Читать книгу Встречи и знакомства - Александра Соколова - Страница 17

Встречи и знакомства
Маленькая польская графиня и маленькая русская княжна

Оглавление

В беглых отрывках личных интимных воспоминаний не может, конечно, быть речи о более или менее точной оценке личности и характера того или другого исторического лица.

Оценка эта – дело истории, частные же записки могут только передать потомству все виденное и слышанное, и от них требуется единственно несомненная и неукоснительная правда всего сообщаемого. Дело свидетеля – подробно рассказать то, что он видел или что почерпнул из вполне достоверного источника, оценка же исторического значения того или другого факта в его компетенцию не входит.

Мало встречается в истории личностей, мнения о которых делились бы так резко и так диаметрально противоречили одно другому, как личность императора Николая Павловича, и мне кажется, что источником этого является та раздвоенность характера, которая была присуща этому государю.

Виденный близко и оцененный вполне беспристрастно, характер Николая Павловича является полным самых резких противоречий, самых диаметральных противоположностей. Рядом с резкими и крайне несимпатичными чертами в характере этого государя встречаются такие мягкие нюансы, такие нежные черты, что не знаешь, чему верить и на чем останавливаться…

Передам здесь несколько анекдотических рассказов, за достоверность которых я вполне ручаюсь. Вывод предоставляю на суд читателя.

Известно всем, как сильно не любил Николай I все польское, как он не верил полякам и как неохотно входил в сношения со всем, что носило на себе польский характер[161], но немногие, вероятно, знают, что эта резко выраженная антипатия распространялась не только на женщин, но и на детей, и что польский ребенок был так же антипатичен государю, горячо любившему детей вообще, как и взрослый, вполне правоспособный поляк с резко установившимися мнениями и убеждениями.

Мне как воспитаннице Смольного монастыря и личной пансионерке государя все это было и памятно, и заметно более, нежели кому бы то ни было.

Не было случая, чтобы государь, очень милостиво относившийся всегда к воспитанницам Смольного, когда-нибудь сознательно пошутил с полькой или продолжал милостиво начатый разговор, когда узнавал, что разговаривает с девочкой этой антипатичной ему национальности.

Все, кто помнит Николая Павловича, подтвердят, что, услыхав польскую фамилию, государь моментально прерывал свой милостивый разговор и отходил, не бросив даже взгляда на растерянную воспитанницу, так своеобразно вызвавшую его царский гнев. В силу этой всем хорошо известной и всем равно памятной особенности нижеследующий рассказ может иметь свое историческое значение.

Николай Павлович, как известно, имел привычку ежедневно во всякую погоду прогуливаться по Дворцовой набережной, и все, кому приходилось по делам службы проходить по той же набережной между 9 и 10 часами, заранее знали, что они обязательно встретят императора.

Выходил государь на прогулку в 9 часов ровно и, смотря по погоде, прогуливался час или полтора, после чего возвращался во дворец и вновь принимался за прерванные прогулкой занятия.

В одну из таких его прогулок, ранней весною, вскоре после польского мятежа, государь, направляясь вдоль набережной, увидал двоих детей, осторожно пробиравшихся по скользкому тротуару прямо ему навстречу.

Это были мальчик и девочка, из которых первый, на вид лет 10 или 11, вел за ручку девочку, значительно меньше его, бледную и тщедушную. Мальчик шел быстро и решительно, девочка, напротив, видимо, робела и едва поспевала за братом, почти тащившим ее за собою. Погода стояла сиверкая, холодная, и дети, одетые хотя и чисто, но очень небогато, видимо, продрогли.

Государь шел обычным своим крупным и довольно быстрым шагом…

Мальчик старался не уступать ему ни в быстроте, ни в решимости. И император, и оригинальная пара шли по довольно узкому тротуару и им, очевидно, предстояло почти столкнуться.

Так и вышло…

Дети почти в упор подошли к государю, и мальчик, остановившись перед ним, смело и решительно спросил его:

– Вы русский император?

