоки в саду будто наливались теплым солнцем, копили его тяжелую осеннюю сладость. С луга тянуло скошенным сеном, в окрестных садах жгли листья, а утром по росе расползалась паутина изморози. Воздух стал по-особому, до звона прозрачен, над дорожками сада степенно проплывали серебряные паутинки. Лиза тенью бродила по дому за отцом и то и дело замирала в соседней комнате, до боли вцепившись в дверной косяк; сердце ее приплясывало около горла, трепыхалось, в ушах тяжело стучала кровь, мешала вслушиваться в разговоры домашних… И после каждой подслушанной беседы в груди Лизы разливалось тепло, становилось спокойно и радостно. До следующего дня, когда она просыпалась с одной лишь мыслью: вдруг все же решит уехать в город?

Каляевы отбыли после первых заморозков, Федор Петрович каждый раз, заглядывая на чай, басовито интересовался: «Не надумали еще переезжать?» Но отец отнекивался. Лиза точно не знала, в чем дело, но что-то неладно шло в Петербурге – должно быть, ремонт квартиры растянулся надолго, и потому решено было пока не возвращаться.

– Тем более, – приговаривал отец, – Лизавета перенесла болезнь. Лишний раз трястись в поезде, дышать гарью, как бы это не повредило! А в городе что? Туман, копоть, сквозняки. Здесь же воздух чистейший, и дом утеплить – усилий с гулькин нос требуется.

После того, как отец утвердился в необходимости зимовки на даче, Лиза и начала ходить за ним следом, подслушивать распоряжения для слуг – рамы заделать паклей, дымоход укрепить – и не верила собственному счастью.

Ее не увезут в город.

Она снова увидит Игната.

Первый раз, когда они с отцом проводили Весновского до больницы, и щуплый ассистент выскочил на крыльцо им навстречу, он показался ей всего-то смешным и нескладным, похожим на обгорелого встрепанного кузнечика. Потом в конце недели врачи пожаловали вдвоем в имение на чай, и «кузнечик» оказался весьма деликатным и умным собеседником, красиво сложенным, умеющим держать себя в обществе. Лиза еще не поняла, что влюбилась, но уже неотрывно следила за тем, как Резанов пил чай долгими глотками, а под гладко выбритой кожей спазматически дергался кадык. Её занимало всё в новом знакомом: и выдающиеся скулы, и привычка трогать подбородок во время разговора, и длинные нервные пальцы, и блестящие глаза… О, эти глаза!

Когда гости уехали, Лиза, оправдавшись недомоганием, побыстрее ушла в спальню и зарылась лицом в прохладное белье. Щеки горели. Почему-то хотелось улыбаться, петь, в голову лезли глупые прибауточки, слышанные от деревенских: «лебедь да лебедушка – милый и молодушка»… С этого дня Лиза не просто ходила по саду – ей казалось, что дорожки и трава сами стелятся под ноги, слух ее обострился донельзя, она постоянно выискивала в разговорах домашних хоть слово, хоть обрывок фразы о новом знакомце. Кстати пришелся интерес Весновского к ее здоровью: стоило эскулапу приехать, Лиза тут же брала его под руку и обстоятельно рассказывала о своем житье-бытье, не забывая хитро вворачивать невинные вопросы о молодом ассистенте. Давно ли он прибыл в Мценск? Что за семья у него? Делает ли успехи в работе? Не собирается ли вновь заглянуть в гости? Весновский ровно, обстоятельно и многословно отвечал на расспросы, поощрял долгие беседы – мол, это укрепляет легкие, ослабшие во время болезни – и Лиза все больше проникалась к нему благодарным родственным чувством. Смущаясь во время визитов Резанова, она находила спокойствие в степенных разговорах с Весновским. Он стал ширмой, идеальным собеседником для того, чтобы узнавать как можно больше о предмете страсти, не выдавая себя при этом.

