Читать книгу Встречи и знакомства - Александра Соколова - Страница 16
Встречи и знакомства
Из воспоминаний Смолянки
Глава XIV
ОглавлениеНаши «обожания». – Ан. Мат. Б[айко]в и Г. П. Данилевский. – Приближение выпуска. – Слепой-нищий, пешком пришедший за дочерью. – Экзамены публичные и императорские. – Выдача казенных субсидий. – Прощальный бал во дворце. – Последние дни наши в стенах Смольного. – День выпуска. – Первый день «на воле». – Визит в Смольный. – Приезд императрицы.
Выпуск приближался, а с ним надвигалась и новая жизнь, к которой немногие из нас относились вполне сознательно и серьезно.
Иные ждали выпуска с горячим и совершенно понятным нетерпением, другие втайне боялись грядущей неведомой свободы… Я говорю – втайне, потому что явно сознаться в нежелании расставаться с институтом считалось и странным, и как бы даже предосудительным.
Каждой из нас хотелось представить перед подругами грядущую жизнь раем и далекий, почти забытый «дом» идеалом благополучия.
Подходили к развязке и многие из детских невинных романов наших, и хорошенькая Патти Ко[лодки]на, например, с маленького класса «обожавшая» Андрюшу Б[айко]ва, брата одной из наших воспитанниц, и с первых дней своего «обожания» встретившая в Андрюше полное сочувствие, – вышла за него замуж в первый же год после выпуска, несмотря на то что и сам Андрюша в то время был почти мальчиком, так как только за год до нашего выпуска окончил курс в Училище правоведения.
Двоюродный брат Андрюши, Г. П. Данилевский, впоследствии известный литератор и редактор «Правительственного вестника», тоже был предметом нашего обожания, и в честь его студенческого мундира многие из нас носили на руке бантики из синего бархата с золотом. Г.П. был исключительно хорошим танцором, и приглашение его на все наши балы было для нас истинным праздником.
Слегка замешанный в истории 1848 года и поплатившись за это кратковременным арестом[145], Г.П. уехал в Москву, а затем к себе на родину в Малороссию, и я его больше не видала до встречи с ним по прошествии почти сорока лет, где мы оба, конечно, с трудом узнали друг друга.
Незадолго до выпуска мне стало известно, что, по личному желанию императрицы Марии Александровны, обе сестры Т[ютче]вы остаются при Смольном монастыре впредь до дальнейших распоряжений государыни. Вскоре старшая из них сделана была фрейлиной, а вторая[146] уехала в Москву к тетке своей, родной сестре Д.И. С[ушков]ой, где и прожила, ежели не ошибаюсь, до своей смерти.
Около того же времени случилось происшествие, о котором я вскользь упомянула выше.
За одной из воспитанниц, А.А. Ч[иж], пришел пешком отец ее, бедный дворянин Черниговской губернии, слепой, с мальчиком-поводырем, и остановился в каком-то ночлежном доме вместе с мужиками. Весть об этом быстро разнеслась по Смольному, и сама Ч[иж], особа далеко не умная и не особенно сердечная, по первому движению отнеслась к слепому отцу с пренебрежением и как бы стыдилась его слепоты и его нищеты. Он же в простоте душевной, зная, что к выпуску дочери надо как-нибудь приготовиться в смысле устройства ее гардероба, принес с собой большой шерстяной платок и несколько аршин красного ситца, оставшихся после смерти его жены и, очевидно, составлявших все наличное богатство бедного старика.
К чести детей, надобно сказать, что все отнеслись к бедному слепцу с величайшим сочувствием, чем образумили и его дочь, переставшую стыдиться его безысходной нищеты.
В судьбе молодой девушки приняла участие некто г-жа Фьюсон, урожденная Талызина, особа, известная своей благотворительностью. Она взяла Адель Ч[иж] к себе, занялась ее экипировкой и держала ее у себя до того времени, когда она, по именному повелению императора Николая, оставлена была при Смольном в качестве учительницы рукоделия.