– Да! – ответил государь, сильно озадаченный таким решительным вопросом.

– Я к вам! – по-прежнему смело, чуть не дерзко, продолжал оригинальный мальчик. – Возьмите нас, нам идти некуда!..

– Кто ты такой? – спросил государь, сам очень смелый и решительный, но в других не любивший особо резко выраженной смелости.

– Я – граф Коловрат-Червинский! – гордо ответил мальчик. – А это моя сестра! Вы казнили нашего отца… вы взяли все наши имения… мать наша умерла от горя и бедности… У нас никого и ничего не осталось! Возьмите нас!

– Кто тебя послал? – спросил император, грозно нахмуривая брови.

– Никто не посылал меня! Я сам пришел! – смело и гордо ответил мальчик.

Николай Павлович остановился на минуту в раздумье и, сказав затем: «Идите за мной», направился во дворец.

Там детей прежде всего накормили сытным завтраком, причем с аппетитом кушала только маленькая девочка. Что же касается ее брата и защитника, то он едва притрагивался к угощению, сказав, что он сыт.

Государь тем временем передал все императрице Александре Федоровне, которая была само милосердие и сама нежность. Она глубоко заинтересовалась детьми и настояла на том, чтобы судьба маленьких сирот была в тот же день вполне обеспечена.

После некоторых предварительных расспросов, из которых, впрочем, удалось очень мало узнать, мальчик был отведен в кадетский корпус, а девочка препровождена в Смольный монастырь, где и была немедленно зачислена пансионеркой государыни императрицы.

Из сведений, с трудом добытых от мальчика, видимо, не желавшего отвечать на предлагаемые ему вопросы, удалось узнать только, что отец его, в звании камергера польского двора, был казнен в Варшаве, что все их богатые имения были конфискованы, а мать их, почти ослепшая от слез, умерла в бедной обстановке, не оставив им ровно ничего[162]. В Петербург их привез бывший камердинер их отца на деньги, собранные их прежними знакомыми, и, переночевав с ними на одном из постоялых дворов, которого мальчик не умел ни назвать, ни указать, распростился с ними на другой же день и уехал обратно в Польшу, но, куда именно, мальчик не знал или не хотел сказать.

Идеи идти к государю мальчику, по его словам, никто положительно не внушал. Ему сказали только, что все взял у них русский царь, и он сам догадался и понял, что кто взял, тот и отдать должен, к тому и идти надо!..

– Я не за чужим пришел, а за своим!.. – смело и почти враждебно ответил маленький граф, прямо глядя в глаза допрашивавшим его лицам.

Император, которому весь разговор с ребенком был передан от слова до слова, выслушал рассказ этот с нескрываемым гневом, но на дальнейшую судьбу детей этот гнев не повлиял, и через два или три дня после их водворения в указанные государем учебные заведения дети в полной форме стояли уже в рядах казенных воспитанников, вполне равноправные с детьми русских родовитых дворян…

Графиню Розалию я живо помню… Она была одним классом старше меня, так как приемы и выпуски из Смольного в то время производились всякие три года. Это была очень стройная, но очень некрасивая блондинка, с холодным, худощавым лицом и большими, как-то особенно равнодушными и бесстрастными серыми глазами. Училась она не хорошо и не дурно, ни с кем из подруг своих особенно дружна не была и вообще никого, кроме брата, не любила.

Ее тоже никто особенно горячо не любил, и жизнь ее в стенах Смольного монастыря протекала как-то исключительно тихо и монотонно, озаряемая только аккуратными посещениями брата-кадета, неукоснительно являвшегося на свидание с сестрой во все приемные дни, совпадавшие с праздниками и с отпуском его из корпуса.

Мальчик как старший окончил курс наук раньше сестры и был произведен в офицеры, когда графиня Розалия еще только переходила в старший класс. Он вышел в один из армейских полков и уехал, надолго простившись с сестрой.