Каждые выходные, ожидая приезда Резанова, Лиза подробнейшим образом планировала встречу с ним. Начиная от цвета носового платка, который она случайно уронит, а потом, может быть, Игнат поднимет его, протянет… и тогда удастся украдкой прикоснуться к его пальцам. Заканчивая книгой, непременно французской, которую Лиза будет читать, качаясь в гамаке на веранде и будто случайно изредка поглядывать на «кузнечика». Она холила и лелеяла чувство внутри себя, даря ему планы, чаяния и яркие краски наступившей осени. Она носила его, будто ребенок любимую куклу, обряжая в нарядные одежки, баюкая на груди, не желая расставаться ни днем ни ночью.

А Резанов исправно навещал Калитиных, учтиво кланялся матери, вел пространные беседы с отцом и тепло приветствовал Лизу, не позволяя вольностей. Она то страдала, представляя его тайную возлюбленную, коей по ночам пишет он письма из проклятого городишки Мценска, то воспаряла в мечтаниях до самых облаков, заметив его взгляд или жест, явно обозначающий взаимный интерес.

Тем временем дачи в округе опустели, среди садовых деревьев поселился колючий октябрьский ветер, и зарядили дожди. Доктора стали приезжать реже, однако вечера за чаем в теплой гостиной получались не в пример уютнее, чем на веранде. Лиза всегда вызывалась помочь Марфуше и сама накрывала на стол перед гостями, долго выбирая, какое подать варенье. Она медленно разглядывала крутобокие банки, таившие за стеклом горячую плоть лета, касалась губ кончиком языка, пыталась представить, каковы на вкус ЕГО губы. Потом, зардевшись, хватала первую попавшуюся банку и выбиралась из подпола наверх.


В ноябре зарядил бесконечный серый дождь, дороги развезло, и гости из Мценска приезжать перестали.

Лиза искала любой предлог, чтобы выйти в сад и, оглядываясь, пробежать по мокрой траве до ограды, и до боли всматривалась в темную дорогу – не едут ли. Она прижимала кулачки к груди, жмурилась и шептала, мелко-мелко и горячо: приезжай, приезжай, приезжай! Но неделя шла за неделей, а Резанов не появлялся.


***

«…1922 г.

Кому я вру?

Кого пытаюсь обвести вокруг пальца замысловатыми рассказами о Весновском и его фанабериях?

Все дело в барышне Калитиной… Она не идет у меня из мыслей, да и стихи теперь я посвящаю ей все чаще. Только вот беда – все-то она у меня нынче не «знак земной природы нового Эскулапа», а «свет небесный» и «ангел божий». Ангел! Кажется, навыки оставили меня, как и ясность зрения хорошо обученного врача. Где среди мускулов, жил и жировых слоев, в котором из внутренних органов скрываться могут ангельские крылья?

Я влюбился – вот как это называется. Влюбился в суженую собственного коллеги и начальника.

Какое несчастье, сказал бы любой трезво мыслящий человек. Но я испытываю странное, обжигающее изнутри счастье.


…1922 г.

Перечитал дневник и вынужден был вырвать и уничтожить десятка два страниц.

Что это такое: сплошные вздохи, охи и чуть ли не признания в любви чужой невесте?

Что с того, что мы частенько бывали у Калитиных? Что с того, что всякий раз Лизонька привечала дружеской беседой и меня заодно с Константином Егорычем? Хорошо воспитанная, да еще и тонко чувствующая девушка, видимо, не желала допустить неловкости…

К нам везут больных в количествах, поражающих воображение. Странно: весна миновала уже очень и очень давно, а лихорадка по-прежнему нет-нет да и сцапает кого-то. В прежние годы такого не бывало.


…1922 г.

О, Весновский изрядно поглумился над этим прискорбным случаем. Иногда я готов удушить его, как собаку. За открытое небрежение к жизни человека, за желание во всем и всегда выглядеть несгибаемым ницшеанцем, за Лизу… в том числе и за Лизу, конечно.

Я же сплю все хуже, иную ночь и вовсе провожу, не сомкнув глаз. Долго ли до беды?