Так называемые инспекторские экзамены прошли тревожно. Наш класс, отличавшийся очень блестящими особами в смысле внешней красоты, а равно и в смысле светскости и талантов, насчитывавший несколько прекрасных певиц и очень хороших музыкантш, – особенной ученостью не отличался, и наши преподаватели танцев и прочих arts d’agrement[147] были несравненно спокойнее за исход экзаменов, нежели наши профессора.
В общем, все сошло относительно благополучно, и с окончанием инспекторских экзаменов фактически окончился и весь наш курс наук.
Оставались только публичные императорские экзамены, к которым и готовиться почти не приходилось, так как почти все заранее знали, что именно они будут говорить и на какие вопросы им придется отвечать.
С окончанием инспекторских экзаменов началась относительно и наша свободная жизнь, до некоторой степени вне строгих законов, которым нам до того дня приходилось обязательно подчиняться.
Мы вставали несколько позднее, имели право опаздывать к общей молитве, классов для нас уже не полагалось и, проведя день в свободном чтении книг с почти бесконтрольным личным выбором, мы ложились значительно позднее, нежели полагалось по строгим, до того дня обязательным для нас правилам.
Костюм наш иллюстрировался «своими» платками и шалями, цвет которых нами самими выбирался, и здесь впервые в этой крошечной подробности туалета проявились уже и суетность, и разница средств, и почти разница общественных положений девочек. Являлось уже неравенство, а с ним и неизбежная, еще детская, но уже едкая зависть и почти ненависть бедных к богатым.
Здесь же, в эту пору первой в жизни относительной свободы, проявлялось и затаенное долгие годы чувство неприязни нашей к бывшим нашим мучительницам, классным дамам, от которых в детстве приходилось так много терпеть и которым теперь, по закону возмездия, приходилось немало переносить от нас.
При выпуске от казны выдавалась каждой из нас известная сумма денег на первоначальное обзаведение и на экипировку, и деньги эти, по очень странному распоряжению, выдавались не родным нашим, а нам самим, причем цифра, назначенная к выдаче, была заранее известна каждой из нас.
Денежные выдачи были неравные: они варьировали между 150 и 700 рублями, смотря по степени успешного учения, а главное, смотря по тому, на чей счет воспитывалась награждаемая институтка. Те, которые были своекоштными[148] воспитанницами, не получали, само собой разумеется, никакой награды; тем, которые состояли пансионерками кого-либо из членов императорской фамилии, выдавались награды от тех, на чье иждивение они учились, причем все-таки совершенно изъяты были из числа награждаемых денежно все те, родственники которых могли считаться совершенно обеспеченными людьми.
Помню, что это последнее обстоятельство послужило поводом к нескольким пререканиям, глубоко удивившим в то время нас, совершенно незнакомых с жизнью. Так, в том классе, в котором воспитывалась я, были две сестры Д[еВитте][149], отец которых в то время командовал или гвардейским полком, или целой дивизией[150]. Воспитывались они, в уважение заслуг отца, на казенный счет, но награждать их денежно или, точнее, помогать их экипировать начальство наше справедливо нашло совершенно излишним, о чем им было объявлено через классную даму.
Не берусь описать того гнева, какой это распоряжение вызвало со стороны генерала, приехавшего навестить дочерей и узнавшего от них о том, что они никакой денежной награды не получат. Напрасно объясняли ему, что бедные девочки тут ни при чем, что деньги эти выдаются не в награду за успехи, а скорей в виде вспомоществования, генерал не хотел ничего слышать, и, если я не ошибаюсь, кончилось тем, что требование его было удовлетворено и дочери его получили что-то около 200 или 300 руб. на двоих, что при его наличных средствах являлось действительно совершенным пустяком.
День выпуска нашего был назначен на 4 или 5 марта, в точности не припомню. Этому должны были предшествовать публичные и императорские экзамены.