На экипировку свою он получил деньги от казны, причем, по словам его сестры, ему обещано было, что при первой открывшейся вакансии он будет переведен в гвардию. Было ли исполнено это обещание или нет, я в точности не знаю, помню только, что он долго не появлялся в приемном зале Смольного монастыря и что одинокая жизнь молодой графини сделалась еще скучнее и еще сосредоточеннее.

В отсутствие брата с переходом Розалии в старший класс ее в приемные дни стала навещать только что выпущенная из Смольного молодая девушка Петрашевская, сестра известного впоследствии революционного вожака поляка Петрашевского, в деятельности которого, по распространившимся между нами слухам, она принимала деятельное участие еще в бытность свою в Смольном, переписывая приносимые им бумаги. Бумаг этих никто из нас лично не видал, и насколько правдива эта последняя версия, сказать трудно.

За правдивость ее говорит то, что в первый приезд в Смольный императора Николая после событий 1848 года он, сдвинув свои густые брови, коротко и внушительно спросил:

– В чьем классе и дортуаре выросла только что выпущенная из института воспитанница Петрашевская? – и, обратившись к указанным ему лицам, коротко заметил: – Не поздравляю вас с такой воспитанницей!

О привлечении Петрашевской к ответственности по делу брата одно время говорили, но слуху этому вряд ли можно было давать серьезную веру, тем более что за все время суда и следствия, за которым мы, несмотря на наш сравнительно юный возраст, очень зорко следили, Петрашевская не прекращала своих посещений и постоянно видалась с Червинской.

Полагаю, что через нее именно проникали к нам в Смольный такие подробности политического процесса, каких нам, помимо этого источника, взять было неоткуда. Так, например, относительно самого дня, назначенного для приведения в исполнение смертного приговора, произнесенного над виновными, в памяти моей сохранились очень характерные подробности, которые никак не могли быть плодом детского измышления, а, наверное, проникли к нам извне, и притом из очень хорошо осведомленного источника.

Согласно этой интересной версии, Петрашевский с первой минуты ареста отличался необычайным спокойствием и хладнокровием, не оставлявшими его даже у позорного столба, к которому осужденные были выставлены с опущенными на их глаза капюшонами саванов. Он наотрез отказывался от дачи показаний, никого из сообщников не выдал и со смелым и открытым осуждением относился к тем из своих товарищей и единомышленников, которые выказывали признаки робости или раскаяния.

– Это моя вера, и я ее громко исповедаю!.. – сказал будто бы он на допросе при прочтении ему революционного катехизиса, им же, по слухам, и сложенного[163].

В день, назначенный для казни, Петрашевский ни на одну минуту не изменил себе, не выказал ни малейшего признака робости и подошел к позорному столбу ровной и спокойной походкой. От предложения исповедаться перед смертью Петрашевский наотрез отказался, как равно отказался и от увещаний ксендза, подошедшего к нему после прочтения конфирмованного приговора. На предложение выразить посмертную волю свою Петрашевский будто бы отвечал, что России он желает прозреть, родной ему Польше желает сбросить с плеч своих иго русского тиранства, а завещать никому ничего не может, потому что у него ровно ничего в мире нет.

– Могу только разве родной Польше завещать мое сердце… да князю Голицыну мои кишки! – будто бы громко произнес Петрашевский, стоя у позорного столба.

Но насколько все это справедливо, я сказать не берусь. Повторяю же это как характерное доказательство степени политического развития детей в то далекое от нас время.

Ведь повторялось все это среди общества маленьких девочек от 13- до 16-летнего возраста, и притом девочек, принадлежавших исключительно к старым дворянским фамилиям, занесенным в Бархатную книгу.

Свидетельствуя о строгой истине всего сказанного, я обращаю внимание читателей настоящих воспоминаний на то, как все это далеко от той легендарной наивности, какою, по раз навсегда укоренившейся привычке, стараются снабдить институток старых времен.