Последние больные лихорадкой догорают у нас в палате для тяжелых. Мы ставим их на ноги – чаще всего еще до того, как окончательно встанет сердце, ибо так быстрее. Больше не пытаемся приживить натуральный мозг, так как соматический шок, увы, представляет собой препятствие, практически неодолимое нынешней науке.

В этот раз я напортачил даже не на операции – уже на послеоперационном этапе. Начав внушение, перепутал очередность, да еще и зазевался, не включив вовремя насыщение коры. То, что получилось, – больше похоже на волка, чем на человека. Или же на разъяренную гориллу из зоологического сада.

Весновский запретил мне пытаться исправить сделанное, велев идти и отсыпаться. Наутро я никак не мог узнать, куда подевался этот пациент.

Потом явились сразу трое офицеров…


…1922 г.

Господи, Господи. Их десятки. Их десятки – неподвижных, мускулистых тел. Они сильнее, быстрее, несравненно более ловки, чем вылеченные Весновским санитары… и искусственный мозг ложится в искусственно выращенные тела, как влитой. Даже страшно – и прекрасно!

Мы обязательно попробуем подселить в их тела живые мозги – хотя бы чтобы убедиться, что наши первые подопытные уцелели как личности; или не уцелели. Весновский обещал мне.


…1922 г.

Сегодня доставили письмо от Лизы.

Она бы хотела видеть нас у них дома на Рождество. Конечно же, это только так из вежливости сказано: нас; разумеется, она тоскует по Весновскому. Сколько я могу судить, с самого момента доставки искусственных тел начальник мой так ни разу и не выбирался к Калитиным.

Следует поговорить с ним по душам. Следовало бы непременно, да только не могу – положа руку на сердце, мне только выгодно, чтобы между ними пробежала кошка. Это так низко; но доктор я, или нет, в конце концов?!


…1922 г.

Я знаю, что сделаю: я попрошу ее руки! Утешу разбитое сердечко.

Ведь Весновский отказался ехать самым решительным образом – он весь осунулся, потемнел с лица и еще больше напоминает Мефистофеля со своей новенькой пегой бородкой. Что-то гложет его, о чем не знаю даже я. К тому же теперь мы высвобождены от клинической практики и полностью занимаемся в лаборатории. Все меньше во мне остается от нормального врача, все больше – от нечистого коновала и вивисектора. Даже демонический Ванька-Потрошитель в Лондоне, и тот резал меньше, чем мы за истекший год. Можно возразить: он губил людей.

Но – что делаем мы?

…Нет, я совершенно определенно сделаю Лизе Калитиной предложение!»


***

Сама Лиза до последнего не хотела идти встречать гостя. Ей казалось, что стоит только появиться в гостиной, и придуманный ею образ развеется, исчезнет, его унесет вслед за мелкой поземкой зимним ветром, задует, как свечу. Лишь когда Марфуша зашла к ней в комнату и ворчливо доложила – явиться, мол, изволили – Лиза осмелилась подняться со стула, на котором просидела полдня, терзая в пальцах тонкий платок.

Что он? Прибыл из вежливости?

Прочитал ли ее письмо?

Понял ли, кому были адресованы все теплые слова?

Станет ли он тем самым рождественским чудом, которого так ждут дети?

Или останется лишь провинциальным знакомцем?

Потом Лиза улыбалась, блестела глазами, смеялась над шутками отца, в то время как кончики пальцев ее были холодны, как лед.

Она улучила момент, когда отец направился в кабинет – «подымить вволю», как он говорил, а мать почувствовала себя плохо и решила прилечь.

– Не хотите ли поглядеть на мою библиотеку, – чуть слышно пробормотала Лиза, но Резанов услышал и, более того, кивнул с горячностью, будто только и ждал этого приглашения. Чинно, бок о бок, они направились к книжным полкам, но около них Лиза почувствовала, будто пол уходит у нее из-под ног, и опустилась на софу.