Первые прошли обычным порядком, не оставив ни в ком из нас никаких особых воспоминаний или впечатлений, что же касается вторых, то, конечно, из памяти всех смолянок не изгладится никогда ни чудный вечер, проведенный нами во дворце, ни ласковое обращение с нами императрицы, ни минута прощания нашего с нею, минута до того горькая для всех нас, что, видя наши непритворные слезы, императрица сама заплакала и обещала нам приехать еще раз проститься с нами на другой день после нашего выпуска, когда мы, по раз навсегда принятому обыкновению, съезжаемся в Смольный, чтобы в последний раз поблагодарить наше бывшее начальство за данное нам воспитание, в сущности же для того, чтоб прихвастнуть друг перед другом и нашими туалетами, и экипажами, в которых мы приехали, и несколько преувеличенными рассказами о проведенном накануне первом вечере «дома».
Наш императорский экзамен, за которым обыкновенно следовал форменный бал, где с нами танцевали и великие князья, и иностранные принцы, и лица свиты, – на этот раз назначен был не в Зимнем дворце, а в Аничковском, потому что в Смольном, в маленьком классе, в это время ходила корь и императрица боялась близости нашей в Зимнем дворце к августейшим детям наследника.
Экзамен сошел очень удачно, солистки пели очень мило, хор тоже мастерски справился со своим делом, а относительно танцев за нас не боялся никто… В этом отношении воспитание наше шло совершенно успешно.
По окончании характерных танцев последовала раздача наград, которые императрица сама вручала воспитанницам, и затем, удалившись ненадолго и предоставив нам в ее отсутствие напиться чаю, императрица вернулась сама в бальном туалете и в бриллиантах и разрешила великим князьям открыть бал.
Тут случилось маленькое происшествие, в ту минуту выросшее в наших детских глазах в целое событие, теперь же, когда и главных действующих лиц уже давно нет на свете, я вспоминаю об этом с искренней и непритворной улыбкой.
Дело в том, что приглашения на все легкие танцы предоставлялись личному выбору наших августейших кавалеров, что же касается кадрилей, то они входили в «церемониал», то есть первую кадриль старший из великих князей должен был танцевать с воспитанницей, получившей первый шифр, следующий великий князь со вторым шифром и так далее. Воспитанницы, в «церемониал» не вошедшие, танцевали по приглашению с кавалерами из свиты.
Бал открылся вальсом, в течение которого покойный великий князь Николай Николаевич почти не отходил от очень хорошенькой воспитанницы Л[итке][151], не получившей никакой награды и потому в «церемониал» не вошедшей вовсе. Старший из танцующих великих князей в то время был Константин Николаевич. Наследник, впоследствии император Александр II, – уже не танцевал, по крайней мере с нами.
Состоялась первая кадриль. Великие князья протанцевали ее по указанию церемониймейстера, и затем после следовавшей за нею польки-мазурки оркестр проиграл ритурнель[152] второй кадрили, которую великий князь Николай Николаевич должен был танцевать с воспитанницей, удостоенной одной из самых почетных наград, но замечательно некрасивой собой. Она, предупрежденная о том, что танцует с великим князем, сидит и ждет своего кавалера. Никто другой ее, конечно, не приглашает, а между тем все остальные воспитанницы уже приглашены, все стоят в парах, а великого князя Николая и в помине нет. Бедная шифристка[153] сидит и чуть не плачет… Кадрили не начинают… Ждут его высочество… Все пары стали по местам… Одна бедная обойденная приглашением Ш[ишкова][154] сидит на месте.
Государь, стоявший неподалеку, видит замешательство и осведомляется о причине его. Ему докладывают, что ждут великого князя Николая, который должен танцевать с указанной ему по расписанию воспитанницей.