Смею уверить всех тех, кто убежден в этой небывалой наивности, что ею были заражены только те, кто от века был осужден на олицетворение глупой наивности, и что институтское воспитание тут ровно ни при чем. Ровно ничего не понимать можно при всяком в мире воспитании… Это зависит от степени природного предрасположения к непониманию!..

В числе осужденных и приговоренных к смертной казни был некто Кашкин, очень еще молодой человек, едва достигнувший совершеннолетия, и которого все мы знали еще в правоведском мундире. Каким образом этот скромный и не особенно далекий мальчик мог попасть в такое серьезное дело, было нам всем совершенно непонятно. Нам передавали, что в Петропавловской крепости, где он содержался, он по целым дням разливался горькими слезами и выражал самое горячее раскаяние, что не помешало ему быть причисленным к первому разряду осужденных и выслушать прочтение смертного приговора, отмененного в последнюю минуту, перед самым его исполнением, тем оригинальным порядком, который от века практиковался и практикуется в подобных случаях.

После прочтения смертного приговора, когда капюшоны саванов были уже опущены на глаза осужденных, в окружающей помост толпе произошло внезапное движение… Вдали показался всадник, мчавшийся во весь карьер к месту довершения казни и издали махавший какой-то бумагой…

– Помилование!.. Помилование!!.. – бесшумно разнеслось по наэлектризованной толпе…

Все насторожились, и подскакавший фельдъегерь, разом осадив взмыленную лошадь, подал пакет, запечатанный государственной печатью.

Присутствовавший при этом прокурор военного суда с благоговейным трепетом ознакомился с содержанием пакета…

Он громко произнес слова: «Высочайшее помилование» – и дал знак снять с осужденных опущенные на лица их капюшоны…

Из толпы грянуло громовое «ура»…

Двое из осужденных перекрестились…

Осужденный Монтрезор громко воскликнул:

– Великодушие есть отличительная черта русского государя!

Эта фраза, натянутая и словно с французского языка переведенная, вызвала ярый протест со стороны неугомонного Петрашевского.

– Молчи, дурак! – громко и отчетливо крикнул он, возбуждая в присутствующих невольное сожаление, что такая мощная нравственная сила была направлена против правительства, а не за него.

Кашкин громко зарыдал и был так потрясен, что потребовалась помощь доктора, чтобы привести его в полное сознание.

Сильно взволнованы были и остальные подсудимые, что, строго говоря, не могло быть им поставлено в особую вину, так как все они, за исключением одного только Тимковского, были совсем еще молодые люди.

Главе и вдохновителю всего этого рискованного дела Петрашевскому было с небольшим 27 или 28 лет, Кашкину едва минуло 22 года, Монтрезору не было 30 лет; все это роковое дело, таким образом, являлось плодом одного только увлечения, а отнюдь не строго обдуманной злой воли…

Самый старший из всех был Тимковский, которому в момент рокового исхода процесса было 39 лет. Замечательно, что в момент осуждения Тимковского его родной брат служил жандармским полковником в Рязани. Этого Тимковского я впоследствии встречала в Рязани и могу засвидетельствовать, что это был самый гуманный и самый либеральный из всех жандармов Российской империи. Такие жандармы, как Тимковский, способны были бы даже с синим мундиром всех примирить.

Повторяю еще раз, что все, выше описанные мною, подробности составляли в тот жгучий момент предмет громадного интереса и самых оживленных разговоров в классах и дортуарах Смольного монастыря, что, как я полагаю, не могло оставаться неизвестным институтскому начальству.

Откуда эти мельчайшие подробности и, главное, откуда этот живой интерес… для меня навсегда осталось тайной!..

Возвращаясь к истории Червинских, не могу не упомянуть об очень интересной и симпатичной подробности этой характерной странички из истории царствования императора Николая I.

Так как большинство детей, воспитывавшихся в Смольном монастыре, принадлежало к семьям вполне состоятельным и более или менее знатным, – то понятно, что и отношения этих семей к детям выражались в широком баловстве, в тех пределах, конечно, какие были возможны и доступны при условиях той эпохи, когда двери заведения оставались закрытыми для ребенка в течение долгих девяти лет.