– Давно хотел сказать вам… хотел… – проговорил Игнат и нервически потер узкий подбородок. – Понимаю, это звучит дерзко, и мне стоило сначала поговорить с отцом вашим… Лиза, – прошептал он чуть слышно.

Она медленно подняла на него глаза. Они молили, эти глаза, они доверяли, вопрошали, отдавались.

Резанов не выдержал, шагнул к девушке, встал на колени и прижал зардевшееся лицо к ее плечу.

Послышался трепетный звук, похожий на прерывистый вздох, и Лиза коснулась его волос.

– Ваша, – она прошептала чуть слышно.

– Вы… вы любите меня?

– С того момента, как только увидела вас.

– Но… Как это может быть! Что вы говорите?! – Резанов вскочил и заходил вдоль книжного шкафа туда-обратно. – Мы не должны… Я не должен! Я люблю вас, однако… мои чувства в смятении. Воспользоваться вашей молодостью? Вашей чистотой? Доверием товарища? Мог ли я?.. Смею ли?.. Нет!..

Лиза всхлипнула и выбежала из комнаты.

Через час, когда она выплакала непрошенные слезинки, удостоверилась у зеркала, что пудра достойно скрыла следы расстройства и вышла в гостиную, оказалось, что Резанов уже уехал.

– Малец прискакал от Весновского, – отец развел руками, будто извиняясь за торопливость гостя. – Велел срочно ехать в больницу, снова у них спешка какая-то…. Операция… вопрос жизни и смерти. Врачи, божьи люди. Просил передать тебе извинения, что не сумел проститься.


Лиза одеревенело кивнула в ответ, растерянно улыбнулась и вернулась в комнату.

Бросилась на кровать. Слез уже не было. Сон не шел.

Не хотелось размышлять о причинах его бегства. Хотелось забыться. Не думать о своей сердечной горести, переживая о чужих.

Она босиком подошла к шкафу и наугад вытащила из глубины полки книгу. Тургенев. Вернулась в постель, придвинула лампу поближе и погрузилась в чтение.

«Она медленно подняла на него глаза. Они молили, эти глаза, они доверяли, вопрошали, отдавались… Я не мог противиться их обаянию. Тонкий огонь пробежал по мне жгучими иглами, я нагнулся и приник к ее руке».

Что это? Лиза отбросила книгу на пол, будто та превратилась в омерзительную скользкую змею или жабу. Страницы зашуршали, переворачиваясь. Казалось, что пальцы горят от ядовитой слизи. Как он узнал? Зачем он написал это?

– Я Лиза, – пробормотала она. – Не Ася.

В лунном квадрате строчки вырезывались на бумаге так, что было больно глазам.

«Лиза Калитина». – писал Тургенев. – «Калитина»

Она не выдержала напряжение, сжала виски ладонями и судорожно всхлипнула несколько раз. Потом, отбросив одеяло в сторону, начала быстро одеваться. В конюшне есть лошади… Она не умеет ездить. Разве не умеет?.. Воспоминания путались и сталкивались в голове. Ей нужно в Мценск. Объяснение не закончено.

Белой растрепанной тенью Лиза выбежала во двор.


***

«…1923 г.

Лишь сейчас смог решиться написать.

Все прошло – и Рождество давно миновало.

Я поехал к Калитиным, полный решимости, и возможность переговорить с Лизой, как ни странно, все же представилась мне.

Увы, потом все произошло далеко не так, как грезилось в сладких снах.

Я не успел со своим предложением, ибо Лиза первой призналась, что полюбила меня, как только увидала. Оставалось только уверить ее, что я тоже люблю ее, что обрадовало бы бедную девочку неимоверно… Даже этого я не сумел.

Возвращение во Мценск мне следовало бы приравнять к сошествию в ад: оказывается, я не смогу спасти кого бы то ни было от сердцееда Весновского, презревшего любовь ради науки!

Хуже того: теперь придется работать плечом к плечу с человеком, ищущим в работе спасения от отвергнутой любви. А я, получается, – тот низкий подлец, что обманул доверие и разбил столь возвышенные отношения…

Смогу ли я смотреть в глаза Весновскому?