Государь отдает приказ найти и пригласить в залу великого князя, а тем временем окидывает залу пристальным взглядом и вдали, в одном из задних каре, видит великого князя Николая, преспокойно примостившегося за стулом хорошенькой Л[итке], которой он что-то нашептывает и которая ему улыбается…
Государь сдвигает брови и подзывает наследника. Тот, выслушав отца, моментально отстегивает оружие и, направляясь к обойденной шифристке, приглашает ее на кадриль. Та встает, вся бледная, вся растерянная…
По окончании кадрили наследник доводит свою даму до ее места, а государь тем временем посылает пригласить к себе великого князя Николая и, сдвинув брови, говорит ему несколько слов.
Тот покорно отходит, надевает оружие, что значит, что танцевать он больше не будет, и садится сзади императрицы.
Та качает головой и в ответ на что-то, что он ей убедительно объясняет, разводит руками.
Очевидно, речь идет о том, чтобы испросить у государя разрешение вновь принять участие в танцах… Но императрица знает, что все будет напрасно и что государь не согласится простить сына и вновь позволить ему танцевать.
Часть бала прошла для великого князя в таком досадном бездействии, и только перед ужином в ответ на настоятельные просьбы императрицы государь разрешает сыну танцевать. Один миг… и великий князь вновь подле хорошенькой Л[итке] и опять нашептывает ей продолжение прерванного объяснения…
Все это было так молодо, так безобидно, так свежо той первой свежестью минутного, юного увлечения, что и сердиться за это нельзя было…
Танцы прерваны были ужином, за которым ни государь, ни императрица за стол не садились, обходя занятые нами столы и радушно нас угощая.
После выпитого за наше здоровье шампанского поданы были громадные подносы с лежавшими на них красивыми и богатыми бонбоньерками, которые раздавали нам сами молодые великие князья, Николай и Михаил Николаевичи.
Мы встали из-за стола около 12 часов ночи, и все-таки, по настоятельной просьбе великих князей, танцы возобновились и окончились довольно долго длившейся и очень оживленной мазуркой.
С последним раздавшимся аккордом все как-то вздрогнули, точно будто какая-то связь с прошлым порвалась, и на нас всех повеяло чем-то неведомым.
Мы откланялись с августейшими хозяевами и отбыли из дворца в придворных каретах так же, как и туда приехали.
Вернувшись в институт, мы почти не ложились спать, всю ночь обмениваясь вынесенными впечатлениями…
Хорошенькая Л[итке] горько плакала, пресерьезно упрекая своего отца[155] за то, что он не дослужился ни до каких придворных чинов и что «благодаря» такой его оплошности она лишена возможности в течение всей жизни танцевать с великим князем Николаем. Ей в ту минуту пресерьезно казалось, что можно действительно «всю жизнь протанцевать».
Впрочем, ее жизнь и на деле сложилась вечным праздником.
Совершенно бедная, почти сирота, потому что она совсем не знала матери, Л[итке] вышла вскоре замуж за очень богатого человека, владельца золотых приисков в Сибири[156], и изо всех ее смелых мечтаний и запросов к жизни не сбылось одно только, а именно то, что с великим князем ей никогда больше встретиться не пришлось.
После императорского экзамена до выпуска оставалось только два или три дня… Всем привозили уже наряды… дортуары наши с утра до ночи были переполнены модистками и портнихами… Жизнь вступала в свои, покуда еще только суетные права…
Последний день перед выпуском был проведен как бы во сне… Все собирались группами… Говорили… плакали… клялись друг другу в вечной дружбе… В последнюю ночь почти никто не ложился спать.
Как теперь помню я самый день выпуска… Погода была холодная… скорей осенняя, нежели весенняя… Мелкий дождь моросил с утра… Все поднялись до света… Многие и вовсе не ложились… К 12 часам назначен был съезд родных в большую мраморную залу… В том же часу мы собрались в своей рекреационной зале, чтобы идти в церковь, где нас ожидал наш законоучитель отец Красноцветов, чтобы в последний раз помолиться вместе с нами на пороге новой жизни.