Ни на туалет детей, ни на их приезд и отъезд из дома не приходилось родителям ровно ничего тратить, и понятно, что при таких условиях не могло быть речи об отказе исполнять их скромные требования, ограничивавшиеся покупкой сначала нарядных кукол и затейливых игрушек, затем более или менее прихотливых пеналей и тетрадок, а в старшем классе покупкой перчаток, духов и газовых вуалей, допускавшихся как единственная вариация к однообразному институтскому костюму.

Всем этим самые небогатые родители обильно снабжали детей своих, и только редкие из воспитанниц, круглые сироты, оказывались лишенными этой скромной детской роскоши.

Маленькая графиня Червинская, с первой минуты своего поступления в Смольный не имевшая, кроме маленького брата, никого близкого или родного, тем не менее не знала никаких лишений и наряду с самыми богатыми подругами своими получала в маленьком классе самые дорогие и затейливые игрушки, впоследствии дорогие тетради и книги, а в старшем классе во все дни, предшествовавшие казенным балам, когда подраставшие уже воспитанницы озабочены были предстоявшими скромными отступлениями от казенной формы, – щегольские перчатки и большие флаконы дорогих заграничных духов.

Все это присылалось и доставлялось ей молча, адресованное прямо на ее имя, без малейшего упоминания о том, кем и откуда все это присылается, а когда наступил момент выпуска из института и графине Розалии объявлено было, что она остается в Смольном пепиньеркой еще на три года, – то к Червинской, не имевшей никаких средств на экипировку, явились представительницы самых дорогих магазинов для того, чтобы снять с нее мерку на платья и прочие наряды, причем ей представлены были образцы самых лучших и дорогих материй на выбор.

Здесь тоже имя благодетельной феи, так заботливо обдумывавшей все, что касалось бедной и безродной сироты, оставалось тайной для всех.

Знали только, что все оплачивалось дорогой ценой, и только когда накануне выпуска прислана была на имя графини Розалии богатая, как бы свадебная, корзина, на дне которой под ворохом дорогих кружев и лент оказался с трогательной заботливостью положенный католический молитвенник, переплетенный в черный бархат, с серебряным крестом наверху, – и сама молодая девушка, и ближайшее начальство Смольного монастыря поняли источник этой нежной, неустанной долголетней заботы… и узнали царски-щедрую и нежно-заботливую руку императрицы Александры Федоровны.

Не менее ясно сказалась ее великодушная поддержка и в другом случае из жизни графини Розалии.

По раз узаконенному обыкновению, при выпуске печатается подробный список всех воспитанниц с обозначением имен, фамилий и чинов или титулов их отцов. Дошел черед до дочери казненного преступника, замешанного в заговор против власти и особы государя. Начальство института поставлено было в тупик.

Как поступить?.. И чьей дочерью назвать молодую девушку, отец которой, лишенный всех прав состояния, окончил позорной смертью на виселице?!

Тут опять в деле приняла участие императрица Александра Федоровна. Она, всесильная над волей своего царственного супруга, смело пошла к нему с открытым листом, в котором пропущено было спорное имя дочери казненного поляка, – и вышла из кабинета государя, держа в руках тот же лист, на котором стояли собственноручно написанные государем слова:

«Графиня Розалия Александровна Коловрат-Червинская, дочь умершего камергера бывшего двора польского».

Надо было знать характер и направление императора Николая I, чтобы понять все значение этих слов, им самим начертанных.

Кроме графини Розалии поступила в мое время в Смольный еще маленькая воспитанница, сама себя определившая; но это определение состоялось при несравненно более веселых условиях.

Император Николай Павлович всегда и во всех своих резиденциях любил вставать очень рано и подолгу гулять на свежем воздухе, не считаясь с погодой. Особенно любил он Царскосельский парк и в бытность свою в Царском всегда совершал очень дальние и продолжительные прогулки по парку.