И как тут решиться повидать Лизу? Или – как жить, не видя ее?


…1923 г.

Весновский, кажется, так ничего и не заподозрил.

По крайней мере, собираясь отбыть в Петербург со всеми материалами и подопытными, он предложил место в новой лаборатории и мне.

Это новые перспективы, это новые горизонты. И возможность разобраться с тем, что творится у меня в душе.


….


…1925 г.

Работа завершена. Новые биологические работари, конечно, нимало не похожи на измышленных господином Чапеком механизмов, однако, по существу, способны на столь же значительную работу, не менее послушны и выносливы. К тому же, обликом они приятны глазу, не вызывают паники у суеверного простонародья и крайне выгодны к применению.

Возможно, работа Весновского будет выдвинута на премию господина Нобеля.

…Не могу я так.

Ощущение бессмысленности, беличьего бега в колесе сделалось совершенно подавляющим. Мы представлены в лучших домах, а уж радужные перспективы медицинской стороны изобретения Весновского привлекают немыслимое количество престарелых и только пожилых состоятельных людей. И знати, конечно.

Иной раз от лести и навязчивых просьб обещать «лечение», а по существу – всего-то новое тело, становится худо. Неужели же они думают, что пересадка в чужое тело – это как переодеться в новое платье?

Во снах мне теперь часто снится, как люди меняют лица и тела по желанию, следуя моде, как пустышки-франты. И – впервые за почти два года – она.

Лиза, Лиза Калитина, где ты и что с тобой?


…1925 г.

Мог ли я подумать, что лабораторная тетрадь, оставленная на столе, – не запись нынешних опытов, а нечто гораздо более скверное, ужасное, непереносимое?

А между тем, на сторонний взгляд, это всего лишь хроника работы Весновского в начале эпидемии, завершаемая 1923-м годом от Рождества Христова. Точнее, короткой записью. Одной-единственной.

От которой у меня стынет кровь в жилах и мутится в голове. Что она может значить?

«В ходе опытов ни единого случая успешного завершения приживления живого мозга либо сколь угодно продолжительного и бесповоротного излечения оного от лихорадки 18-го года не произошло. Все пациенты умерли, либо же утратили возможность взаимодействовать с окружающей действительностью.»

Вроде бы – что такого страшного, да?

Ничего, кроме одного имени, имени пациентки, прошедшей пересадку (!!!).

Следует нынче же выяснить у Весновского все доподлинно; поэтому я отложу запись до завтра…»


***

3 августа 1925 г.

Весновский настаивает на том, чтобы я вела подробный дневник, записывая события и ощущения каждого дня, и его порядком забавляет мой стиль.

Порой, когда я сбиваюсь на скупое перечисление фактов, он достает с полки одну из любимых книг и начинает зачитывать отрывки вслух в качестве образца. Я делаю вид, что внимательно слушаю, хотя мыслями витаю далеко. К чему тратить внимание на фразы, которые известны мне наизусть не как строки на бумаге, а как собственные воспоминания?

Порой они мешаются с настоящими, и я замираю, перебирая мысли, отделяя их тщательно одну от другой. Почему-то чем дальше, тем важнее мне осознавать, что я объяснялась в любви к юноше, почти ребенку, сидя на траве в саду, и я же продавала оранжад в конфетной лавке, и я же неслась в метель по пустой дороге между заснеженными полями, и поземка хлестала моего обезумевшего коня по спине. Однако первые две картины я бережно откладываю в сторону, а третью смакую, перебирая секунды и детали одну за другой. Я точно знаю, что это – БЫЛО – потому что та сумасшедшая гонка привела меня в руки Весновскому и в объятия раскрывшейся тайны. И особенно сегодня важно это воспоминание, потому что история наконец получила драматическое завершение – как, видимо, и было задумано, если судить по всем тем сюжетам, которыми наполнил мою голову создатель.