Одеты мы были в этот день еще все одинаково, в белые кисейные платья, те самые, в которых мы были во дворце и которые были сделаны от казны, но на деньги, каждой из нас отдельно уплаченные.
В церковь мы прошли одни, без родных, и в последний раз разместились на клиросе, чтобы самим пропеть молебен; но петь мы почти не могли… Горло сжималось от слез… и что-то непривычной, пророческой тоскою давило душу…
В церкви вместе с нами было все наше начальство, и Леонтьева, и тетка, кстати сказать, горько плакавшая, потому что одновременно с нами и она прощалась и расставалась со Смольным монастырем, в котором протекла вся ее долгая жизнь.
Тут же налицо были и все наши профессора, съехавшиеся также, чтобы проститься с нами.
Все казались глубоко растроганными… Все с чем-то бесповоротно, безнадежно расставались… и всем было мучительно жаль этого навеки отходившего «чего-то».
Особенно грустен был наш инспектор, старик Тимаев. Его некогда ярко блиставшая звезда тоже как будто закатывалась… Раньше он был преподавателем истории при великих княжнах, дочерях императора Николая Павловича; с окончанием их учения его роль при дворе была окончена, и он как-то не сохранил с прежним никакой связи…
Он отошел от двора и весь отдался служению Смольному монастырю, куда назначен был на не столько почетное, сколько ответственное место инспектора классов.
Позднее, за его смертью, место это как бы по наследству перешло к его старшему сыну, которого мы оставили еще студентом[157].
Воспитанницы на этот раз стояли в церкви группами, кто где хотел и не по ранжиру, как выстраивались обыкновенно.
Некоторые из отцов и матерей, в виде особого почета и по особому приглашению Леонтьевой, присутствовали вместе с нами за последним прощальным молебном, но на этот раз они были почти лишними между нами.
По окончании молебна отец Красноцветов обратился к нам с прощальным напутственным словом, которое мы все выслушали со слезами.
Горе постепенно охватывало всех… Не оставалось в душе места ни для новизны впечатлений, ни для незнакомого, но радостного ощущения свободы… ни для молодого задора, от которого так широко веяло избытком юных сил…
На всех глазах были непритворные слезы, во всех молодых сердцах было искреннее горе… и одно только горе!
Благословив каждую из нас отдельно и каждой вручив по изящно переплетенному маленькому Евангелию, отец Красноцветов с высоты амвона еще раз перекрестил всех нас одним общим крестом и внятно, но с дрожью в голосе проговорив:
– С Богом… на новый, широкий жизненный путь! Благослови вас Господи!.. Прощайте!.. – торопливо удалился в алтарь.
В коридорах, куда мы устремились толпою, происходило наше прощанье с профессорами, которые все тут же разъезжались, не возвращаясь с нами в актовую залу и не дожидаясь нашего отъезда.
Один Тимаев только остался с нами до последней минуты и раздал или, лучше сказать, продиктовал нам стихи, тут же им написанные, под впечатлением только что пережитых торжественных минут. Стихотворение было полное чувства, ума и души, как все то, что когда-либо говорил и писал этот замечательный человек.
Всего стихотворения я не помню, но начиналось оно словами:
Склонясь пред образом главами,
Внимая пастыря словам,
Вы плакали… я плакал с вами…
Но слезы сладки были нам!..
Но молодость брала свое, и вновь живой, кипучею волной вбежали мы все в большую залу, где, уже начиная терять терпение, ждали нас родные…
Тут началось настоящее последнее прощанье… Слышались поцелуи, рыдания… а местами лучом света прорывался взрыв молодого беззаботного смеха… Родные торопили пас. Их дома ждали обычные ежедневные заботы… нам еще не знакомые.