Однажды, когда он присел отдохнуть около одного из павильонов, слух его поразил необыкновенно громкий и капризный голос ребенка, с кем-то горячо спорившего.

Всем известна исключительная любовь государя к детям… Горячий детский спор заинтересовал его, он встал и тихонько прокрался, чтобы разглядеть поближе, кто именно и о чем спорил.

На повороте аллеи, в стороне от павильона, он увидал очень миловидную девочку лет 8 или 9, с веревочкой в руках, с оживленным, раскрасневшимся личиком и полными слез глазками. Она горячо спорила с пожилой, просто одетой женщиной, видимо, горничной или простой русской няней, которая напрасно старалась ее в чем-то убедить.

– Я сказала, что пойду, и пойду!.. – кричал ребенок, топая маленькими, щегольски обутыми ножками.

– А я говорю, что нельзя!.. Вот я ужо маменьке пожалуюсь!.. Что это на самом деле такое?.. Никакого сладу с вами нету!.. Сил моих недостает!

Девочка махнула рукой и, стряхнув с глаз остаток набегавших слез, принялась ловко прыгать через веревочку, направляясь в сторону только что оставленного государем павильона. В несколько бойких и ловких прыжков она очутилась прямо перед государем. Она на минуту остановилась, а затем, сделав ему учтивый книксен[164], рукой показала ему, чтобы он пропустил ее вперед.

Государь, вместо того чтобы посторониться, широко раздвинул руки, как бы желая поймать маленькую шалунью.

– Пустите!.. – отмахнулась она. – Ведь я вам сделала книксен, чего вам еще надо?..

– Мне надо, чтобы вы мне дали ручку и сказали мне, как вас зовут?..

Девочка рассмеялась и, протянув ему руку, громко и отчетливо сказала, слегка и очень грациозно грассируя:

– Зовут меня княжна Лидия Владимировна Вадбольская, а называют меня все Лили. Довольно с вас?..

– Нет, мало!.. – рассмеялся государь. – Я хочу знать, с кем и о чем вы так ожесточенно спорили?

– Это старая няня Афимья!.. Она совсем несносная! По целым дням ворчит и пристает!.. Теперь вот я от нее ускакала, и ей меня не поймать, тем более что она должна еще на ферму за молоком пройти… А маме она на меня непременно нажалуется!.. Уж она без этого не может!..

– О чем же вы так ожесточенно спорили с ней?

– Она не хотела меня сюда пускать… Уверяет, что беда будет, ежели я здесь прыгать стану, потому что здесь иногда сам государь гуляет!.. А, по-моему, никакой тут нет беды!.. Он будет гулять, а я буду скакать!.. Что это ему помешать может?.. Верно ведь?..

– Совершенно верно, княжна!.. Я даже уверен, что император очень рад бы был посмотреть, как вы мило прыгаете!

– Ну, уж вот это вздор!.. – покачала она своей кудрявой головкой. – Он, говорят, сердитый…

– Кто ж это говорит?.. – рассмеялся государь.

– Все… – пожала малютка своими узенькими плечиками. – Все его боятся! Да он и в самом деле недобрый… Я и сама это знаю!..

– Вы-то откуда же это знаете?!

– А он меня в Смольный монастырь принять не хочет! Мама его просила, бумагу ему подавала… Большая такая бумага и написана, точно напечатана! А ей и прислали отказ. Как она, бедная, плакала! Вспомнить даже жалко! У нее ничего нет теперь… Прежде много всего было… когда папа был жив… А теперь все ушло… Уж куда ушло… я не знаю… Няня говорит, что мама сама виновата… Да ведь у няни Афимьи все виноваты! Она одна только всегда права! Но денег у нас совсем нет. Со-овсем!.. Со-о-всем!.. – протянула она грустным тоном. – Только то, что барон даст…

– Какой барон?

– Наш барон… Длинный такой и худой… Он тут, близко от нас, на даче живет…

– А как его фамилия?..