Резанов явился без стука и без предупреждения, застал Весновского в скверном расположении духа и вздумал расспрашивать обо мне. Все бы обошлось, но мальчишка пригрозил разоблачением, кричал о том, что медицина должна лечить, а не создавать тупых големов, что Бог не давал человеку такого права… А потом бросился на Весновского с кулаками.

Мне пришлось вмешаться.

Резанов высок ростом, у него длинные ловкие руки, но веса не хватает для того, чтобы стать серьезным противником. К тому же, он изрядно опешил, увидев меня. Доктор приказал убить Игната, но я решила не уничтожать того, чье лицо с некоторых пор прилагается ко всем моим возлюбленным, о которых приходится помнить. Весновский – еще давно, когда я интересовалась особенностями своего «воспитания» – упоминал среди прочих равных сентиментальность и эмоциональность, так необходимые для существа женского пола. Сентиментальности мне хватило для того, чтобы сломать Резанову позвоночник. А эмоции заставили меня пообещать Весновскому, что если он будет настаивать на полном уничтожении Игната, то подпишет и самому себе смертный приговор.

Сегодня мои руки пахли кровью. Их можно было баюкать на груди и представлять, что это мокрая, дрожащая, только что снова родившаяся в моем сердце любовь. А затем ополоснуть их в тазу и записать события дня.

Весновский утверждает, что очень скоро этот дневник станет нашим билетом в первый класс. Самый-самый первый. И нервически смеется. Я думаю, не ответить ли ему словами человека, который успешно изображал моего несуществующего отца, про дорожные сквозняки и запах гари, что неизбежно воспоследуют, если ехать на поезде… Но молчу. Пока молчу.


***

– Молодой человек, – веско и неторопливо начинает Игнат Теодорович, и хромой весело ухмыляется в лицо.

– Думаю, вы и так все помните, господин Резанов.

– Эти тетради… – начинает немолодой писец, однако голос второго гостя напрочь перекрывает звуки колокольного перезвона:

– Записки некоей Елизаветы Калитиной. Конечно же, вы не можете их помнить… или все же?

– Я попрошу! – вскрикивает Игнат Теодорович, понимая, что лица визитеров внезапно окружаются мириадами мелких сереньких мошек. Что ж, думает он несколько даже отстраненно, седым затылком чувствуя иконы в красном углу, так ведь намного лучше: пытать меня уже не смогут.

– Разумеется, – холодно кивает хромой и протягивает пожелтевшую газетную вырезку, ветхую, словно рубище. – И будь дело только в амурах шестидесятилетней давности, никому бы и в голову не пришло. Будь все так.

Он молча усмехается, собранный и настороженный, чувствует подвох, однако еще не понял, в чем именно заключается неприятность.

Игнат Теодорович смотрит на газету, на старомодный шрифт, которого не видел уже лет сорок пять, а то и поболее, и читает заголовок, набранный крупным шрифтом: «Чудесное выздоровление Императора!»

Ниже – первый абзац, из которого господину Резанову видны уже только слова «удалось спасти Его Величество Николая Второго, позволив могучему уму продолжить достославное правление в ином, крепком и юном теле…»

– Нам нужен однозначный ответ, знаете ли, – из голоса хромого начисто пропадают любезность и вежливость, теперь он – воплощение Сыскного Коллегиума, где якобы и не служит; железная длань закона, а не человек. Да, думает отрешенно Резанов, самое же интересное – что так оно и есть: не человек. Не человек.

Ему становится холодно, и вдруг комната сворачивается в ледяной водоворот, искажая и сминая лица и фигуры визитеров. Потом все стягивается в светящийся комок не больше кулака и медленно тает.

В комнате остаются лишь тени, безжизненное тело и горечь, вписанная в спокойное лицо писца последней улыбкой. Третий визитер сноровисто извлекает из-под одежды специальную пилу и наклоняется к покойному.

За стеной обители выкипает, всходя кудрявой зеленой пеною, нежаркое, но страстное северное лето. Вот-вот наступит осень.

Лихорадка

Подняться наверх