Весь наш мир был еще по сю сторону институтских дверей…
Но вот в дверях этих появился наш «Скалозуб», полицеймейстер барон Г[ейкинг], в своем парадном мундире, с султаном из петушиных перьев на треугольной шляпе… Он сделал знак нашему старому швейцару Антону, облеченному в красную придворную ливрею… Тот широко отворил обе половинки массивных тяжелых дверей… и молодая толпа живым, веселым роем хлынула за заповедный порог навстречу новой, неведомой жизни…
Тут, на первых же порах, еще у самого институтского порога, уже резко обозначились жизненные ступени… на ожидавшей всех нас общественной лестнице.
Одним раззолоченные ливрейные лакеи почтительно подавали дорогие собольи шубы; другим на плечи набрасывались более дешевые лисьи меха; были и такие, на которых поверх белых бальных платьев натягивались простые и дешевые суконные шубки.
Кареты ожидали почти всех, но и экипажи так же разнились один от другого, как и шубы. Была масса своих, дорогих лошадей… были и дешевые извозчичьи экипажи, на часы взятые с дешевых бирж[158]…
Барон Г[ейкинг] со своей треуголкой и с петушиным султаном своим все время стоял на парадной лестнице, почтительными поклонами и приветливыми улыбками провожая весь этот сонм взрослых девиц, которых он за девять лет перед тем встречал тут же такими маленькими, беспомощными девочками…
Старый Антон тоже кланялся нам, усердно моргая своими подслеповатыми глазами…
Экипажи один за другим отъезжали от подъезда…
Из окон высовывались молодые головки…
Веселые молодые личики светлой улыбкой издали в последний раз прощались с институтом…
Императрица Александра Федоровна сдержала данное нам слово, и, когда мы на другой день после выпуска все съехались к 12 часам в Смольный уже в парадных городских туалетах, – государыня приехала тоже и прошла в большую актовую залу, в которой мы все ее ожидали.
Она с обычной своей милостивой лаской поздоровалась с нами, с улыбкой осматривала нас в наших «светских» туалетах и, в последний раз простившись с нами, уехала, пожелав всем нам много счастья на пороге новой жизни.
Не для всех это милостивое желание сбылось… не всех улыбкой встретила судьба…
Но все мы с одинаковой горячей благодарностью вспоминаем о родных стенах Смольного монастыря, и в сердцах всех живет неизменно кроткий и грациозный образ незабвенной императрицы Александры Федоровны.
Вспоминая о последнем прощальном визите императрицы, не могу не вспомнить и об оригинальной выходке одной из только что выпущенных институток, хорошенькой и неугомонно-веселой Катеньки Т[имлер], польки по рождению и, главным образом, по привязанности к родине, которую она любила с каким-то слепым обожанием. Это не мешало ей так же преданно и безгранично любить и всю царскую фамилию без изъятия; мы были вообще плохие политики!
Катенька была круглая сирота; где-то в Польше у нее была бабушка, которая ее вырастила, но которая приехать за ней в Петербург, ко дню ее выпуска, не могла, почему Кате и пришлось из Смольного на время переселиться к какой-то двоюродной тетке.
И вот на другой день, к часу, назначенному императрицей, в числе прочих явилась и Катенька Т[имлер], сразу поразившая нас всех оригинальностью своего туалета. Платье на ней было новенькое и очень щегольское, шляпка белая, очень элегантная и нарядная и… ко всему этому на плечах у нее оказалась громадная турецкая шаль, быть может, и очень дорогая, но надетая вкривь и вкось и вовсе не шедшая к ее шаловливому молодому личику. Она на ходу как-то неловко куталась в эту злополучную шаль, то волоча ее по полу, то наступая на нее.
Мы все обратили внимание на несообразность ее наряда, но спросить объяснения никто не решался.
Бросился этот оригинальный наряд и в глаза императрице, и она, лично знавшая живую шалунью Катю, подозвала ее и с улыбкой спросила, что на ней за дорогой, но старушечий наряд? (Шаль, кстати сказать, оказалась турецкой и очень дорогой.)