– Ну, уж этого я не знаю!.. Барон да барон!.. А фамилий его я запомнить не могу… Немецкая какая-то и длинная… такая же, как он сам!.. Это барон маме посоветовал меня в Смольный отдать!.. Мама плакала, когда бумагу об этом писала… А когда отказ получила, опять плакала! Ничего у них не поймешь! – взмахнула руками девочка, вновь закидывая свою веревочку за головку.

– А вам хотелось бы поступить в Смольный монастырь? – спросил государь.

– Да, – беззаботно ответила малютка. – Мама сама там воспитывалась… и ее мама тоже!.. Там, говорят, хорошо!..

– Хотите, я за вас попрошу государя? – улыбаясь, спросил император.

– Вы?!

– Да… Я!..

– А разве вы можете с государем разговаривать?!

– Могу!..

– Часто?..

– Когда захочу!..

– И вы это не врете?!.. – внезапно разразилась она неэлегантным вопросом, вызвав этим искренний смех императора.

– Нет, не вру!

– То-то!.. Врать стыдно!..

– Так попросить?

– Попросите, пожалуй!

– А какая мне за это награда будет?

– Конфет мне тогда принесите! Вот вам какая награда! – рассмеялась шалунья.

– Как?! Я дело устрой, да я же и конфет купи?! Разве это справедливо?..

– А что же я могу вам дать? У меня ничего нет, и денег тоже нет… Был один золотой, да и тот няня Афимья мне на туфельки взяла!.. Говорит, у мамы своих нет, а у барона няня Афимья брать не хочет… Она не любит барона!.. Однако, пора мне домой… Няня, верно, уж и молоко с фермы принесла… Завтракать пора!.. А то опять она ворчать станет!

– Когда же я вас увижу, чтобы вам ответ императора передать?.. – спросил государь.

– Да я всякий день почти здесь гуляю… Няня приведет меня да и оставит одну побегать!.. Здесь не страшно!

– Хорошо… Приходите же завтра…

Маленькая княжна кивнула головкой, сделала наскоро шаловливый книксен и быстрыми прыжками исчезла за деревьями.

Вернувшись во дворец, государь сообщил императрице о сделанном им новом знакомстве, и она очень заинтересовалась бойкой и хорошенькой девочкой.

На другой день государь привел маленькую княжну завтракать во дворец, предупредив до смерти перепуганную няню, куда и с кем девочка уходит, а несколько дней спустя маленькая княжна Вадбольская была отвезена в Смольный монастырь, куда и была принята с зачислением ее пансионеркой государя императора.

Дальнейшая судьба девочки мне не известна. Помню только, что государь почти каждый свой приезд в Смольный вспоминал о ней и всегда с ней очень милостиво разговаривал.

В частной жизни Николая I встречается не одна черта такого доброго и гуманного отношения к людям, противоречащая его обычной серьезности и той холодной, непоколебимой строгости, которая легла в основание его исторического характера.

161

См. подробнее: Вылежинский Ф. И. Император Николай и Польша в 1830 году. СПб., 1905; Полиевктов М. Николай I. М., 1918. С. 119 – 146.

162

Судя по глухим свидетельствам, сообщаемым Соколовой об отце детей, явившихся к Николаю I, графе Александре Коловрат-Червинском (имения конфискованы, сам казнен), он был активным участником Польского восстания 1830 г. Однако в польских справочниках (в том числе биографических) ни о нем, ни о других представителях этой семьи, как участниках этого восстания, нет никаких сведений. Вместе с тем необходимо отметить, что графский род Коловрат-Червинских существовал, его представители жили в России, среди известных – физик Лев Станиславович (1884 – 1921) и его брат Юрий (? – 1943), математик, лингвист, композитор, переводчик. Их дед Евстафий Коловрат-Червинский был первым председателем Таврического окружного суда.

163

Петрашевский не был автором документа, который Соколова называет «революционным катехизисом».

164

Книксен – женский поклон с приседанием.

Встречи и знакомства

Подняться наверх