На вопрос императрицы Катя покраснела и еще плотнее закуталась в свою дорогую шаль.
Императрица повторила вопрос.
Молодая шалунья неудержимо расхохоталась.
Государыня, сама смеясь, приказала ей снять глупую шаль, но… это оказалось неисполнимым!
На поверку выяснилось, что Катенька, проспав утром и испугавшись, что не поспеет в Смольный к часу, назначенному императрицей, вскочила и, наскоро накинув на себя едва зашнурованное вкривь и вкось платье, прикрыла беспорядок своего туалета наудачу схваченной у тетки шалью и в этой амуниции незаметно шмыгнула в карету, так как все мы в этот день приезжали в Смольный одни в сопровождении только лакеев на козлах.
Императрица очень смеялась, велела молодой шалунье пройти в свой бывший дортуар и там одеться как следует и, когда она вернулась, смеясь, спросила ее:
– Что, поправила ты свой «гибельный» туалет?
Эпитет этот оказался пророческим, и впоследствии туалет Катеньки Т[имлер] оказался действительно «гибельным» не только для нее, но и для ее мужа.
Вскоре после выпуска она вышла замуж за молодого человека Б[арановско]го, который, быстро идя по службе, в конце 50-х годов был уже вице-губернатором, а в 1862 году назначен был губернатором одной из центральных губерний.
Катенька Б[арановск]ая горячо любила мужа, но еще сильнее любила свою родную Польшу, и во время восстания 1863 года[159] она, невзирая на пост, занимаемый мужем, облеклась в глубокий траур, распустила длинный черный шлейф и надела на руки черные католические четки с большим крестом. За эту неразумную фантазию муж ее поплатился местом[160].
Этим днем последнего визита в Смольный порвалась навсегда личная моя связь с институтом. Отсутствуя из Петербурга в первые годы после выпуска, я позднее уже не бывала в Смольном потому, что весь наличный штат института переменился.
Всякая связь с прошлым порвалась…
От этого прошлого остались только одни мертвые каменные стены института… да и те с течением времени и постарели, и изменились, и наново перестроились…
Полвека прошло с дня моего выпуска из Смольного монастыря… а полвека времени много!..
145
Г. П. Данилевский по ошибке (вместо однофамильца Н. Я. Данилевского) был привлечен к делу Петрашевского и несколько месяцев просидел в Петропавловской крепости в одиночном заключении.
146
Имеется в виду Е. Ф. Тютчева.
147
изящных искусств (фр.).
148
То есть находящимися на собственном содержании.
149
Имеются в виду Елизавета и Валерия Де-Витте.
150
П. Я. Де-Витте с 1836 по 1855 г. командовал различными дивизиями.
151
М. Н. Литке.
152
Ритурнель – небольшое музыкальное вступление перед началом танца.
153
То есть обладательница шифра.
154
Ю. Н. Шишкова.
155
Н. П. Литке.
156
Соколова ошибается. Мужем М. Н. Литке был А. Г. Анзимиров – не владелец золотых приисков, а их ревизор.
157
Имеется в виду А. М. Тимаев.
158
Имеется в виду извозчичья биржа – стоянка извозчиков.
159
Имеется в виду восстание 1863 – 1864 гг., проходившее на территории Царства Польского, Литвы, северо-западной Белоруссии и Правобережной Украины, имевшее целью восстановление независимости Польши; было подавлено.
160
Соколова очень неточно и частично неверно излагает события жизни Е. К. Тимлер и Е. И. Барановского. Барановский в 1858 – 1861 гг., занимая должность оренбургского губернатора, принял активное участие в проведении крестьянской реформы, всячески отстаивая права крестьян. Из-за жалоб помещиков и своей репутации либерала он в 1861 г. был перемещен губернатором в Саратов. У жены его был тут либеральный салон, и местный жандарм негативно характеризовал его в донесениях в III отделение. В результате в 1862 г., до начала Польского восстания, он был уволен.